Человек из Афин - Гулиа Георгий Дмитриевич 7 стр.


Аспазия удивленно разглядывала его – всего, от лба до лодыжек. Она провела пальцем по груди его, где справа алел свежий шрам. Она провела рукою по бедру его, где грубый рубец, прикрыла другой рукой глаза его, а сама внимательно, изучающе рассматривала его, так, как это делают многие, любуясь работами Фидия или Кресилая. Ей это было любопытно. Бесконечно любопытно.

Он стоял, терпеливо снося этот странный осмотр, чувствуя, что мелкая дрожь начинает одолевать его – противная дрожь, как на осенней сырости где-нибудь на севере.

Она обхватила его шею, прильнула к его уху и прошептала:

– Мне не по себе…

– Бедняжка, – проговорил он и поцеловал ее в губы долгим-долгим поцелуем. Была в этом поцелуе и нежность, и грубость солдата, и неистовство моряка, и страстное желание невольного анахорета, измученного сладкими видениями. Ей показалось, что сейчас начнут пытать ее – жестоко и неумолимо. На одно мгновение – всего лишь на одно! – Аспазия испугалась. Она понимала все, но никогда не видела и не ощущала вот так близко льва, алчущею плоти, живой женской плоти.

И когда она обхватила руками его шею, крепкую, словно колонна, и когда он поднял ее и понес к ложу, Аспазии вдруг показалось, что в объятиях бога олимпийского она уносится в небесные сферы, где хорошо и приятно, первозданно, чисто и незапятнанно…

А потом – совсем после – она спросила тихо-тихо:

– Это потому, что любишь?

Он был нем, как рыба: только шевелил губами. Но она догадалась: он произнес "да".

Аепазия прижалась к нему всем телом, крепким и здоровым.

Она спросила:

– И это всегда будет так?

Он смог улыбнуться, ибо уже чуть отдышался:

– Нет. Будет еще лучше.

– Правда?

– Да.

– Разве лучше бывает?

– Увидишь сама.

И Перикл поднес ей вина. Она отпила глоток. Еще один. И еще.

– Хочу вина, – взмолилась Аспазия.

– Разве я скуп?

И он налил снова. И, пока она пила, сказал:

– Я никогда не думал… Я просто не ожидал. Так же, как тогда, когда явился к тебе впервые и увидел не только красавицу, но и умную женщину. Нет, полную ума и знаний!

– Это плохо?

– Нет, совсем не плохо.

– Женский ум?

– Почему бы и нет!

– А говорят, что любят только глупых.

Он прижал ее к себе, и у нее хрустнули косточки:

– Это только болтают.

Она попросила вина. Отпила и дала выпить и ему. Он, кажется, был пьян и без нектара. Перикл все еще пребывал в состоянии малообъяснимом, потому что любовь всегда трудно поддается объяснению, как и хорошая пастушья песня в горах.

Где-то там, на рассвете, когда ночь отняла почти все силы, она спросила его:

– А как те, другие?

– Кто, Аспазия?

– Я же говорю: другие.

Он оперся на локоть: или они сговариваются, или же у всех на уме одно и то же? Перикл не удержался. Захохотал.

Она чуть не обиделась:

– Чему ты смеешься?

– Просто так, – сказал он, дотрагиваясь до нее горячими, как уголья, пальцами. – Все вы спрашиваете об одном и том же.

– Это вполне естественно, милый. Ты бывал в различных государствах. Где девушки прекрасней всего?

– Девушки… Девушки…

– Не прикидывайся скромником, – сказала она. – Они красивы на Кипре?

– Не знаю, – признался он. – А впрочем, говорят, что да. Но колхидянки лучше.

– Я не пущу тебя в Колхиду.

– А если потребуют обстоятельства?

– Тогда дело другое.

– И ревновать не будешь?

– Нет.

Он еще раз переспросил ее я снова услышал:

– Нет.

Долго не спускал с нее глаз Перикл, и она застеснялась, укрылась одеялом. А он спрашивал себя: "Неужели надо прожить сорок шесть лет, чтобы почувствовать себя вполне счастливым с женщиной?"

Он зашептал слова любви. Сначала про себя, а потом и для нее. А точнее – тоже для себя, но вслух.

Прислушавшись к ним, точно со стороны к чужим словам, Перикл вдруг ощутил огромное стеснение: он говорил почти то же, что пишут графоманы в своих книгах. В обычных книгах, которые продают книготорговцы на афинской агоре́. Даже и слова те же. Слова, которые всегда вызывали у него гримасу раздражения.

– Аспазия, – вдруг обратился он к ней, прерывая самого себя на середине фразы, – почему ты не остановишь меня?

– Разве это требуется?

– Да.

– Объясни мне – почему?

Он развел руками:

– Я же терзаю твой слух ничем не примечательными словами и выражениями. Я б на твоем месте…

– Милый, – сказала она, подвигаясь к нему в порыве неизбывной ласки, – ты говоришь так просто, так хорошо…

…Вошел Евангел. Вид у него расстроенный. Видно, что-то худое. И в самом деле – весть его неприятна, особенно для господина.

– Ксантипп дерется, – коротко сообщил раб.

– С кем? – спросила госпожа.

– Началось с того, что Ксантипп выпил. Точнее, он добавил к тому, что принял ранее. Лампидо упрекнула его. Сказала, что не может более терпеть животное, к тому же пьяное.

– И что же Ксантипп?

– Ясно – дал ей такого тумака, что она покатилась за порог. Но ведь и Лампидо не промах. Она, тоже подвыпившая, вылила на него таз грязной воды. И тут началось! Он ее чуть не убил! Мы подоспели вовремя. Вырвали ее из пьяных рук. Досталось всем нам. – И Евангел стер ладонью кровь с разбитого носа.

– Где же он теперь?

– У себя. Мы его связали.

– Хорошо сделали, – сказал Перикл, молча слушавший эту оскорбительную для него историю.

– Может, развязать его? – спросил Евангел ради приличия.

– Ни в коем случае!

Только повернулся Евангел к двери, как дорогу ему преградил Ксантипп. Он сейчас походил на некую обезьяну, которая, говорят, водится в дремучих лесах Ливии – где-то в полуденных краях. Глаза красные, сверкают, как у бешеного. Из ушей и изо рта – бурая кровь. Волосы слиплись в грязный ком. Уста изрыгали нечленораздельные звуки. Это скорее рычанье зверя. На руках и ногах – обрывки веревок.

Перикл прошелся взглядом по сыну, смерил его с головы до ног. На лице – обычное выражение спокойствия и сосредоточенности. Ни слова сыну.

Аспазия не выказывала никаких чувств, чтобы не навлечь на себя гнев этого пьянчужки. Во всяком случае, она никогда не вмешивалась в ссоры Ксантиппа и его жены Лампидо. Впрочем, и это не спасало ее от язвительных насмешек и пьяных гримас буйных супругов.

– Счастливые люди! – прохрипел Ксантипп. – Наслаждаетесь? А мы, значит, в грязи? И голодные, как собаки? Это называется справедливость в прекрасном и счастливом городе Афинах? Так, что ли?

Ответом было полное молчание.

– Языки проглотили? – продолжал пьяница. – А ты, красавица, занявшая место моей бедной матери? Опустила глаза? Молчишь? Не от стыда ли?..

Евангел двинулся было к нему, чтобы постараться немного урезонить.

– Прочь! – заорал Ксантипп. – Я никого же боюсь! Я готов ко всему! – Он скорчил страшную рожу, вроде бы улыбнулся. – А может быть, апокериксис? Лишение наследства, да? Что ж, я давно к тому готов. Я ничего не боюсь! Слышишь? Можешь лишать меня состояния!

Перикл сидел и выслушивал все это. Стыд, унижение, горе – чего только он не испытывал… Боги за что-то гневались на него – это было ясно даже слепцу. Но за что? Разве мало делал он добра людям? Разве не служил Афинам всю жизнь верой и правдой? Ни на одну драхму не увеличил он своего состояния! А ведь мог, вполне мог, подобно другим! За что же все-таки разгневались на него боги?..

Он сказал наконец сыну довольно спокойно (и откуда только бралось у него столько спокойствия?!):

– Апокериксис? Видишь ли, если я сочту нужным, то непременно прибегну к нему.

Нет, он не умел лгать. Не умел изворачиваться. Он говорил то, что думал. Правда, не всегда это шло ему на пользу. Не всегда! Но таков закон его жизни, и изменять ему он не мог.

– Это забавно! – вскричал пьяница. – Значит, ты не решил еще? А чего ждешь?.. Впрочем, может быть, это и верно с твоей стороны – увеличить счет моим грехам: тогда тебе будет легче перед собственной совестью. Ведь так? Не правда ли?

– Да, правда.

– Я так и предполагал. – Ксантипп оглянулся, ища глазами домоправителя. – Ты дашь мне вина, Евангел?

– Нет.

– Почему же?

– Ты уже выпил. Зачем еще?

– Чтобы скорее умереть. Как ты этого не понимаешь? Неужели вам все объяснять?

– Не надо… – Перикл не выдержал, встал и обнял сына. И тот заплакал у него на груди. – Я хочу, чтобы ты жил. Слышишь, Ксантипп?! Хочешь, я пошлю тебя в горы, чтобы залечил ты душевные раны? Вместе с твоей Лампидо, – хочешь? Я дам тебе денег. Воздух вершин освежит тебя. Более того – сделает бодрым. Ты помолодеешь на десять лет. Послушайся меня, Ксантипп.

Сын рыдал, прислонясь к отцу, положив ему голову на грудь.

"И за что же все это, о боги?!"

Так думал Перикл, обнимая несчастного. А сам себе казался еще более несчастным, чем сын…

…Опустошив прибрежную Акарнанию, Перикл со своим флотом приблизился к Эниадам, расположенным в восьмидесяти семи стадиях от берега. Река Ахелой в этом месте довольно широка. Она омывает с востока и юга городские укрепления. В этом – большое преимущество для обороняющихся, ибо они могут бросить все свое войско на защиту западной и северной стороны, почти не обращая внимания на речную сторону, где вполне достаточно иметь небольшие сторожевые дозоры. Периклу не терпелось взять Эниады. Это было бы триумфом и достойным увенчанием всего похода. Но, отдавая себе отчет в предстоящих трудностях и ничуть не преуменьшая их, он собрал совет – всех начальников кораблей и всех начальников гоплитов.

На совете он встретил поддержку своим планам. Удача, сопутствовавшая походу до сего дня, безупречное водительство Перикла вдохновляли. У тех, кто остался в живых, все еще почесывались руки. Надо сказать ради справедливости, что потери убитыми и ранеными были весьма и весьма умеренными.

После совета Перикл уединился с Артемоном, сведущим в различного рода стенобитных машинах.

Стоит сказать два слова об этом ученом.

Это было в Афинах года два назад. Изобретатель по имени Артемон явился к Периклу с предложениями о том, как при помощи машин ускорить падение осажденных крепостей. Периклу понравился этот малый, и с тех пор он не выпускал его из своего поля зрения.

Время от времени Артемон навещал Перикла, показывая ему замысловатые чертежи на папирусе. Чертежей, как правило, оказывалось недостаточно: требовались деньги. Перикл давал их из особых фондов. На эти деньги Артемон строил образцы машин и приводил их в действие.

Изобретения, которые представил Артемон, Перикл приказал спрятать от посторонних глаз и положил ему пятьдесят драхм ежемесячно жалованья.

Задумывая поход в Акарнанию, Перикл взял с собою и Артемона. Он запретил молодому ученому участвовать в бою с мечом в руке. Ему в обязанность вменялось изучение способов для разрушения крепостных стен.

В этом походе Артемону исполнилось двадцать три года. Это был довольно хилый, невзрачного вида молодой человек. И если что и было в нем необычайного, то только глаза: они сверкали даже во мраке – светло-голубые белки и ярко-зеленые зрачки. Весь рыжий и вечно плохо умытый – таков был этот Артемон, которого приметил Перикл и сделал своим советником в изобретательских делах…

Они долго сидели в уединении. Артемон показывал некие письмена и чертежи на папирусе. И так они беседовали вдали от взоров и ушей посторонних.

Сам Артемон впоследствии вспоминал об этом в таких выражениях:

"Перикл спросил меня, есть ли что-либо такое доселе неизвестное людям, что могло бы без особого труда разрушить стены. Сила человеческих рук, говорил Перикл, не очень велика, хотя она и творит чудеса. Война тем и примечательна, между прочим, что не терпит особых проволочек. Самой лучшей войной была бы битва, которая длится всего один час. За этот час должен быть полностью разбит враг и полностью разрушен город. Это кажется сказкой. И это на самом деле сказка. Но это можно представить себе при некотором напряжении ума.

На что я ответил, что стенобитные и иные машины, будучи построенными при некоторой ловкости и изощренности ума, значительно уплотнят время для достижения победы. Для этого следует собрать побольше ученых и дать им в руки побольше денег и рабочих. Тогда все пойдет на лад.

– И мы будем запросто брать города? – спросил Перикл.

– В некотором роде – да, – ответил я.

– Мы этим займемся по возвращении в Афины, – сказал Перикл. – А теперь подумаем: что же испытать здесь, в Эниадах? Какое оружие?

И он начертил на папирусе план города с указанием наиболее уязвимых мест.

– Это сообщили мои соглядатаи, – сказал Перикл. – Но я им верю не во всем. Учти это.

По здравом размышлении я предложил бить стены не там, где это могут предположить эниадцы, а там, где вовсе не подозревают они.

– Это хорошо, – одобрил Перикл, не сводя глаз с рисунков на папирусе. – Какие же места ты предлагаешь?

Я продолжал:

– Вот здесь, на берегу реки. А лучше всего там, где она, изгибаясь, тянется к северу. Стало быть, в юго-восточной части города… Я предлагаю ночной порою собрать здесь плот и рано утром двинуться через реку…

– Один плот? – спросил меня Перикл.

– Нет, не один. Лучше три или четыре. Машины, которые с нами и не были еще в употреблении, должны быть быстро введены в действие. Кроме того, из-за реки должен быть нанесен удар по городу с помощью глиняных снарядов, начиненных серою. Если юго-восточная часть города будет окутана едким дымом – а это совершенно необходимо! – то оборона стен в этом месте сильно ослабнет. А тем временем орудия подкопа и стенобитные машины сделают свое дело. Таков мой замысел".

…На пятнадцатый день битвы за Эниады были брошены в дело все наличные силы афинян. К тем семистам пятидесяти гоплитам, которые могли сражаться, была добавлена часть экипажа кораблей. Но именно только часть: Перикл считал, что флот в каждую минуту должен быть готов к походу.

Эниадцы сражались столь яростно и с таким умением, что афиняне пришли в удивление. Машины, подготовленные Артемоном весьма скрытно, действительно сокрушили в нескольких местах городские укрепления. Однако защитники города живо перебросили сюда достаточное количество воинов, и прорыв не состоялся.

Глашатаи, посланные к городским стенам с предложением сдаться Периклу, дабы не проливать понапрасну кровь, вернулись возмущенными. Им было сказано, что единственное предложение, которое принимают эниадцы, – это следующее: афиняне должны убраться восвояси, пока у них ребра целы. Ответ был не столько ругательский, сколько насмешливый и оттого, по мнению афинян, еще более обидный.

Все последующие дни предпринимались отчаянные усилия, чтобы сокрушить стены. Это отчасти удавалось. Но воины оказывались бессильными действовать в проломах.

Между тем все время приходилось опасаться действий керкирского флота. Он мог показаться в любой час. Встреча с ним не сулила особенных надежд, учитывая боевые действия против Эниады. Получилось так: сражайся все время с оглядкой на море. Плохо обеспеченный тыл – всегдашняя забота наступающего. А здесь, под Эниадами, эта забота была особенной.

Глиняные снаряды, заброшенные в город, причинили противнику немало ущерба. Иначе быть и не могло. И тем не менее спустя три недели Перикл понял, что дальнейшая осада не сулит добра афинянам. Иначе и не могло быть, если неоткуда ждать подкреплений, а имеющимися силами эниадцев не сломить.

В этих условиях Перикл принял единственно правильное решение: он отбыл отсюда столь же внезапно, как и прибыл.

Так закончилась эта битва под Эниадами. Проиграл ли ее Перикл? Пожалуй, нет. Но и не выиграл. Когда в Афинах стали обсуждать этот морской поход – Периклу воздали должное. Но нельзя сказать, что гений Перикла достиг на берегах Акарнании или Ахайи своей вершины…

Было уже совсем темно. Дождь прошел. Но звезд не видно. Значит, тучи, значит, дождь снова может пойти. Прохладно. Ветер поутих. По-прежнему дует порывами. Выбежит на улицу и снова спрячется где-то за углом. Потом снова покажется.

Внутренний двор чист, хорошо ухожен – ни соринки, ни грязи. Небо над ним – почти квадратное. Вода журчит в фонтане. И падает брызгами на мрамор.

Голубой мрамор. Голубые брызги…

Аспазия ушла на женскую половину – гинекей. У Ксантиппа, в дальнем углу двора, совсем тихо: все имеет свой конец, даже буйство, А Парал? Бедный мальчик! Он спит тяжелым сном – весь в поту, с холодной испариной на лбу. Спит и Аттика. И сон ее можно уподобить сну Парала: тоже сон больного!

Перикл запрокидывает голову. Он вдыхает холодный воздух. От него легче, но тяжесть на сердце и в голове остается. Она там прочно свила гнездо. Чем же теперь ее вышибить оттуда?

Перикл поймал себя на том, что разговаривает с самим собою. Правда, он читал вслух Гомера и небольшой монолог из "Персов" Эсхила. Это даже становится смешно: Перикл разговаривает с самим собою, слушает самого себя! Совсем еще недавно его голос раздавался в больших залах. А теперь он имеет полную возможность выступать для самого себя. И то – в ночные часы. Разве это не смешно? Вот бы подслушал комик Гермипп – опозорил бы на весь свет!..

"Так-то, дорогой друг, – обращается к самому себе Перикл. – Ведь ты же сам твердил без конца, что воля народа сопоставима только с волею богов. Не кто иной, как ты сам, вот этими устами, оповещал мир о том, что демократия в Афинах есть высшее выражение и высшее достижение человеческой мысли в области политики и общественного устройства, основанного на справедливости и полном и свободном волеизъявлении народа. Теперь ты сам и на своей шкуре ощущаешь ее силу: ибо ты устранен, ибо ты фактически предан остракизму – пусть почетному, но именно остракизму! Если угодно, можешь утешиться тем, что имя твое не было написано на черепках. Но знай: это утешение слабое! Ты сам во многом выковал то самое оружие, которое сразило тебя и обрекло на прозябание между четырех стен".

Было очень горько от сознания одиночества. Но что поделаешь: такова воля богов!

…Три дня пролежал Еврисак на жестком корабельном ложе. Рана, полученная им во время битвы при Эниадах, оказалась смертельной. Этот камень прилетел из-за стены и попал чуть повыше левого уха. Поначалу казалось, что молодой моряк справится: он пришел в себя и попросил пить, на радость своим соратникам. Но вскоре снова впал в глубокое забытье.

Его перенесли на корабль "Геракл" и уложили. Была пущена кровь. Знатоки утверждали, что все обойдется: Еврисак молод. Однако боги решили совсем иначе. Как было сказано, пролежал Еврисак три дня. Было очень обидно видеть, как этот молодой и красивый лев умирает от крохотной раны.

И он скончался при наступлении четвертого дня. Его друзья задумали было похоронить его по обычаю мореплавателей, но Перикл воспрепятствовал этому. Он приказал изготовить гроб из кипарисового дерева, положить в него труп и залить гроб до самых краев расплавленным воском, дабы предотвратить порчу трупа. В. таком виде несчастный Еврисак был доставлен на родину и предан земле недалеко от афинской агоры́. Между прочим выступил на похоронах и Перикл, хотя это не были похороны государственные. Речь его была краткой, неофициальной и заключала в себе следующее:

Назад Дальше