Сулла - Гулиа Георгий Дмитриевич 14 стр.


Сулла пил вино и закусывал сыром. Кусок копченого сыра, кусок сыра, смягченного водою, и – глоток вина. Нет закуски лучше в целом свете! Это только надо понимать. Маркитанты, например, понимают. Только так и напиваются настоящие лациумские питухи. А те, которые набрасываются на мясо, на дичь, на скумбрию, мешают бузу с вином, мед с лимонным соком, – просто обжоры. Им все равно, что с чем и что когда. Безразлично, в каком порядке. Вот, скажем, хлеб… Его надо обязательно съедать, если хочешь пить и не пьянеть. Вернее, не очень пьянеть. И ни в коем случае не закусывать фруктами. Они имеют свое назначение за столом. Это десерт. Но если много выпил – отказывайся от десерта. Пить вино – искусство. Да еще какое!…

Ваятель попросил Суллу разрешить спор.

– Я не в состоянии, – сказал полководец. Он наблюдал за тем, как лампа отражается в его чаше: золотой блеск на темно-алой поверхности вина! – прелестное сочетание! Но, полюбовавшись, сказал все-таки: – Любовь к женщине и любовь к мужчине зависят от натуры. И та и эта любовь имеют свои достоинства.

Затем он обратился к поэту:

– Скажи мне: сколько ты собираешься жить?

– Я? – Вакерра задумался.

– Скажем, семьдесят, – подсказал Сулла.

– Допустим…

– Пусть даже сто!

– Допустим!

– Сопоставь эти сто с вечностью.

– Сопоставил.

– Что получил?

– Ничего!

– Вот видишь, – сказал Сулла торжествующе, – ничего! А ты возлежишь за столом и размышляешь: нет, без женщин нельзя, с мужчинами скучно. А в могиле, скажи, не скучно?

Сулла улыбался. Ему было приятно, как задрожал этот поэт при слове "могила".

– Вот вам, господа, замечательный пример: человек привередлив, ему не эту, а другую подавай любовь, ему не этих, а других собутыльников приглашай! А что получается на поверку? Что получается, спрашиваю.

Казалось, Сулла сердится. И на самом деле он сердился и просто-напросто негодовал при мысли о том, что так мало остается жить, а тут еще заставляют выбирать любовь не по твоему желанию, а по чьей-то прихоти. Чего еще нужно этим дуракам, которые завтра навсегда сойдут в могилу. А сегодня они еще кочевряжатся и лезут к тебе со своим вкусом! Люби кого хочешь. Хотя бы козла!

Веселая компания решила, что мужская любовь имеет свою прелесть… Сулла не без основания вдруг подумал, что ему подыгрывают, что с ним безоговорочно соглашаются, памятуя его связь с актером Метробием. Ну что ж? Он не будет отрицать: Метробий был и остался его другом. Настанет день, и каждый, кто злословит по адресу Метробия или Суллы, будет держать ответ. Суровый ответ! Сулле тычут в глаза не только милого Метробия. Его попрекают бедностью. Разве не напоминают Сулле о его прежней римской квартире? Мол, такую квартиру мог снимать любой вольноотпущенник. Всех замолчать не заставишь. Да, пока еще не заставишь…

Рим не такой город, который молчит. Рим злословит постоянно. Рим столетиями морочит голову себе и другим. Рим раздувает.

Рим из комара делает льва ливийского. Женские языки в Риме и того хуже. Разве не поют песенку, слова которой состоят всего-навсего из трех имен?

Илия,
Элия,
Клелия!

Это три имени жен. Первой, второй, третьей. И со всеми – развод! Один конец. Потому что так нужно было. Присобачили к трем именам дурацкий мотивчик, который породили афинские лавочники. И получилась песня про Суллу. Пусть поют! Сулле ни холодно, ни жарко… Если уж говорить правду, Илия, Элия и Клелия – все, вместе взятые, не стоят и мизинца красавца Метробия! Если угодно, Сулла все это может высказать вслух, где угодно, хоть в сенате. И вообще он плевал на так называемое общественное мнение. Пусть точат языки за закрытыми дверьми, на супружеских ложах. Сулле ни холодно, ни жарко.

– За любовь! – провозгласил Сулла. – И пусть каждый придает этому слову свое значение. А кто нас осудит, – их и я, и все мы…

Тут он запустил такое ругательство, что остийские моряки диву бы дались. Африкан добавил кое-что еще и от себя. В стиле испанских морских разбойников, развращенных до крайней степени. В Риме говорили, что хуже выгребной ямы воняет только язык испанских морских разбойников.

Ругань окончательно развеселила мужчин. Каждый поднимал чашу и пил напиток, который ему по сердцу. Кто-то вспомнил про музыку: будет ли нынче музыка?

Оппий успокоил: будет в свое время. Ведь пора еще детская, до рассвета, наступающего теперь около двух часов утра, – целая вечность.

Актеры буквально обжирались. Буза усиливала их аппетит.

Африкан приказал убрать все со стола, подать свежие салфетки и чистую посуду. Наступил черед для горячего. Что еще придумал Африкан?

Эпикеду помогали трое рабов – молодых, расторопных. Повара приготовили горячее только что: оно, таким образом, было, что называется, с пылу с жару.

Хлеб тонкий, особой выпечки, из крупчатой муки – белой как снег. Такой хлеб обожают в Дамаске. Финикийцы тоже подают его к столу. В праздничные дни. Только одним этим хлебом можно насытиться. Точнее, это хлебные лепешки…

Вот поданы на серебряных блюдах пулярки и каплуны под лимонным соусом. На них перья, и кажутся они совершенно живыми. Но это – лишь наряд, который легко снимается. Все кости выбраны загодя, мясо изжарено так, что кожица будет похрустывать на зубах. Однако оставлено в этом птичнике свободное место. Пирующие гадали: для чего оно предназначено? Чье царственное место среди пулярок и великолепных каплунов?

Наконец разрешилась и эта поварская загадка. На огромном блюде с потолка опустился павлин. Кто отдал его в руки повара? Актеры, казалось, натурально пожалели его. Они охали и ахали. Архимим прослезился – сказалось количество принятой бузы. Сулла успокоил его: компания выше всего, дружба превыше всего! Павлин жил на чердаке и слетел сюда в назначенный час…

Павлиньи перья переливались цветами радуги. Сверкали глаза его на ярком свету – Эпикед зажег специально для этого случая еще несколько свечей на коринфских подсвечниках.

Появилось фалернское. Бузу убрали. Вопреки протестам актеров: их убедили, что буза неприлична в присутствии его величества павлина.

Сулла – пока заново сервировали стол – беседовал с ваятелем. Речь шла о том, чтобы изваять бюст Суллы. Это нужно во всех отношениях: для сегодняшнего дня и будущих времен. То есть совершенно необходимо. У ваятеля имеется для этого уникальный кусок мрамора. Он бережет его для Суллы, и только для Суллы. Ибо кто есть Сулла? Спаситель республики. Кто есть Сулла? Друг всех художников. Кто есть Сулла? Друг всего народа. Нет, нельзя откладывать работу над бюстом до будущих времен. Жизнь превратна, человек – не камень.

Сулла сказал, смеясь, что вполне гарантирует ему еще лет сорок жизни. И себе тоже. Так что дело не столь уж спешное. Лучше всего позировать после восточного похода. Тогда все будет ясно. На душе станет покойней…

– На твоей душе, Сулла? – воскликнул ваятель.

– Да, на моей.

– Не верю, Сулла! Ты не из таких! Ты из непоседливых и неспокойных.

Сулла поцеловал его в лоб и пообещал сделать для него не совсем обычное.

– Что же? – полюбопытствовал ваятель.

– Увидишь сам. И скажешь мне спасибо.

Ваятель поцеловал полководцу руку в порыве особой благодарности, которую не выразить словами.

– Помяни мое слово, – сказал Сулла важно и обратил свой взор на павлина. Оппий вонзил длинный и острый нож в грудку чудо-птицы. На острие оказался самый лакомый кусок, и этот кусок Оппий преподнес Сулле. Сулла поблагодарил его, поднял высоко чашу и выпил за друзей. Он сказал, что высоко ценит их любовь. И в свою очередь отплатит им сторицей. Кто может сказать, что Сулла не держит своего слова? Ну, кто? Сказано – сделано! Таков закон, которого всегда придерживается Сулла. Он начнет с тех, кто возлежит за этим столом. Что надо, например, Африкану? Пусть скажет он, что надо?

Африкан засмущался. Но не очень.

– Одна небольшая вилла на Квиринале меня вполне бы устроила.

– Ты ее получишь, – сказал Сулла, как о деле решенном. – Вернемся из похода – и вилла будет твоя. – Он обратил взор на актера.

Полихарм, как говорится, не растерялся:

– О великий Сулла! Дали бы мне пятьдесят тысяч сестерциев, и я бы знал, что с ними сотворить.

Сулла и это решил в одно мгновение:

– Пятую долю ты получишь завтра. У Эпикеда. А остальную часть – по возвращении из похода.

Актер бросился целовать ноги своему покровителю. Тот был изрядно пьян и не возражал против пылкого проявления любви и благодарности.

– А ты, Оппий? Почему ты молчишь? Или тебе ничего не надо? Скажи – не надо?

Оппий плотно сжал губы, словно боясь их раскрыть.

– Молчишь?! Как рыба?! – кричал Сулла, прихлебывая вино.

– Мне ничего не надо, – сказал Оппий. – Я бы хотел вечно лицезреть тебя, как сегодня.

Сулла уставился на него изумленным взглядом. Помолчал. Прищурил глаза. Поднял кверху палец.

– Оппий!

– Я здесь.

– Оппий!

– Слушаю тебя, о великий!

Сулла привстал, выкинул вперед правую руку, точно собирался принести клятву. И сказал весьма мрачно:

– Вы не знаете меня… Не пытайтесь возражать… Вы ничего не знаете… Вы глядите на меня кошачьими глазами. Бараньими глазами. Буйволовыми глазами… Вы – словно дворняжки. Виляете хвостами. А меня совсем не знаете!.. – Сулла перевел дух, потому что слова теснились в его горле беспорядочно, мысль обгоняла слова. – Я не совсем тот… Это говорю я, Сулла! Попомните мои слова! Пусть каждый из вас выскажет свою просьбу. Ну, мечту, что ли. И я заявляю: да будет так! Философию и все такое я презираю. Философы только пыжатся, но ничего не стоят. Вспомните Аристотеля, вспомните Платона. Не знаю, как вам, но мне они не нужны. В битве они всегда были плохими помощниками.

Все хором закричали, что эти два грекоса только мозги туманят людям своим учением. Рим вовсе не нуждается в расслабляющих философиях. Разве Митридата победишь философией? Да и он плюет с высокого кипариса на Платона и Аристотеля. У него своя философия: щит и меч!

– С виду вы простые смертные, – сказал Сулла, – однако рассуждаете мудро… Словно боги…

Ваятель поднялся со своего ложа и с полной чашей направился к Сулле. Боясь расплескать вино, он пригубил его. Точно лошадь, изжаждавшаяся в знойный день.

– О великий! – произнес подобострастно ваятель. – Нет в мире ничего выше великого сердца! Оно у тебя! И глаза у тебя всевидящие и добрые. И душа у тебя добрая. Самое горячее мое желание, чтобы ты позировал мне.

Сулла пребывал в благодушнейшем настроении. Сегодня ночь посвятил он вину и дружбе. Попозировать? Да, конечно! Сколько влезет! И где угодно. Лучше всего после похода…

– О нет! – завизжал ваятель. – До! Только до!

– Хитрец! – Сулла дружески пожурил его. – Впрочем, – сказал он, – все возможно. Но первое, что следует сделать на этом пути, – выпить чашу.

Ваятель с величайшей готовностью исполнил эту просьбу. И затем разбил чашу об пол. Вдребезги!

– Молодец! – Сулла похлопал ваятеля по плечу. Так вели себя коринфские кутилы. В лучшие времена греческого величия.

Эпикед объявил, что три замечательных музыканта – самые модные в Риме – и величайшая восточная танцовщица готовы усладить глаза и уши пирующих.

Сулла посмотрел на Африкана: дескать, на самом ли деле это столь хорошие артисты? Африкан ответил:

– О Сулла! Ты будешь доволен.

– Но три, не мало ли?

– О Сулла! Я не собираюсь терзать твой слух числом музыкантов, но усладить его. Поверь мне!

– Верю, – сказал Сулла, вытирая вымазанные жиром губы салфеткой из тончайшей египетской льняной ткани.

Музыканты были сравнительно молоды. Лет по тридцати каждому. Не больше. На них – пурпурные туники без рукавов и добротные башмаки из белой кожи. Они вошли молча, стали в углу и поклонились. Один был с медной тубой, похожей на те, которые в когортах, но в то же время несколько отличавшейся от них. Второй держал костяную флейту, а третий принес большую, тяжелую арфу и поставил рядом с собой. Музыканты были красивы, черноглазы. Все трое. Как на подбор.

По знаку Африкана они заиграли. Незнакомую Сулле, но очень приятную мелодию. По всей вероятности, на некий восточный лад. Музыка на время отвлекла пирующих от яств. Низкий звук тубы, переливчатый соловьиный голос флейты и мелодичные переборы арфиста сплетались столь причудливо, что компания невольно заслушалась.

Музыканты играли легко, не надрываясь. Казалось, им это все давно привычно. Чувствовалась отличная сыгранность.

Туба звучала в четверть силы, флейта вкрадчиво-нежно, а струны арфы – переливчатым перебором. Мелодия песни как бы сама собой лилась в самую душу слушателей.

– Восток, – тихо заметил ваятель.

– Да, – сказал Сулла.

– Нас погубит Восток, – неожиданно бросил поэт.

Сулла удивленно поднял брови:

– Почему?

Поэт молчал. Сопел. Пил себе вино.

– Почему, Вакерра?

– Я так думаю…

– Но почему?

Сулле очень хотелось знать, почему и в какой связи с этой музыкой поэт вдруг пришел к выводу, что Восток губителен. И для кого? Для поэтов? Или вообще для всего Рима?

– Для всего Рима, – подтвердил поэт.

– Почему, Вакерра?

Музыка продолжала звучать вкрадчиво, дурманяще. Она совсем не мешала беседе. Понемногу мелодия овладела слушателями, и они даже стали отбивать пальцами такт.

– Тебе не мешает эта музыка? – поэт обращается к Сулле.

– Нет, – отвечает Сулла.

– Но она застала тебя как бы врасплох.

– Вначале – да.

– Вот видишь! – поэт поднял вверх указательный палец.

– Что – вижу?

– Вначале мы ощущаем в этой музыке что-то чужое. Я бы даже сказал – чуждое нам. А теперь, спустя несколько минут, она тебе не только не мешает…

– Верно, не мешает.

– …но даже нравится, – сказал поэт.

Сулла согласился с ним:

– Очень нравится.

Поэт горько усмехнулся:

– Вот так всегда! Когда Восток учил нас есть лежа, мы – наши предки то есть – сперва возмущались. Потом возмущение утихло. Теперь же мы, их потомки, не мыслим, как это знатные, уважающие себя мужчины могут есть сидя. Мы презираем таких, честим последними словами. Я боюсь, что в каждом из нас уже течет восточная кровь…

– Тебя это пугает? – перебил поэта Сулла.

– Говоря откровенно, да.

– Почему?

– Это трудно объяснить. Мне кажется, что мы опускаемся.

– Куда? – Суллу забавлял этот поэт. – Куда, Вакерра?

Поэт смешно скривил губы:

– Даже не знаю куда. Но я начинаю ощущать свою вшивость. Я теряю частицу своей римской души. Я ее размениваю на некое подобие души. Этот процесс идет. Хотя мы не всегда его замечаем. Но чаще всего потворствуем ему. Вольно или невольно.

– Чепуха! – вскричал Африкан. – Вот я, например: на одну треть римлянин, на одну треть – нумидиец, на одну треть – вавилонянин. И что же? Я хуже тебя, Вакерра?

– Я не имею в виду отдельных личностей, – объяснил Вакерра.

– Отчего же? – возразил Африкан. – Надо иметь в виду любую личность. Что же ты хочешь – раздвигать границы республики, а самому оставаться наедине с собой? Нет! Это невозможно. К тебе приедут прекрасные женщины. Тебя обворожат иноземные кудесники. Совратят заморские мальчики. А женщин наших очаруют бородатые, сильные персы. Вот что значит раздвигать границы республики. Так что жалобы твои, Вакерра, неосновательны.

– Я протестую! – сказал поэт. – Спор не о том, раздвигать границы республики или нет. Я веду речь о процессе, который идет в нашем обществе… Я говорю о фактах…

Здесь музыканты неожиданно возвысили голос: туба зычно взревела, флейта взвизгнула, арфа блеснула своими басовыми струнами… И все вдруг умолкло…

– Я на минутку перебью вас, – сказал Сулла Африкану и Вакерре. – Не знаю, как соотнести эту музыку с тем, что происходит у нас, по утверждению Вакерры. Но должен признаться, что ничего подобного до сих пор я не слышал в Риме. Что это – новая музыка?

Африкан ответил:

– Это то, чем увлекается наша золотая молодежь.

– Однако послушаем дальше, – сказал Сулла.

Музыканты плавно покачивались, стоя в рост: влево, вправо, потом – назад, вперед. Создавалось полное впечатление корабельной качки. Мелодия родилась где-то далеко. Очень далеко. Но звуки довольно быстро надвигались. Они шли из темноты и тишины. Расширяясь. Приобретая все большее и все более четкое звучание. Вдруг всем почудилось, что где-то за спинами трех музыкантов скрывается еще целая дюжина. Это было удивительно!

Из слабенькой, из нежненькой, из мягко-чарующей музыки она сделалась властной, грозной, чуть ли не угрожающей. Будто налетел шквал. Будто буря треплет паруса…

Никто из присутствующих не смог устоять перед нею: перестали есть, только слушали. С удивлением. С признательностью. И даже со страхом. Такова была сила этой музыки…

Поэт прошептал:

– Это ничего общего не имеет с песнями наших плугарей.

– Что же с того? – спросил Африкан.

– Нет ничего лучше нашей крестьянской песни.

– А эта?

Музыканты продолжали раскачиваться, невольно усиливая эффект звучания инструментов. Именно это раскачивание особенно не понравилось поэту.

– Это шарлатанство, – определил он.

– Вот это? – спросил Сулла.

– Да. Это!

– Я бы не сказал. – Сулла слушал внимательно. Очень внимательно.

Поэт замолчал. Африкан подложил ему отличный кусок пулярки, и Вакерра занялся им. Ко благу для себя. И, очевидно, для музыки.

Милон, изрядно охмелевший и успевший чуточку соснуть, предложил выпить за музыку и музыкантов. Его поддержали. И все бурно выпили. Все, за исключением поэта: он тихо тянул вино, не выказывая особой радости.

Но вот умолкла туба. Замерла флейта. И тут воистину человечьим голосом заговорила арфа. На чистейшем римском говоре, какой принят на Палатине и Капитолии. Поразительно, как этот арфист извлекал звуки из мертвых струн. Ведь чудо же!

Пальцы арфиста с невиданной быстротой носились по струнам, едва касаясь их. Звук набегал на звук, басы чередовались с тоненькими звуками. Казалось, все беспорядочно, все вне всяких правил. Но это обманчиво! Звуки были подчинены какому-то единому, направляющему течению. Они имели свои берега. Уже ни у кого не повернулся язык, чтобы в какой-либо степени принизить искусство арфиста. Поэт вынужден был признаться:

– Этот – мастер! Я полагаю, что так хорошо не играли даже в Древнем Египте.

Африкан пояснил, что арфист по имени Секунд, прозванный Нежным, есть самая значительная личность среди арфистов и других музыкантов Рима. Он не хотел бы называть, во сколько обходится одно его выступление в семьях римских патрициев, как, в частности, и сегодняшнее выступление…

– Почему, Африкан? – сказал Сулла.

Назад Дальше