Больше я ни о чем его не спрашивал, а стал метаться по горе в поисках Рыжонки. Убедившись, что нигде тут ее нету, спустился к хутору, обежал там все колодцы (может, Рыжонка вышла сюда на водопой?), затем выскочил на луга, к узкой тропе, по которой привели корову утром на эту гору, шарил глазами, но следов, по которым можно было бы определить, что Рыжонка ушла домой, не обнаружил. Задыхаясь и плача потихоньку, помчался в степь, где Тихон Зотыч пас коров (теперь он мог не беспокоиться за свой несравненный кнут). Но и в стаде Рыжонки не оказалось.
Вечером, совершенно уничтоженный и несчастный, размазывая слезы по грязному, расцарапанному лицу, с ободранными коленками, выглядывавшими из-под разорванных портков, я предстал перед матерью, давно ожидавшей меня у ворот. Жулик, такой же виноватый, притих у моей ноги. Он и сейчас не покидал меня.
- Царица небесная! - всплеснула мама руками. - Да что с ним? - обратилась она за разъяснением к своей постоянной и единственной советчице и заступнице, к которой обращалась всегда при всех трудно разрешимых житейских неурядицах. - Да где ж тебя носил нечистый? Где Рыжонка-то? - обратилась наконец уже ко мне. - Где ты ее оставил?..
Я глотал слезы и молчал.
Потрясение было так велико, что я не был даже высечен ни в тот вечер, ни на другой день, ни в последующие за несчастьем дни. Лишь мама, сидя на лавке, безвольно уронив руки на колени, тихо, еле слышно говорила не то себе самой, не то мне, спрятавшему преступную голову свою в подушку:
- И зачем только окаянный понес его в энто Подгорное, в самое разбойничье логово?.. А все это его дружок, он его заманил туда. Знаю я энтих Жучкиных. У них и корову-то зовут Непутевой. И ты, сопливый, нашел дружка. Без ножа зарезал… Оставил всех без молока. Што теперича будешь лопать? - Это уже напрямую адресовалось мне. - Будешь одной водой пробавляться, как Ванюшка Скырла.
Я продолжал молчать. Мне было бы легче, если б мама сняла с гвоздя отцов ремень и прошлась им раз-другой по моей спине. Но она почему-то этого не делала - продолжала ворчать, время от времени обращая воспаленные, выплаканные до самого донышка, сухие глаза на свою заступницу, непорочную Деву Марию, помещенную в центре образов, прямо перед лампадой.
14
Отец пытался до полной темноты искать Рыжонку поблизости от Чаадаевской горы, где она паслась и откуда неизвестно куда ушла. Спустившись вниз, к Коллективу, заглянул в каждый дом, выспрашивая, не видел ли кто старой рыжей коровы, не забрела ли в чей-нибудь хлев, чтобы не на горе, как в прошлом году, а тут, в чужом коровнике отелиться. Нет, никто не видел нашей Рыжонки.
На другой день к поискам подключилась чуть ли не вся родня. Двоюродные наши братья Иван и Егор облазили все леса, окружавшие Монастырское, наведались и в Чаадаевку - Рыжонка могла забрести и туда. Дяда Пашка обследовал Малые гумны, а дядя Петруха - Большие, - Рыжонка любила заглядывать и в те и в другие, но, правда, лишь зимою, когда можно было выдернуть из какого-либо стожка прядку душистого сенца.
Дедушка, узнавший о беде от меня, оставил сад и обошел чуть ли не все дворы в большом нашем селе, с особенным тщанием осмотрел те, что находились всех ближе к злополучной Чаадаевской горе. Но - все напрасно. Рыжонка будто и вправду сквозь землю провалилась. Ленька не поленился и сбегал в Баланду, на базар, посмотреть, не привез ли кто-нибудь из чаадаевских или наших мужиков свежую говядину (глупый, как бы это он узнал, что она, говядина эта, от Рыжонки?)..
К концу второго дня дедушка заглянул к своему старому другу Василию Емельяновичу Денисову, - теперь вся надежда была на него. От зорких, никогда, кажется, не смыкающихся глаз этого старика не ускользало решительно ничего, ни одна тайна не оставалась не разгаданной им, ни одному монастырскому воришке не удавалось сохранить неопознанным свое малопохвальное ремесло, потому что Василий Емельянович знал все и вся обо всех жителях села. По ночам, когда и совершаются по большей части предосудительные дела, он не спал, а молча бродил по темным улицам и проулкам, приглядываясь и принюхиваясь ко всему, что бы там ни происходило. Неведомые гребешку волосы на его голове были так жестки и густы, что их и волосами-то нельзя назвать: скорее это была свалявшаяся шерсть серой волчьей масти. Потому и прозвище у старика было соответствующее: Волк. А волка, как известно, ноги кормят, ночью ему не до сна.
Дедушка привел к Волку и меня, чтобы я сам рассказал "всевидящему и всеслышащему" ведуну о месте, где проворонил Рыжонку.
Выслушав несчастную мою повесть, Василий Емельянович долго молчал.
- Можа, из чаадаевских кто увел вашу коровенку? - высказал он наконец свое предположение.
- Ну, кому она нужна, такая старая, Емельяныч, - сказал дедушка. На что Волк резонно заметил:
- Когда воруют, на рога не глядят.
- Оно, конешно, так, - согласился дедушка.
Он, как и Емельяныч, знал, что по кольцевым рубцам на рогах можно точно определить, сколько лет корове и сколько раз она телилась.
- Што ж, Михайла Миколаич, попробую помочь вашему горю. Ужо наведаюсь к чаадаевским самогонщикам. Они-то, небось, думают, што никто не знат, гдеукрывают свои аппараты. Но ить, Михайла, рази можно от меня укрыться?! - похвастался Волк, сверкнув из-под нависшей крыши седых волос хитрющим, насмешливым глазом. - Ежели хошь, укажу тебе, кто прошлым летом утащил из твоего сада улей…
Мы с дедушкой переглянулись. У дедушки и был-то всего-навсего один этот улей, и старик очень сокрушался, когда его украли.
- Чего ж ты, Емельяныч, не сказал мне тогда? Знал ведь…
- Мало ли я чего знаю, Михайла! Но об иных делах лучше помалкивать.
- Понимаю… - Дедушка вздохнул.
- То-то же. Ну, а нащет Рыжонки испробую проведать кое-што… Можа, она еще жива, не угодила под нож. Старое мясо - кому нужно? Рази што псам голодным?..
- А волкам?
- Што ты, Михайла! Волк летом на коров не нападает - боится рогов. Любая царапина для него смертельная. В самой махонькой ранке заведется червь - а это для зверя погибель.
- Ну, ну…
Дедушка, сказав это, мог бы подумать: "Кому-кому, а Волку-то лучше знать волчьи повадки". Но сказать вслух такое он, конечно, не мог. И потому, что был чрезвычайно деликатен, да и потому еще, что всерьез надеялся на помощь Василия Емельяновича.
* * *
Между тем поиски Рыжонки продолжались.
Чувствуя и на себе некоторую долю вины (как-никак, а это по его совету оказались мы с Рыжонкой на проклятой Чаадаевской горе), Ванька Жуков присоединился ко мне. Вдвоем мы "прощупали" все лесные поляны, каждая из которых имела свое название, не менявшееся на протяжении столетий: Осошное, Надволжанное, Вонючее, Кабельное, Лебяжье, Штаниково. На них поздней осенью, уже без пастуха, забредали коровы, предводительствуемые Жуковской Непутевой. Через свой выбрались мы и в дальний Салтыковский лес, где прошлым летом добыли по одному пустельжонку (из них потом нашими заботами выросли прекрасные ястребки, не покидавшие нас чуть ли не до самой зимы).
В отчаянном желании отыскать Рыжонку мы забирались в такие места, где уж действительно никакой Макар ни телят, ни коров пасти не мог, потому что они были попросту непроходимы ни для пастуха, ни для его стада. Забираясь глубже и глубже в лесные дебри, мы в душе-то знали, что занимаемся делом совершенно безнадежным, но не заниматься им не могли в нашем положении: сознание непоправимой большой вины и жгучее желание снять с себя хоть малую его долю толкало нас на самые безумные поступки. Что касается меня, то я готов был не возвращаться домой вовсе, а остаться на всю ночь вот тут, в этом темном и страшном лесу, и пускай бы сожрали меня волки - я готов был и на это!
Последние дни невыносимо было видеть маму с ее почерневшим лицом, с потухшими глазами, слышать, как по ночам она тяжко вздыхает. И папанька в эти ночи курил беспрестанно, сидел, свесивши с кровати ноги, до самого рассвета - облако махорочного дыма было особенно плотным и ядовитым.
Санька и Ленька только первые два дня занимались поисками. Они искали Рыжонку в поле - в Орловой, Каменном, Березовом, Дубовом, Липовом и других оврагах, так же, как и поляны, носящих свои имена с незапамятных времен. Сейчас-то в них не было ни орлов, ни камней, ни берез, ни дубов, ни лип, сохранились они лишь в памяти людской, как неделимое сокровище на все времена для всех поколений.
Рыжонки, конечно, братья мои не нашли там и первыми порешили, что теперь уж никто ее не найдет. И коли так, то и искать ее нечего. Сговорившись таким образом со своей совестью, ребята освободили себя от дальнейших поисков.
Но я-то, главный виновник беды, не мог последовать их примеру, а потому и оказался в непролазных дебрях Салтыковского леса, готовый на все, даже на собственную смерть, как на последнее, единственно возможное для меня искупление моей вины. Ванька, похоже, догадывался о моем душевном смятении и, как настоящий друг, не покидал меня ни в тот, ни во все другие дни, - до тех пор, пока все в нашей семье не примирились с печальным обстоятельством, пока - уже на общесемейном совете во главе с дедушкой - не принято было решение отдать нам годовалую телку с дедушкиного двора, который теперь принадлежал двум хозяевам: самому дедушке и младшему его сыну Павлу, оставшемуся с семьей в доме отца. Поскольку нравственная власть оставалась за стариком, дяде Пашке ничего не оставалось, как согласиться с решением "Большого Совета".
После этого в нашем доме всем стало полегче. Тягостное, давящее на душу каждого состояние малость разрядилось: пускай не в этом, но в будущем году у нас опять будет корова - и не старая Рыжонка, а молодая Красавка - это имя уже было дадено ссуженной нам пестро-белой, нарядной, как невеста, в самом деле очень красивой телке.
Полегче, стало быть, сделалось на сердце у всех. Все это так. Но как прожить целый год без молока? Семья-то у нас хоть и не такая большая, как, скажем, у дяди Петрухи, но и малой ее не назовешь - шесть душ, а точнее сказать - шесть ртов, да прибавьте к ним еще тех, что во дворе, что тоже были на Рыжонкином иждивении. Они с не меньшим нетерпением ждали, когда отелится Рыжонка и ее вновь начнут доить.
Не видя ее во дворе, как-то понурилась старая Карюха, подумала, наверное, куда бы это запропастилась напарница, с которой поровну были поделены заботы и по дому, и по двору? Огорчилась Тараканница, которая, бывало, позже всех уходила в курятник, потому что ждала, когда я пригоню корову и можно будет поковыряться в свежей, только что "испеченной", тепленькой ее "лепешке" и отыскать в ней кое-что для себя. А Жулик начал по ночам тоскливо поскуливать и подвывать: что-то же и ему перепадало от Рыжонки, - и вдруг ее не стало. Недавно купленного поросенка явно не устраивало месиво, не забеленное молоком, и он требовательно и обиженно повизгивал в своем хлевушке. Но, кажется, больше всех "заскучал" без Рыжонки кот Васька, для которого несчастная история с нею в конце концов закончилась трагически. Не получая своей обязательной порции молока, Васька, естественно, искал "компенсации", того, чем бы можно его заменить. Искал, однако, не там, где бы следовало. В самый раз ему надобно было бы заняться своим делом, то есть ловить мышей. Но Васька нашел такое занятие слишком хлопотливым и обременительным для себя и сделался тайным похитителем моих крольчат. Пока я искал корову, ему это сходило с рук. Но когда поиски прекратились и я пришел наконец в себя, то быстро обнаружил резкую убыль моего кроличьего молодняка.
После этого мне ничего не стоило выследить и прихватить Ваську на месте преступления. И кот, невероятно разжиревший от крольчатины, был казнен. В совершении экзекуции помогал мне Ванька Жуков. Он пробрался в кладовку знаменитого охотника Сергея Андреевича Звонарева и добыл там тяжеленный волчий капкан. С великим трудом мы настрожили его, и блудливая голова Васьки оказалась в мертвой хватке безжалостного железа. Выбрали мы такую казнь потому, что смерть от нее наступала мгновенно. Совершили мы это злодейство украдкой от мамы: она бы не позволила нам сделать этого.
Без Рыжонки двор как-то сразу осиротел. Все его население явно пригорюнилось. Овцы, придя вечером из стада, беспокойно слонялись из конца в конец, будто искали кого-то. В Петькиных утренних побудках не было прежней бодрящей свежести, в голосе петуха не чувствовалось искрометной, брызжущей удали, - теперь возглашал он зорю как бы нехотя, по необходимости, не радующей ни его самого, ни тех, кто его слушал. А ведь еще недавно он был запевалой в кочетином хоре, - первым начинал, а уж все другие петухи в разных концах большого села дружно подхватывали; словно дирижер, Петька устанавливал тональность для всей петушиной капеллы. А сейчас к его вялому кукареканью никто из его собратьев даже не прислушивался, все горланили вразнобой, кто на что горазд, точь-в-точь как участники знаменитого мартышкиного квартета.
Жулик предпринял несколько попыток поискать корову самостоятельно, отрывался от нас с Ванькой, убегал в лесу далеко то вправо, то влево, то вперед, то возвращался назад, дважды вызывал переполох в стане уже не чаадаевских, а своих, монастырских, и салтыковских самогонщиков; пес рисковал быть пристреленным, но его спасло то, что мужики боялись выстрелом выдать свое пристанище и навлечь на себя милицейскую облаву.
Жулик, однако, старался: он любил Рыжонку не только потому, что баловался иногда ее молочком, но и потому, что с нею было хорошо на горе, где она паслась на исходе весны, где пес мог прекрасно поохотиться и за хомяками, и за тушканчиками, и за сусликами, и даже за сурками, издырявившими своими норами вершину Гаевской горы. Но больше всего, конечно, Жулику хотелось выручить меня, - он же видел, как я мучаюсь, к тому же пес был слишком умен, чтобы не чувствовать и собственной вины: ведь ему вовсе не обязательно было участвовать в глупом моем споре с Ванькой. По собачьему своему долгу ему надлежало находиться рядом с Рыжонкой и стеречь ее, в особенности тогда, когда молодой хозяин увлекся игрой.
Словом, терзался угрызением совести и Жулик, чуткий и отзывчивый на чужие страдания. И когда мне делалось невмоготу, он становился на задние лапы, передними упирался в мою грудь и долго глядел мне в лицо своими все понимающими, прекрасными собачье-человечьими глазами, как бы говоря при этом: "Ну, что поделаешь, виноваты мы оба. А жить-то надо. Дай-ко я обниму и поцелую тебя!"
Я наклонялся, крепко прижимал собаку к груди; Жулик тыкался в мое лицо своим влажным холодным носом, норовя достать кончиком языка до моих ноздрей. Я не мешал ему: пускай целует, сколько хочет. Прижимая лохматого друга все крепче и крепче, я и не замечал, как губы мои сами собой шевелились. Оказывается, я шептал, сглатывая слезы:
- Жулик, милый…
Потом принялся за работу, которая для меня была уже привычной и которую за меня никто не исполнит: начал освобождать собачий хвост от прошлогодних репьев, собранных Жуликом в таком количестве, что за один раз с ними и не управишься. Я выдирал их вместе с собачьей шерстью, Жулику было больно, но он терпел. Знал, умница, что я произвожу эту работу в его же интересах, чтобы он не волочил свой обремененный репьями хвост по земле, а завивал его кренделем, гордо и высоко держа над собой, как и положено приличной дворняге.
Известное дело: долг платежом красен. Я отвечал Жулику заботой о нем, а он обо мне, как и полагается у настоящих друзей.
15
Между тем отец мой что-то замышлял. Однажды пришел из сельсовета раньше обычного - и не один, а вместе с богатеньким мужичком Иваном Гороховым, Гореловым, по-уличному. Не заходя в избу, они прошли через двор в огород, долго ходили там, что-то прикидывали, вымеряли шагами, энергически размахивали руками, кажется, даже спорили, не приходя к соглашению. В конце концов перестали расхаживать, остановились, согласно кивнули друг другу и, широко размахнувшись, ударили по рукам.
Оказывается, там совершалась сделка. Отец продал, и Иван Горохов-Горелов купил совсем крохотную часть большого нашего огорода и кусок земли перед ним для своего среднего нелюбимого сына Дениса, которого решил отделить и поселить по соседству с нами, по левую от нас сторону. Папанька рассчитал, что вырученных от этой продажи денег как раз хватит, чтобы купить дойную корову: он не мог допустить, чтобы семья его на целый год оставалась без молока. И потом, рассудил отец, как-то неуютно жить нам одним на юру, на отшибе, без соседей, когда наше подворье открыто всем ветрам да и волкам тоже: их следы мы не раз видели поутру за овечьим хлевом.
По ночам Жулик все настойчивее просился в избу, царапался в сенную дверь, жалобно поскуливал - чуял волков еще на дальних подступах к нашему двору. Пока что серые разбойники осторожничали, приглядывались, примеривались, а могут в какую-то одну из вьюжных ночей перейти к прямым решительным действиям. А когда рядом появятся еще жители, нам будет повеселее, рассудил папанька. Так считала и мама. Так думали и все остальные в нашем доме.
Я обрадовался, когда узнал, что у будущего нашего соседа шестеро детей, и малость огорчился, когда выяснилось, что среди них не было ни одного мальчишки. Впрочем, огорчение мое скоро уступило другому, более сильному, тревожно волнующему чувству: я влюбился. И влюбился, что называется, с первого взгляда в старшую из сестер, девятилетнюю Груню, которую увидел, когда их маленький домик, скроенный из разобранного и перенесенного сюда старого амбара, обмазывался глиной, и Груня трудилась тут наравне с матерью и другими женщинами, приглашенными на помочь.
Мать ее звали Аннушкой - не Анной, не Анюткой, а именно Аннушкой. Удивительно, как только ей, матери шестерых детей - а рождались они у нее ежегодно, - как удалось сохранить такую свежесть, такую ядреность и яркость в лице, и что еще удивительнее - такую девичью гибкость в стане и девичью же упругость в груди. Аннушка не ходила, а летала, порхала, как ласточка, вокруг будущего своего гнезда и была особенно привлекательна рядом со своим мужем, тридцатилетним Денисом, успевшим отрастить такую великолепную бороду, коей позавидовал бы отец Василий, старообрядческий священник (скоро и он станет вторым нашим соседом: большой поповский дом уже вырастал по правую от нас сторону).
Денисова же борода была воистину благолепна: черной, с синеватым отливом, волною скатывалась она на грудь ее владельца и была так мощна и тяжела, что даже порывы ветра не могли шевельнуть ее, а у щек она соединялась с такими же черными, подкрученными книзу усами, к которым, уже с головы, по обе стороны, спускались заросли кудрявых цыганских волос. В этой волосне почти не видно было Денисова лица. Лишь большой, несколько крючковатый нос выбирался наружу, на свет божий, да добрые карие глаза кротко поблескивали из-под волосяной наволочи.
Денис подносил бабам замешанную на коровьем навозе и на соломе глину, которую сам же переминал босыми ногами. Вертевшийся рядом, я не слышал, чтобы Денис хотя бы один раз раскрыл сжатые губы и выпустил из себя словечко. Впрочем, не слышал я, может быть, потому, что весь был поглощен Груней, самой, конечно, красивой девчонкой в нашем селе, а то и во всем свете. Я уже заранее ревновал ее ко всем мальчишкам и прежде всего к Ваньке Жукову, который все-таки был намного смелее меня, то есть как раз таким, какие нравятся девчонкам. Не спуская глаз с Груни, я обдумывал, как бы сделать так, чтобы Ванька Жуков никогда ее не увидел, но ничего такого придумать не мог.
Заметив, что я прямо-таки не могу оторвать глаз от ее дочери, Аннушка улыбнулась.
- Што же ты глядишь так, шабёр? Стоишь без дела? Ступай, помогай вон Грунюшке, - сказала она.