Сулла - Гулиа Георгий Дмитриевич 6 стр.


Нарисовав перед своим подчиненным такую чудесную картину службы в легионе, Децим встал с камня, широко расставил ноги и подбоченился. Он был здоров – даже слишком! – бодр духом – даже слишком! – доволен жизнью – даже слишком доволен!..

Гней Алким почему-то подумал, что слишком здоровые и слишком бодрые, если они подобны Дециму, вредят республике. Их здоровье и бодрость не идут на пользу Риму. Скорее наоборот! Разве мало плачет женщин? Разве мало сирот? Разве мало смертей? Разве мало крови?

Когда все это Гней высказал в мягкой и краткой форме, Децим очень удивился. Поразился, можно сказать.

– Послушай, – вскричал Децим, – зачем же ты пошел в солдаты?

– У меня не было иного пути.

– Как это – не было?

– Очень просто, – сказал Гней. – Отец погиб во время похода в Галлию. Мать умерла от горя. Я остался один, без кола, без двора. У меня не было другой дороги.

– Возможно, – недоверчиво произнес Децим, – прослужив в войске, выиграв несколько сражений, ты можешь рассчитывать на землю.

– Наверное.

– Это уж точно! – сказал Децим. – Вот вернемся из Малой Азии – сам увидишь, что будет!

– А что?

– И земля! И семья! И сестерции в мошне!

– Да, я верю! – сказал Гней.

– И я! – согласно сказал Децим. – Всей душой верю, ибо нас ведет не кто-нибудь, а сам Сулла!

Его лицо просияло. Глаза его сверкали радостью. Центурион глубоко верил в Суллу.

Гнею, наверное, надоело лежать на земле, Он встал, отряхнул сухую траву со своего плаща. И бросил как бы невзначай:

– Если бы не этот Рим…

Это было сказано тихо, как бы про себя. Но Децим встрепенулся. Он подошел вплотную к солдату, положил ему тяжелую руку на плечо.

– Что ты сказал? – спросил он строго.

Гнею стало не по себе.

– Ничего особенного. Сам себе сказал.

– Что именно?

– Не помню уже.

Этот центурион глядел на него волком. Та, капитолийская волчица, которая из металла, существо добрейшее по сравнению с этим волком по имени Децим.

– А ты вспомни, – прошипел центурион.

Гней растерялся:

– Я не помню.

И Децим напомнил:

– "Если бы не этот Рим…" В каком это смысле понимать?

– Мне кажется…

– Что тебе кажется, Гней?

– Я думаю…

– Опять это самое – "я думаю"! Я говорил тебе, что это пустое все! Ты не должен думать!

Лоб Гнея покрылся легкой испариной. Что надо этому солдафону? Ведь ясно же: одно дело воевать против Митридата, а другое – против Рима.

Децим не спускал с него сердитых глаз.

– Это все понятно, – пробурчал он.

– Я подумал, Децим, что лучше бы сразу на Митридата.

– А!

– Хорошо бы в Малую Азию! С ходу!

– А!

– Этот Рим, Децим, совсем ни к чему… То есть он помеха нам…

– А!

– Вот и все!

Центурион сплюнул, отошел на шаг.

– Ну и скользкий ты тип! – проворчал Децим. Он сделал несколько шагов в сторону, но воротился и прошипел: – Советую тебе, Гней, поменьше думать и получше точить меч. Не сегодня-завтра он пригодится. Ты меня понял?

Молодой воин проглотил слюну.

– Понял, – сказал он.

– Без Рима нам не обойтись. Понял? Без того, чтобы не сокрушить Мария, нам не обойтись. Приказываю тебе не думать, но служить исправно.

– Слушаюсь! – проговорил Гней.

– Не думать, но служить! – повторил Децим.

– Слушаюсь!

Децим помолчал. А потом добавил наставительно:

– Если этот старикашка останется в Риме – никакой Малой Азии нам не видать…

Гней пробовал оправдаться:

– Я сказал тебе: это ужасно, что римляне берут Рим…

– Ну и что с того?

– Я подумал: такого не было от века.

– Ну и что с того?

– Не было, подумал я. И взгрустнулось от этого.

Центурион смачно сплюнул и выругался.

– Не было, так будет, – заключил он. И, уходя, сказал: – Не думать, но служить!

– Слушаюсь!

Децим погрозил пальцем Гнею и удалился утиной, грузной, устрашающей походкой.

Гней занял его место на камне. Это был валун – гладкий, пестрый: местами темный, почти черный, местами красноватый, местами белый. "Надо же, такой разный, такой разноцветный, а спаян воедино". Гней Алким погладил камень, и на ум пришло сравнение с Римом: так много разного народу, а все вместе точно этот камень. Какая же сила цементирует людей? Солдат пригляделся получше: и действительно, каждая крупинка – белая, красная, черная, желтая – как бы отдельно, и в то же время вырвать их, оторвать их одну от другой невозможно. И невольно спросил себя: а сладко ли крупинкам в этом массивном валуне? Не страдает ли каждая из них?

Вдруг ему почудилось, что страдает каждая крупинка. Страдает неимоверно от этого жестокого, цепкого цемента. Что цемент этот должен быть невыносим. Зачем он нужен? Кто его придумал?

Гней Алким сказал себе: Децим слишком разгневан. Что он собирается делать? Мстить Гнею? Или забыть обо всем, что было здесь говорено? И почему он придал столь большое значение замечанию о Риме? Разве это не правда? Разве не странно, что Рим хотят взять приступом сами римляне? Это же противоестественно!..

Мимо проходил воин из одного манипула с Гнеем.

– Спать не собираешься? – спросил он весело.

– Пока нет, – ответил Гней.

– Мечтаешь?

– Мечтаю.

– О ней?

– О ней.

Воин остановился. Раскачиваясь на ногах, словно бы пританцовывая, почти пропел:

– Кто она? Кто она? Скажи мне…

У него, кажется, был голос. Его родители прибыли в Рим с предгорьев Альп. Полноправный гражданин – квирит, – белокурый, по-видимому, знал цену своей глотке. И он уже спел по-настоящему:

Мечтает о красавице воин,
Щит и меч держа в руках.
Воин мечтает, воин влюбленный!..

Белокурый солдат высоко подпрыгнул и смешно присел.

– Ну? – сказал он. – Скажи что-нибудь, Гней.

– Скажу, что ты весел…

– А почему бы и нет! Не сегодня-завтра пойдем в бой.

– Тебя не смущает, что это твой родной город?

– А какая разница, Гней! Слушай, я начинаю ржаветь вместе со своим мечом. Не довольно ли?

– Пожалуй, довольно.

– Наведем порядок в Риме, а затем – эгей! – прямо на Митридата!

Гней не очень понимал этого молодцеватого воина. Думал о чем-то своем и о том, чего хотел от него Децим…

Молодой солдат обнял Гнея. Сжал его крепко.

– Бей! Круши! Громи! – закричал он. И, отпустив, побежал. Словно бить кого-то. Словно крушить. Словно громить.

Небо стало темным. А луна – светлее. Гней постоял немного и побрел в палатку.

8

Рим снова направил к Сулле своих военных трибунов. Марий и сенат вполне оценивали военную силу, расположенную в лагере близ Альба-Лонги. Не вести переговоров с Суллой не разумно. Никакого удовольствия, разумеется, от этого не могли ожидать ни сенат, ни тот же Марий.

Противоестественность наступления римлян на Рим ощущали многие в "вечном городе". В каком свете предстанет республика перед миром, если римляне не могут уладить добром внутренние разногласия? Одно дело, когда на Рим идет Ганнибал, и совсем другое – когда городу угрожает свой собственный полководец. Можно представить себе, какую это вызовет радость при дворе Митридата, или где-нибудь в Армении, Вифинии, Киликии, или в тех же Афинах. Или на Рейне. Или на неспокойном Севере Галлии, в отдаленной Испании. Да нет, что там рассуждать – наступление Суллы на Рим надо предотвратить, даже ценою некоторого самоуничижения.

Так полагали на Палатине. И такую линию поведения принял Марий – правда, не без давления сената и ближайших друзей. "Надо смотреть на вещи трезвым взглядом, – убеждали его. – Ныне военная сила, с которой нельзя не считаться, находится в руках Суллы. И нет никакого резона делать вид, что это не так". – "Послушайте, – отвечал Марий, – вы не очень точно представляете себе, на что идете, затевая переговоры с этой лисой. Никакого мира с Суллой быть не может! Либо вы пойдете к нему в полное услужение – постыдное и низкое, или он вас раздавит своим кованым башмаком. Середины он не знает". Сенат и друзья советовали Марию: "Возможно, что в этих твоих словах и есть доля истины, но только – доля. Едва ли римский народ примирится с Суллой, который начнет давить его башмаком. Этого не будет никогда, пока жива республика!" Марий говорил: "Если это потребуется для его честолюбивых замыслов – Сулла удушит республику". Поскольку это казалось чудовищным, сенат полагал, что столь суровая оценка Суллы идет от личной враждебности к нему Мария.

Прибытие римских трибунов в Альба-Лонгу было уступкой Мария сенату.

Трибуны Брут и Сервилий прибыли в лагерь в пышных одеяниях, обшитых пурпурными лентами, в новой обуви, в сопровождении ликторов, несших фасции. Военные трибуны были облечены большими полномочиями, ибо в Риме справедливо полагали, что только такая делегация может успешно разговаривать с Суллой. Последний должен понять, что с ним желают вести переговоры весьма серьезно, что Рим придает им огромное значение и в соответствии с этим посылает достойных лиц, облеченных полным доверием и могущих маневрировать по своему усмотрению.

И Брут и Сервилий люди немолодые – обоим за сорок лет, образованные, искушенные в дипломатических делах. Они, по всей видимости, были вправе рассчитывать на успех. Если только, – и это многие подчеркивали в Риме, – если только Сулла не сошел с ума, если осталось в нем чувство реальности и патриотизма. Ибо ни один истинный римлянин не должен идти на заведомый позор. А таким позором явится сражение римлян под стенами собственного города…

Сулла встретил трибунов в самом затрапезном виде: заспанный, непричесанный, с мешками под глазами. После ночной пирушки он выглядел помятым, бледным. Его голубые глаза сделались водянистыми, злыми, как бы ничего не видящими. Его не первой свежести туника несла на себе следы чрезмерных возлияний. Да и соусы оставили на ней след. Одним словом, Сулла и пальцем не пошевелил, чтобы показаться более опрятным, чтобы подостойней встретить римских посланцев.

На предложение Эпикеда сменить тунику Сулла заметил, что не намерен метать бисер перед свиньями из Рима. Эпикед пожал плечами и не стал увещевать своего господина. Вполне возможно, что Сулла и был прав. Полководец заметил слуге, чтобы его слышали и другие приближенные:

– С людьми, которые топчут республику и ее традиции, я намерен разговаривать в том виде, которого они заслужили.

Когда военные трибуны вошли в палатку, Сулла спросил их, не поздоровавшись:

– В чем дело?

Сервилий поклонился подчеркнуто почтительно.

– Я не иностранный правитель, – грубо сказал Сулла, – и не нужны мне эти ваши идиотские почести. Обойдусь без них! Я простой солдат, сердце которого обливается кровью при виде безобразий, творящихся в Риме. Друзей моих там избивают, сбрасывают с Тарпейской скалы, мучают в Мамертинском застенке. Унижают на каждом шагу людей из самых знатных, старинных родов. Это – величайшее преступление против великого римского народа. Разве таких правителей заслужил народ? Для того ли существует Рим вот уже шесть веков, чтобы на Палатине и на Капитолии правили старые шлюхи вроде этого Мария? Ответствуйте мне, для того ли?!

Сулла кричал, размахивал руками, топал ногами, ругался последними словами. Он не дал и рта раскрыть Бруту и Сервилию. Сулла повторял:

– Для того ли?

Голос полководца был слышен далеко за пологом его палатки. Его военачальники внимали ему с почтительной улыбкой, между тем как римские посланцы в холодном спокойствии стояли перед ним. И молчали. Молчали, молчали, молчали. И это особенно бесило Суллу.

– Молчите?! – кричал он. – В рот воды набрали?! А что у вас, собственно, за душой? Что вы можете сказать в свое оправдание или в оправдание тех, кто вас послал сюда? Что?!

Эпикед подал Сулле чашу с холодной водой и тот с размаху бросил ее на землю.

– Вы почему явились сюда? – продолжал Сулла, неистово напрягая голос. – Для чего? Чтобы почтить приветствием мое войско? Чтобы выразить ему свое уважение? Как бы не так! Вы явились для того, чтобы хитростью и лестью ввести нас в заблуждение, чтобы лишить нас чести воевать с Митридатом и добыть славу для Рима и для себя, богатство – для Рима и для себя. Вот зачем вы явились! Передайте вашему старикашке, что мы не продаемся за деньги, не поддаемся лести и не верим лживым словам! Человек, который задушил республику, оплевал древние наши обычаи, залил кровью улицы Рима – кровью лучших сынов народа! – не имеет никакого морального права предлагать мне что-либо, кроме своих извинений. Это вам ясно?

Брут сказал спокойно, с достоинством истинного римского патриция:

– Ты можешь приказать своим солдатам убить нас, как это сделал совсем недавно в Ноле…

– Я никому не приказывал, – перебил его Сулла.

– Допустим. Я повторяю: ты можешь убить нас здесь, в Альба-Лонге. Это твое дело. Но прежде, я полагаю, надо выслушать нас. Ибо свидетели боги: мы не успели еще и рта раскрыть, а ведь мы явились с разумным предложением.

– С разумным? – усмехнулся Сулла и спросил Фронтана, стоящего справа от него: – Ты им веришь?

Фронтан сказал:

– Ни капельки.

– Видите! – злорадно произнес Сулла, обращаясь к посланцам.

– И все-таки, – заметил Фронтан, – я бы их выслушал.

Сулла уставился на него водянистыми глазами. Не шутит ли этот военачальник? Вполне ли серьезно это он?..

– Да, – произнес Фронтан.

– Ну что ж… – Сулла уселся на скамью. Небрежно бросил: – Подайте скамьи трибунам…

Римляне не обращали никакого внимания на этот высокомерный тон, на желание Суллы унизить их, нанести им преднамеренное, заранее рассчитанное оскорбление.

– Так что же вам надо? – прохрипел Сулла, глядя куда-то в сторону.

Брут сказал:

– Мы бы желали, чтобы сейчас на этом месте возобладал рассудок над страстью. Страсть в политике, доведенная до злобы, – плохой советник. (Сулла скривил губы.) Мы уполномочены сенатом…

– …и этой старой шлюхой, – добавил Сулла, скрипнув зубами.

– …сенатом, – невозмутимо продолжал Брут, – сделать тебе продуманные, достойные предложения. Эти предложения не должны, разумеется, ронять чести и высокого авторитета Римской республики перед всем миром. (Сулла, казалось, едва сдерживает себя, чтобы не расхохотаться.) Рим при всех обстоятельствах – насколько это во власти его сынов – должен сохранить свой непоколебимый авторитет. Народы мира должны в нем по-прежнему видеть монолит, а не организм, снедаемый противоречиями и подтачиваемый изнутри тяжелым недугом.

Сулла не выдержал:

– Послушай, как твое имя?

– Брут.

– Послушай, Брут, ты разговариваешь со мной, как с персидским правителем. Ты не хочешь понять, что я плюю на церемонии. Я – солдат, мне важно существо дела, а не риторика. Для словесных упражнений лучше всего отправиться в Афины, в Академию. Там теперь только и болтают за неимением подходящего дела и вследствие полной импотенции. Ты меня понял или нет? Философия не для меня. Понял?

Брут выдержал паузу и продолжал:

– Конечно, вы можете убить нас…

Сулла сказал:

– Никто не собирается вас убивать. Кому вы нужны, между нами говоря?

Брут изложил предложения Рима, которые сводились к следующему: надо покончить дело миром, всякое военное столкновение поведет к междоусобице, а это выгодно только врагам Рима; любые законные требования Суллы будут удовлетворены; вопрос о командовании экспедиционным войском должен быть решен благоразумно, к общему согласию и на благо республики.

– Все? – спросил сквозь зубы Сулла.

– Пока – все, – ответил Брут.

Сулла оборотился к Фронтану:

– Ты желал услышать то, что услышал только что?

Фронтан молчал.

– Разве не ясно, что эти господа с Капитолия морочат нам голову? Они полагают, что у нас задницы вместо голов. Покажи им, Фронтан, где у нас головы и где задницы.

Фронтан доподлинно точно продемонстрировал анатомию своего тела.

– А теперь ясно? – спросил Сулла римлян.

– Вполне.

– Извините нас за грубость, но мы – солдаты, – сказал Сулла. В его глазах начал гаснуть ярко-голубой оттенок.

– Нам все ясно, – сказал Сервилий. – Мы не в обиде, ибо мы пришли не затем, чтобы обижаться.

– А зачем же?

– За ответом на наши предложения.

– Но ведь такие предложения означают, что вы имеете дело с побежденными…

– То есть?

– А очень просто! – Сулла сжал кулаки. – Можно ли вовлекать нас в переговоры, не обещая ровным счетом ничего?

– Как так – ничего? – удивился Сервилий.

Сулла выставил кулаки напоказ:

– Вот – мы. А вы хотите, чтобы мы расслабили пальцы и подали вам руку. И тогда вы зажмете нам пальцы деревянными, неумолимыми тисками, какие употребляют палачи в Мамертинской тюрьме. Вы будете смеяться, а мы – рыдать от боли. Вот что вы предлагаете.

– Это не так! – запротестовал Брут.

– А как же? – Сулла размахивал кулаками.

– Я снова повторяю во всеуслышание: все законные требования твои будут вполне удовлетворены.

– Законные! – воскликнул Сулла, и кулаки его сшиблись в воздухе. – А кто определит их законность?

– Мы вместе с тобой.

– Голосованием, что ли?

– Может, и так. Способ в данном случае неважен. У нас в этом смысле богатые традиции.

– У вас – да, – двусмысленно произнес Сулла"

– Я снова могу повторить…

– Не надо!

Сулла задумался. Медленно-медленно тер себе щеки. Тер себе лоб. Покашливал. Не глядя ни на кого.

Брут и Сервилий почувствовали, что ничего путного из этих переговоров не получится. Суллу окружали тупые, одеревенелые лица. Истые солдафоны. Готовые на все по первому приказанию своего начальника. Ссылаться в беседе с ними на высшие принципы государства, общества или личности – пустая трата времени. Это видно по их рожам – раскормленным, скотским. Взывать к их человечности и благоразумию – значит рассчитывать на милосердие льва, целую неделю проведшего в жестоком посте. Эти люди признают один закон – закон меча. Если меч острием своим приставлен к их кадыку – это одно дело. Если же, наоборот, острие упирается в глотку их противника – дело совершенно другое. Закон в их сознании претерпевает метаморфозу только и только в зависимости от направления меча. При таком положении вещей успех переговоров маловероятен. Надо надеяться, что здесь не все зависит от желания этих солдафонов, что Сулла, как бы он ни был жесток и коварен, может понять кое-что, хотя бы из самых крайних эгоистических соображений. Из шкурных, как говорят в Остии.

Сулла глухо промычал:

– А много моих друзей убивают в Риме?

Брут ответил с готовностью:

– Все эти слухи преувеличены.

– Как?!

– Были прискорбные убийства. Не без этого. Все это случается, когда возникают беспорядки. Не всегда разбирают, где правый, где виноватый.

– Ложь! – процедил сквозь зубы Сулла.

– В Риме сейчас царит порядок…

– Ложь!

– За несправедливое кровопролитие закон строго карает виновников…

– Ложь!

Римляне были тверды:

– Сенат принял строгие меры к наказанию убийц…

– Все ложь!

Брут развел руками:

– Я даже не знаю, что и говорить…

Назад Дальше