С финикийской триремы, идущей в Тир, все-таки заметили бегающего по скалам голого человека, и хозяин, подумав, приказал снять его с камней. Выяснилось, что эллин сломал ногу. Хозяин сам взялся лечить спасенных. Раздувшиеся бок и бедро Агнии промыли белым вином и, обложив мелко нарубленными толстыми листьями какого-то странного растения, туго перетянули куском чистой холстины. Повязка сразу промокла от горького на вкус сока этих листьев, но боль ушла. Эллина перенесли и устроили на корме. На Агнию больше никто не обращал внимания, и она свободно бродила по всему кораблю.
Финикиянин спешил к дому. Трирема шла на всех веслах и под парусом. Слава богам, попутный ветер не менялся.
Агния скоро освоилась на финикийской галере. Опухоль быстро спала, царапины затянулись. Хозяин приказал ей помогать готовить пищу команде.
Агния не расставалась с прощальным даром деда Мая. Она выпросила у матросов витой кожаный шнурок и носила свирельку на шее, как амулет.
Теперь все ее существо, жаждущее привязанности, обратилось к эллину. Она расспрашивала его об Афинах, о его занятиях, о родне. Эллин был с нею немногословен, но скупые его ответы Агния украшала своей фантазией и благодарила богов, что они оставили ей такого друга.
Как-то, выловив из котла особенно лакомый кусок мяса, не замеченная никем, пробралась она на корму, где в низкой палубной пристройке лежал эллин. Она застала у него хозяина-финикиянина. Мужчины о чем-то совещались. С ее приходом они сразу замолкли. Эллин равнодушно уставился в потолок, а финикиянин с пристальным вниманием стал ее разглядывать, будто увидел впервые, Агния смутилась и выскользнула на палубу. Лакомый кусок она съела сама, прячась за бухтой свернутого каната. Афины встали из моря неожиданно, ослепительно блестевшей на солнце крышей и белыми колоннами Акрополя. Город рос на глазах, поднимаясь из моря и облепляя светлыми легкими строениями оранжевые склоны холма. Матросы, гортанно крича, убирали парус. Длинные брызги летели по ветру с поднятых лопастей узких весел. Быстро надвигалась пристань.
Агния по всему кораблю искала эллина, но его нигде не было. В жуткой тревоге, что с ее единственным другом случилось несчастье, Агния бросилась к хозяину-финикиянину.
Он стоял у борта, следя, как готовят трап к спуску. Когда Агния подбежала к нему с расспросами, финикиянин, не отвечая, крепко схватил ее за руку и почти бегом увлек ее за собой на корму. Там он распахнул низкую дверь в пустую пристройку, где раньше лежал эллин, втолкнул внутрь и запер. Ничего не понимая, Агния кричала и молотила руками и ногами в дверь и стены.
Весь день и всю ночь она просидела взаперти, ослепнув от слез, думая страшное.
Наутро раздались резкие крики команды, пол под ногами качнулся. Агния приникла к щели под потолком. Трирема уходила от белого причала. Оранжевый холм погружался в море. Медленно поворачиваясь, удалялась колоннада Акрополя.
Дверь в пристройку распахнулась. Финикиянин стоял на пороге. Агния теперь принадлежала ему. Эллин расплатился за проезд красивой смуглой девчонкой, как будто своей рабыней.
Агния не стала рассказывать нам про свою жизнь в богатом Тире, в доме хозяина-финикиянина, владельца многих кораблей. Что-то мешало ей вернуться на эту дорогу вместе с нами.
Мы остановились и смотрели, как она, не оглядываясь, уходила от нас в свою тайну. Мы пытались угадать ее путь, понять молчание, видели затененное лицо под тяжелой копной кудрей, руку - темную тонкую кисть с набухшей веткой прожилок, - бессильно свесившуюся с колена, и понимали только одно: как дорога нам Агния.
В Тире от гостей хозяина Агния узнала о том, что покой Золотых Афин последние годы охраняет отряд вольных скифов. Гости рассказывали, что скифы так и не сумели свыкнуться с ярым афинским солнцем, потому что упорно не желают расставаться с кожаными своими пропотевшими куртками и островерхими шапками. Что целыми днями по двое, по трое разъезжают они по городу, сидя верхом как-то по-своему, боком, и следят порядок на улицах и площадях, на пристанях и рынках. А вечером они скачут за городскую черту к подножию холма, где лошадей и людей ждут низкие, прохладные, вытянутые в линию строения конюшен, в одной из которых, освобожденной от перегородок, живут сами скифы.
А если заглянуть в высокие окна приспособленной под жилье конюшни, то можно увидеть, как кто-то из варваров спит, подложив под голову свернутый чепрак, другой с азартом играет в кости, а кое-кто даже читает по-гречески. По ночам скифы появляются в портовых притонах, пьют неразбавленное вино и щедро платят за любовь доступных женщин. Сами скифы не затевают драк - они ведь поклялись охранять покой в городе, - а с ними в драку никто вступать не решается. Не зря же просвещенные Афины дорого оплачивают свой наемный скифский отряд.
И еще… Если обойти скифские конюшни, то во внутреннем дворике станет виден огонь кузницы. Стуча маленькими молоточками и колотя тяжелым молотом, молодые скифы учатся отливать в формах, ковать и чеканить по дорогим металлам фигурки птиц и зверей, людей и невиданных чудовищ. Эти изделия варварских рук и фантазии потом быстро расходятся, сполна оплаченные, по всей Элладе и уплывают в корабельных сундуках, чтобы удивлять и восхищать многих людей за многими морями.
А трудятся кузнецы под наблюдением своего наставника, высокого, нетерпеливого, похожего на большую хищную птицу, скифа.
…В Тире и повсюду беглого раба ловят, наказывают и оставляют у хозяина. Дважды бежавшего, поймав и наказав, заковывают и заставляют работать, как скотину. Трижды бежавшего раба убивают. Но рабыню, бежавшую хотя бы однажды, поймав, убивают сразу. Или продают далеко от дома. Агнию решено было продать в Афины. Ведь всем известно, что эллины умеют ценить женскую красоту.
Стремящийся узнать, кто распускает о нем слухи, похож на пса, который гоняется за своим хвостом.
С рассветом в Афинах не было человека, который бы не знал, что к скифам волей богов вернулась их темнокожая царевна-рабыня. Медуза бегала по городу и кричала на всех перекрестках, что за свободу скифская царевна должна ей заплатить по-царски. И безобразная старуха назначила неслыханный выкуп за беглую свою рабу.
Толпы афинян осаждали скифские конюшни, чтоб взглянуть на Агнию. Начальник караульного отряда Ник Серебряный, известный тем, что, прогневавшись, ударом кулака уложил на мостовую боевого коня, сам выходил к эллинам, убедительно уговаривая разойтись. Но к полудню пришлось выставить вооруженную стражу, отозвав воинов из города. В городе им теперь делать было нечего: все Афины были здесь, у конюшен.
На расстоянии вытянутого копья вокруг жилой конюшни стояли верхами воины помоложе и, изнемогая от жары, украдкой молили бога Папая, а по-эллински - Зевса, потратить одну из своих молний на этих возбужденных афинян.
В прохладном полумраке конюшни громадная, черная, пропотевшая шапка Ника Серебряного переходила из рук в руки. Золотые монеты разного достоинства: древние, совсем темные, грубо обрубленные, с истертыми, неразличимыми изображениями на них, может быть, побывавшие в руках народов, уже исчезнувших с лица земли; и новые - маслено поблескивающие, носящие знаки тех стран, племена которых преуспевали сейчас и в гордыне сытого достатка широко рассылали по миру золотые знаки своей силы; и просто слитки дорогого металла неправильных, причудливых форм, больший из которых не превышал размером куриное яйцо; и камни - светлые и прозрачные, розовые и голубые, темные, зеленые, как кошачьи глаза, красные, как свежая кровь, в оправах и без оправ - все это медленно наполняло кулек скифской шапки.
Обойдя полный круг, шапка вернулась к владельцу. И когда последний, держащий шапку за края обеими руками, воин протянул ее Нику, начальник скифской стражи Золотых Афин отстегнул от пояса маленький кривой кинжал с изукрашенной резьбой рукояткой из драгоценной носорожьей кости и прямо с ножнами воткнул его в самую вершину груды. И только тогда, перехватив свою шапку, Ник Серебряный протянул ее Агнии, неподвижно сидевшей между скифами, словно изваяние из темного дерева.
- Один волос с твоей головы не стоит этой безделицы, царица, - громко и отчетливо сказал старший скиф, и низкий, глубокий голос его, вылетев из высоких окон конюшни, покрыл гомон толпы и набатом загудел в стенах.
- Агой! - боевым кличем отозвались скифы, сидящие вокруг Агнии.
- Агой! - ответили им стоящие на страже.
И Агния, дочь Агнии, скифской царицы, медленно поднявшись, поклонились в ноги старому воину и долго не разгибала стана, стыдясь показать горевшие ярким румянцем щеки.
От хорошей жизни не сбежишь наемником в Афины. Разными путями пришли эти скифы к берегам Эгейского понта, но возврат на родину был для всех равно невозможен. И только мы двое по настоянию Агнии решились вернуться на старое пепелище, под копыто коня Мадая Трехрукого, царя над всеми скифами.
Степи! Родные скифские степи…
Хорошо свеситься с передка кибитки и чувствовать, как опущенную вниз ладонь хлещут пушистые метелки высоких трав.
Еще засветло мы свернули со старой, наезженной дороги и, поднявшись на плоскую макушку кривобокого холма, остановили кибитку, чтобы успеть разжечь костер и приготовить пищу до темноты. Знакомый кривобокий холм. Старый знакомый. Если спуститься по более крутому склону, пересечь дорогу и идти по степи так, чтобы Солнцеликий все время видел правое твое плечо, то вскоре травы расступятся и поредеют и ты окажешься у края узкой и глубокой балки. Отсюда надо двигаться прямо навстречу Солнцеликому, следя, чтобы твоя тень, не отклоняясь в стороны, послушно следовала за тобой. Пройдя так далеко, как трижды пролетит из боевого лука стрела, ты наткнешься на маленький, теперь, верно, густо заросший травой курган. Никакими знаками не отмечен этот курган, и только случайный камень, серый и бугристый, лежит, вдавившись в землю, на невысокой его вершине.
Под этим серым камнем погребен Светлый. Мой первый друг, мой конь. Не в лихой скачке, не в схватке под мечами и стрелами, не в работе, задавленный тяжким грузом, пал он, старый мой товарищ. Тогда давно, ступая позади нас по бездорожью, навьюченный только двумя нашими торбами, он вдруг тяжело и шумно задышал, отфыркиваясь, и, не дав дотронуться до себя, раздув дрожащие ноздри навстречу ветру, навострив уши, поскакал в степь, не слушаясь ни нашего окрика, ни свиста. Далеко ускакав вперед, Светлый круто свернул и помчался, огибая нас по какому-то только ему ведомому кругу. Он скакал все резвее и резвее, длинная, давно не стриженная грива полоскалась над травами, и хвост летел по ветру.
Круг замкнулся, и Светлый встал как вкопанный. Вытянув шею, он повернул голову в нашу сторону и заржал звонко и коротко, прощаясь, может быть, с нами, а может быть, со степью. Потом ноги его подломились, и он рухнул в траву. Когда мы подбежали, все было кончено. Опустившись на колени, я приподнял тяжелую мертвую его голову. Большая мутная слеза медленно скатилась из конского глаза, задерживаясь в короткой шерсти. Я нагнулся и поцеловал его в теплые еще ноздри.
Мы погребли коня, привалив курган серым камнем. И шли дальше, пока нас не остановила рассекавшая степь балка. От нее свернули к дороге. Так я запомнил эту балку, эту дорогу и кривобокий холм.
Память упорно звала меня взглянуть на серый камень. Я отправился пешим, чтобы не оскорбить крылатую душу Светлого дружбой с другим конем. Весь путь я шел уверенно и быстро, а теперь, придя, кружил в траве, не находя даже следов кургана. Вдруг сильный порыв ветра пригнул травы, и я увидел бугристый бок серого камня, торчащий из земли. Я понял подсказку ветра. Люди с сердцами шакалов, наткнувшись на одинокий курган в степи, разрыли его и, не найдя сокровищ, должно быть, испуганно смотрели, как беззвучно смеется над ними конский череп, ощерив длинные желтые зубы. Потом зверье растащило высохшие кости.
Серый камень, зачем я пришел к тебе? Что ты можешь напомнить мне о моем коне, о Светлом, на горячей спине которого ускакала моя юность? Я сам, своими руками вознес тебя, серый камень, на вершину кургана и оставил стеречь прах моего друга. И был ты мне послушен. И был ты послушен тем, чьи руки отбросили тебя сюда, в травы. Ты, видно, очень давно живешь на свете, серый камень, и твое послушание - от равнодушия к жизни. И не раз, верно, чьи-нибудь руки погребут под твоей тяжестью прах любимого существа, принимая спокойное твое равнодушие за немое сочувствие человеческому горю.
Я ненавижу тебя, бессмертный! Сегодня я сам зарою в землю твое серое бугристое тело вблизи живого горячего огня, усядусь на твою могилу, согрею над костром руки и порадуюсь, что ты больше не смотришь на мир холодными, каменными глазами.
Расшатав, я вывернул серый камень из земли, взвалил на плечо и понес. Передо мной, бесконечно вытягиваясь, ложилась на травы моя сгорбленная тень.
Холодный туман медленно поднимался от земли, заволакивая степь. Прямые стебли трав с острыми маковками стали казаться копьями бесчисленного войска, ждущего только сигнала, чтобы броситься в атаку сквозь этот туман, похожий на дым пожара. Тьма упала внезапно. Я остался один посреди этой ночи, совсем один, придавленный большим серым камнем. Туман, расползаясь, заполнил пустоту ночи, смешал небо и землю, и если бы оказалось, что я стою вверх ногами на своей ноше, я бы не удивился. Я протянул вперед руку и, напрягая глаза, едва различил смутное очертание своих растопыренных пальцев. Живая красная искорка вдруг вспыхнула на моей протянутой ладони. Я невольно отдернул руку. Огонек, мерцая, повис в тумане. Я перевалил камень с плеча на плечо и заспешил к желанному теплу.
Агния и Аримас сидели у костра.
Боги! Пока я блуждал в тумане, что-то произошло здесь без меня.
Они даже не повернулись мне навстречу, когда я подошел. Я сбросил камень с плеча и уселся на него у костра так, чтобы хорошо видеть их обоих. Они разом глянули, но не на меня - на камень, как он ткнулся в землю, и снова уставились в огонь. Я переводил взгляд с лица Аримаса на ее лицо и желал и боялся догадаться, что сделалось в мое отсутствие. И вдруг я понял, что так поразило меня в них обоих: странное сходство их лиц.
Нет, не ясным сходством кровников, брата и сестры, были они схожи. Высшая печать родства лежала сейчас на их лицах. Так похожи между собой жрецы одного бога, воины одного войска, рабы одного хозяина. Так, должно быть, похожи друг на друга сами боги.
Что мне делать? Взять третьего сменного коня, обычно бегущего в пыли за кибиткой, и ускакать в туман? Разом потерять и друга и любимую?
…Они давно ушли от костра. Туман укрыл их.
Заколоться! Наказать их. За что? За то, что они счастливы? Отомстить своей любви, как врагу?
Костер медленно догорает. Пламя, перелетая по черным головешкам, взмахивает дрожащими желтыми крылышками и никнет, запутавшись в багровой паутине.
Убей меня, великий бог Папай! Сделай так, чтобы сердце мое не выдержало муки!
Скрипнуло колесо кибитки. Кто-то идет ко мне сквозь туман.
Аримас подошел, обхватил меня сзади за плечи, приник лицом к моему затылку, сжал в объятиях так сильно, что у меня заныли кости и стеснилось дыхание. Я вспомнил первую нашу встречу, тогда, давно… Он обхватил меня и крепко держал, сидя со мной на спине Светлого. А я просил богов оставить мне его навсегда.
Благодарю вас, боги, вы были добры ко мне.
Несчастен бесталанный в дружбе. Жалок разуверившийся в ней. Считающий друзей по пальцам обеих рук либо лжив, либо глуп. Зовущий в друзья каждого встречного просто равнодушен. Но благословен называющий друга только одним именем. И проклят предавший!
Аримас повернул меня к себе, приблизив лицо к моему лицу, тревожно и пристально заглянул в глаза. Я не отвел взгляда. Мы оба молчали.
Аримас принес от кибитки и положил у огня две стрелы из наших колчанов. Бережно поставил на примятую траву узкогорлую амфору. Я вынул из кошелька у пояса старую походную чашу. Аримас расковырял восковую пробку, и вино, запенясь, наполнило чашу до половины. Мы опустились на колени и, протянув друг другу левые руки, сплели пальцы. В правой каждый держал стрелу другого. Мы взглянули друг на друга и, прижав наконечники к запястьям, нажали на стрелы. Наша кровь, смешавшись, залила сцепленные пальцы и побежала в чашу, быстро наполняя ее до краев. В этой полной чаше мы омыли наконечники стрел. Потом, передавая чашу друг другу, выпили вино, перемешанное с нашей кровью, по глотку до дна.
Теперь в мое сердце стучала кровь Аримаса, а в сердце Аримаса - моя. В моем колчане была стрела Аримаса, а в его колчане - моя стрела. Мы стали братьями.
Агния, дочь Агнии, жена моего брата, стала мне сестрой. Любимой сестрой.
Агой!
Постоянными жертвами и покаянной молитвой умерил Мадай гнев Великой Табити-богини. Вернула Змееногая в родные степи своего жадного до соблазнов сына, оставила ему жизнь. Но простить до конца за тайную измену скифской вере не захотела. Много прекрасных наложниц отдают свою любовь скифскому царю, но ни одна не подарила ему наследника. Бездетен старый Мадай, сын Мадая. Нередко среди шумной трапезы или царской охоты уносится Мадай Трехрукий помыслами и желаниями в придуманную жизнь свою. И затихает тогда пир, и зверь уходит от невидящего взгляда царя невредимым. И никто не догадывается, что там, куда улетает душа царя, он бывает счастлив. Тогда любит Мадая жена Агния Рыжая, мать его сыновей, царица.
И страшно Мадаю пробуждение от этого сна наяву. Каждый раз после такого сна царь над всеми скифами повелевает зажечь жертвенный огонь на большом черном камне, отловить в бесчисленных табунах своих рыжую кобылицу и вороного жеребца, и сам приносит их в дар богу, имя которого страшится называть вслух.
И, очистившись, едет царь за холмы в открытую степь к заветной леваде. За просторным ее заслоном Мадай забывает свои печали и жестокую немилость богов. С отеческой нежностью следит Мадай, как послушный его тихому посвисту спешит к нему могучий золотомастный жеребец. Этот потомок ниссейского аргамака и лидийской кобылицы, приведенных когда-то в скифские степи, не знает себе равных.
Мадай подолгу ласкает атласную шерсть своего любимца, с чувственным наслаждением ощущая под руками налитое упругой звериной силой тело коня, щекочет жесткой бородой своей чуткие влажные ноздри и, наконец, с поцелуем простившись, вдруг вскрикивает воинственно и дико.
Жеребец, принимая игру, прянув в сторону, взвивается на дыбы, перебирает в воздухе ногами и уносится прочь, прекрасный, как несбывшееся желание.
Дав, в который раз, подробные и строгие наставления слугам и вооруженной охране коня, царь возвращается к делам своим веселый и до времени спокойный.