Тени минувшего - Евгений Шумигорский 12 стр.


Свидания Охотникова с принцессой Луизой у княгини Голицыной действительно продолжались. Принцесса передала Алексею Яковлевичу сущность своих объяснений с мужем и успокоила его за будущее, скрыв от него все то, что вызывало ее тревогу. Но будущее мало интересовало Охотникова: он как бы в забытье думал только о настоящем.

- Мне хочется пить, пить свое счастье, не отнимая губ от кубка, - говорил он принцессе. - Милая, что-то твердит мне постоянно, что счастье мое слишком велико и я не могу расплатиться за него дешевой ценою. И я хочу видеть тебя чаще, о, как можно чаще, ангел мой! Я болен, когда не вижу, не слышу тебя. Как сладко было бы для меня умереть теперь, гладя на тебя, моя бесценная! Если бы только я мог уехать с тобою в Англию, Америку, чтобы посвятить тебе всю жизнь!

Принцесса давно уже поняла причину тоски своего возлюбленного. Он желал, чтобы она принадлежала ему безраздельно, чтобы она была с ним вечно, до последнего издыхания, и в то же время понимал хорошо все безумие своего желания. Он не хотел видеть в ней влюбленную светскую женщину, в утехах любви нашедшую успокоение от пустоты и скуки жизни… Он хотел, чтобы она была для него женой, верной, преданной подругой. А она могла ему предложить то же тягостное прозябание, вечное дрожание под крылом Голицыной или кого-либо другого. Ей припомнились слова Охотникова: "Мы воруем изредка то, что принадлежит нам по праву навсегда". И она разделяла эти чувства, эти мысли Охотникова, но, вместе с ним, сознавала их безумие, их несбыточность.

Под влиянием беседы своей с мужем, принцесса предупредила Алексея Яковлевича об опасности, грозящей им со стороны принца Макса, если ему что-либо станет известно, и заклинала его быть осторожным.

- Милая Louison, - сказал Охотников печально: - я слишком берегу свое счастье, чтобы допустить какую бы то ни было неосторожность, но чувствую, что оно продолжаться не может, будет ли виной тому Макс, или кто-либо другой. Но если я и погибну под бременем этого несказанного счастья, последняя мысль моя будет о тебе, ненаглядной, которая мне свет животворила.

Расставаясь с Охотниковым, принцесса всякий раз чувствовала, что он уносил с собою ее спокойствие. Мрачные предчувствия терзали ее сердце… Неужели ее возлюбленный действительно прав, говоря, что их счастье должно быть разрушено, что так оно продолжаться не может. Но почему, почему?

XII

Принц Макс не любил посещать брата иначе, как по делам служебного характера. Между братьями обнаруживалось такое несходство во вкусах и наклонностях, такое глубокое различие во взглядах на жизнь и людей, что после каждого свидания с принцем Иеверским Макс чувствовал себя не по себе и серьезно уверял своих приближенных, что брат производит на него впечатление головы Медузы, несмотря на утонченную деликатность своих манер и выражений. Необузданной, горячей натуре Макса невыносим был даже внешний вид принца Иеверского, одетого всегда по форме и застегнутого до последнего крючка, всегда спокойного и ровного в своих движениях, с вечной улыбкой на тонких сжатых губах. Вспоминая годы детства и совместного воспитания с братом, принц Макс говорил, что и в те годы старший брат его производил всегда впечатление накрахмаленного человека, боящегося всякого непроизвольного, естественного движения или слова. Макс не договаривал, что никто на свете не говорил ему таких горьких истин, как этот накрахмаленный человек, хотя в самой любезной, даже изящной форме. Даже кабинет принца Иеверского наводил тоску на Макса, когда ему приходилось бывать в нем: ряд длинных столов красного дерева, вытянутых в одну линию, как фронт солдат на учении, несколько огромных, широких, но не глубоких шкапов, приплюснутых к стенам и упиравшихся в самый потолок, да дюжина неудобных деревянных кресел, обитых темно-зеленым сафьяном на сиденьях, - вот и вся обстановка рабочей комнаты принца. Нигде ни пылинки; лакированная поверхность мебели блестела красноватым матом, как бы только сейчас была отполирована. Единственным украшением комнаты были узенькие полосы тяжелой шелковой материи, которые должны были изображать собою занавесы и драпри, но на самом деле едва прикрывали переплеты дверей и окон. "И кабинет точно накрахмаленный", - думал, глядя на него, Макс.

На этот раз, сидя в кабинете брата, лицом к лицу с ним, принц Макс чувствовал себя особенно плохо. На приморской его даче произошел скандал с одной дамой, женой немецкого негоцианта, подвергшейся насилию со стороны замаскированных людей, завлекших ее вечером в дачный павильон, да в полку, которым Макс командовал, вышла у него неприятная история с офицерами, громко жаловавшимися на оскорбление своей чести. Оба эти случая вызвали негодование в высшем петербургском обществе; даже императрица Мария Феодоровна, покровительствовавшая Максу, нашла, что его поведение заслуживает примерного наказания, и перестала его принимать. Волнуясь и путаясь в словах, Макс должен был подробно объяснять обе истории принцу, как бы застывшему в своем кресле, но не сводившему с брата проницательного взгляда. Выслушав его объяснения, он сказал:

- Мне очень жаль, дорогой Макс, но я нахожу, что в обоих случаях вы неправы. Вы говорите, что офицеры не исполняли ваших приказаний, но это не давало вам права бранить их: для этого существуют законные меры взыскания.

- Но есть же предел всякому терпению, - возразил Макс, волнуясь - у меня вырвались эти выражения совершенно невольно, в приливе гнева…

- И в этом я несогласен с вами. Вы смотрите на офицеров, как на машины? Прекрасно, но тогда и вы должны смотреть на себя тоже, как на машину. Служба - есть дисциплина, а требовать дисциплины может только тот начальник, кто сам себя дисциплинирует, умеет сдерживать свои страсти. Если вы на службе позволяете себе приходить в гнев, прибавлю, самый неумеренный, то какое право имеете вы жаловаться на несдержанность тех, кому вы должны служить примером? Сердиться даже в частном быту - значит лишать себя права судить, значит внушать недоверие к своей собственной правоте и беспристрастию, значит давать провинившемуся орудие для его защиты, средство для возбуждения к нему симпатии. Я боюсь, Макс, что я вынужден буду лишить вас командования, оставив за вами лишь почетные должности; я должен буду сделать это, чтобы спасти вас самих от последствий вашей неумеренной горячности, в которой вы сами сознаетесь.

- Но и другие командиры… - начал было Макс.

- Конечно, все люди не свободны от слабостей и недостатков, - прервал его принц. - Но вы сами, Макс, должны признать, что именно на других командиров жалоб не поступает и что в других полках сору из избы не выносят. В виду вашего сана и положения подчиненным жаловаться на вас еще менее удобно, чем на кого бы то ни было, и если они это делают, то по горькой необходимости. Почему же на других командиров нет жалоб, если они и позволяют себе что-либо подобное вашей горячности? Вам пора бы понять это. Нужно, чтобы командир имел личный авторитет, помимо присвоенной ему власти, нужно, чтобы он имел в глазах подчиненных особые достоинства, ради которых ему прощают его слабости, нужно, наконец, чтобы эти слабости имели своим источником не удовлетворение личного тщеславия, а всеми ясно сознаваемую пользу службы, преданность долгу. Пользуясь известными привилегиями, необходимо уметь налагать на себя и некоторые цепи, известные стеснения. Говорю вам это, как брат и как друг.

Сказав это, принц обвел глазами свой кабинет, как бы призывая его в свидетели собственных усилий тщательно выполнять свои обязанности. На одном столе лежали дела уже решенные, на другом - требовавшие дополнительных справок, на третьем, за которым сидел сам принц, куча бумаг, подлежавших неотложному рассмотрению в этот именно день.

"И я - машина своего рода", подумал принц с удовольствием.

Между братьями воцарилось тягостное молчание. Вдруг на лице принца показалась морщинка брезгливости: на лежавшей перед ним бумаге сделан был перенос: "прокур-ору"; но морщинка скоро исчезла и сменилась презрительной улыбкой: "это на бумаге Державина: ну, он поэт, человек неосновательный". Принц не любил стихотворцев и стихотворений.

- Что касается второго случая - с женою Банкса, то я не вижу оснований для обвинения лично вас, - продолжал принц так же спокойно, отчеканивая каждое слово и любуясь округленностью своей речи - но вы виноваты, как хозяин, не наблюдающий за порядком в своем имении. За ненахождением виновных, мне кажется, можно применить лишь одну меру - должен быть уволен от службы ваш управляющий и отчислен от должности ваш дежурный адъютант. Могу только сожалеть, что общество, над мнением которого я не властен, считает и вас участником этого дела, считает вас на него способным.

Оказав это, принц задумчиво, как бы сожалея об общественной несправедливости, возвел глаза к потолку.

Каждое слово принца тяжелым камнем ложилось на душу растерявшегося Макса. Он молчал, тяжело дыша, весь красный от охватившего его волнения. Перенеся свой взгляд с потолка на брата, принц вдруг встал с кресла и, улыбаясь, сказал Максу:

- На этот раз я должен проститься с вами, милый друг. Вы видите, сколько дел еще ожидает меня! Как это скучно, утомительно!

Провожая брата до двери, принц вдруг сказал ему с обворожительной улыбкой:

- А я скажу вам по секрету, дорогой Макс, о своей радости, которую вы, конечно, разделите, как брат. О ней еще никто не знает, и вам я сообщаю о ней первому… Я надеюсь скоро быть отцом.

Макс остановился как вкопанный.

- От Юшковой? - вскричал он необдуманно.

Принц поморщился.

- Милый мой, вы всегда слишком скоро судите… Нет, от принцессы.

Макс посмотрел на улыбающееся лицо брата с тревожным недоумением. Он едва подавил в себе желание сделать вопрос, готовый уже сорваться с языка.

- Поздравляю вас, дорогой брат, - проговорил он и поцеловался с принцем.

"Комедиант!" - со злобой подумал он, выходя из кабинета и едва замечая кланявшихся ему сановников, ожидавших принца в приемной. - "Что это за новая его штука?"

XIII

В Большом театре шла опера Глюка: "Ифигения в Тавриде" с участием придворных итальянских певцов и певиц. Бельэтаж и ложи бенуара наполнены были представительницами высшего света, в светлых костюмах à la grec, и на фоне их в глубине лож лишь изредка мелькали черные фраки напудренных звездоносцев и золотые мундиры придворных чинов. Весь партер занят был преимущественно молодежью гвардейских полков. Офицеры были в парадной форме и толпились у барьера и в проходах, тщательно лорнируя ложи и отвечая поклонами и жестами на улыбки и приветствия, посылаемые им из лож находившимися там красавицами. Запах тонких духов, наполнявший атмосферу театральной залы, блеск брильянтов, покрывавших головы и груди декольтированных женщин, захватывающие звуки оркестра возбуждали молодые, легко воспламеняющиеся головы. Настроение зрителей было приподнятое. Даже Охотников, сидевший в партере вместе с другом своим Прокудиным, как ни грустно был настроен в последнее время, был увлечен спектаклем и всей его феерической обстановкой. Любя музыку, он восторгался классическими мелодиями Глюка, а сама Ифигения почему-то напоминала ему его божественную Louison.

- Никогда, - сказал он в последнем антракте Прокудину, - я еще так не наслаждался театром, как сегодня. Забываешь о всем окружающем и чувствуешь, что тебя что-то несет наверх, к небу.

- Вероятно, это то же небесное чувство, милый друг, - простодушно отвечал Прокудин: - какое испытывают, говорят, перед отходом в лучший мир умирающие. Я, признаюсь, его никогда не испытывал, вот разве когда Богу молишься, ищешь утешения в молитве. Впрочем, может быть, я не о том говорю.

- Да, это совсем другое, - задумчиво заметил Охотников. - Молитва - дело внутреннего чувства, а здесь тебя поднимает и уносит какая-то внешняя непреодолимая сила. Несет она тебя в какой-то другой, сказочный мир, носит-носит, а потом ты с удивлением видишь, что сидишь неподвижно на одном месте, среди людей, на этом кресле. Однако, видишь ты в ложе принца Макса и его приспешника, Левенвольде? Принц смотрит на нас и почему-то смеется.

- Барон, вероятно, сказал ему какую-нибудь глупость, - заметил Прокудин.

- А мне один вид их уже испортил настроение, - проговорил Охотников. - Если бы не красоты последнего акта, то сейчас бы ушел отсюда.

- Ну, Алеша, жду тебя и тебя, Прокудин, к себе на суп, - вдруг раздался около них голос Уварова - из театра приезжайте прямо ко мне, будет все теплая компания, и Дениска Давыдов придет с Мичельским. Его выпустили, Мичельского, в отставку, с чином полковника, и он уезжает жить в Москву.

- Мичельский?! Да что ты! - удивился Охотников. - Такой молодой да в отставку! Да при его связях!

- Чужая душа - потемки, брат, - отвечал Уваров - уж я пытал его, пытал, ничего не узнал: надоело мне все, говорит. А жаль, человек он простой, душевный, и на поляка совсем не похож. Так придете вы оба, а? Не то, вы сами знаете, дистанция на десять шагов.

И Уваров, махнув рукой на прощанье, рассмеялся и пошел дальше, гремя саблей.

- И то правда, пойдем потом к нему, - сказал Прокудин, желавший поддержать веселое настроение друга. - Ведь нам и в Петербурге не долго жить придется. Того гляди, объявят поход.

- Ладно, идем, - отвечал Охотников: - мне и с Мичельским хочется попрощаться.

Взвился занавес, и друзья снова увлеклись Ифигенией, чудным ее голосом, всей прелестью музыкальных мелодий. Смотря на артистку, слушая ее, Охотников нечувствительно перенесся в область прошедшего, и вся поэзия любви его к Louison охватила его своим ароматом. "Милая, сокровище мое, - думал Охотников: - если бы и мы могли уехать хоть на край света! Или любовь наша превратится в прах и развеется по ветру, как этот пепел на жертвеннике! Или, быть может, мне придется принести себя в жертву!"

Наконец спектакль окончился, и оба офицера, с трудом проталкиваясь в шумной толпе, наполнявшей вестибюль, подошли к выходной двери театра, где толпа была еще гуще и суетливее. Вдруг Охотников слегка вскрикнул и схватил Прокудина за руку. Поддерживая друга, Прокудин вместе с ним вышел на площадь и затем спросил его:

- Что с тобой, Алеша?

- Поддержи меня, - сказал Охотников прерывающимся голосом, - и посади скорее в карету. Меня в толпе кто-то ударил в бок кинжалом или просто ножом. Скорее, скорее! И, ради Бога, молчи, молчи! Боже мой, Боже мой!

По счастью, карета Охотникова нашлась скоро, и Прокудин, поместившись в ней возле раненого своего товарища, увидел на правом боку его мундира небольшое отверстие, края которого уже напитаны были просачивавшеюся кровью. Прокудин пришел в ужас.

- Алеша, что же это? Нам следовало сейчас заявить полиции и схватить этого разбойника.

- Нет, нет, голубчик, оставь это. Я знаю, с чьей стороны нанесен мне этот удар, но пусть он не торжествует: я, может быть, еще останусь жив. Кажется, я ранен только легко. Умоляю тебя, милый, никому об этом не говори, сохрани все в тайне.

- Но разве это можно скрыть? - возразил Прокудин, крайне удивленный просьбой друга и его желанием замять дело.

- Ефиму скажи, что я ранен на дуэли, а всем прочим пусть говорят, что я очень болен. А доктора позови Штофрегена, который лечит у княгини Голицыной. Боже мой, как это на ней отзовется, когда она узнает! - прибавил Охотников, думая о принцессе.

Между тем карета быстро неслась по направлению к Сергиевской. Когда она остановилась наконец у квартиры Охотникова, он от потери крови так ослабел, что Прокудин и Ефим вынесли его на руках. Шепнув Ефиму, что барин ранен на дуэли и что об этом нужно молчать, Прокудин тотчас же отправил его за Штофрегеном, а сам остался с Охотниковым. Душа Прокудина была потрясена этим ужасным покушением на жизнь его друга, тем более, что он никак не мог его себе объяснить.

"И у кого могла рука подняться на Алешу? - думал он. - Самый тихий, безобидный, добрый человек! А он говорит, что знает убийцу, и молчит о нем…"

Прокудин терялся в догадках, сидя у постели Охотникова, и наконец пришел к единственно верному, по его мнению, объяснению, что в этом деле, конечно, замешана женщина.

"И неужели женщина эта - княгиня Голицына? - спрашивал себя Алексей Неофитович. - Да ведь она его старше и его родственница, да и замуж недавно вышла.

Но если не Голицына, то кто же? Ведь Алеша нигде и не бывал, кроме Голицыной!"

Но приехал Штофреген, поднятый с постели Ефимом, и Прокудин предался заботам о своем друге. Исследовав рану, доктор заявил, что она не смертельна, но требует тщательного ухода. Он сделал Охотникову перевязку и сказал Прокудину, что сам останется с больным на ночь, на всякий случай, а утром выпишет сиделку. Прощаясь с другом, Охотников вновь просил его соблюдать полное молчание о совершенном на него покушении и только донести на другой день утром командиру о постигшей его серьезной болезни.

Назад Дальше