– Что? Младенца убить? Своего – пожалеет. И греха великого побоится. Буде с него, что одного сына забил… Как поминает его, трясется весь, ровно Иуда, пес старый… А чужого не пожалеет. Свой пусть где-нибудь растет! И от меня руки его будут развязаны… Выходит, ты – глупей меня, дуры, братец родимый… Каково дело-то!
Пришлось и Нагому зубы сжать, чтобы не разразиться бранью, и уйти без всяких результатов.
– Не хочет? Ну и Бог с ней… Материнское сердце, оно и то сказать, – добродушно заметил Иван, выслушав доклад Нагого. – Пусть по ее будет!
Не понравилось это добродушие, такая уступчивость Нагому, который успел понять Ивана; он знал, что новый, более сильный ход придумал царь для выполнения своей воли. И захотелось вызнать Нагому: в чем этот ход.
– Твое дело, государь, – вкрадчиво заговорил он, – а моя такая дума: коли решил супруг и государь, – как же она смеет поперек что молвить?! Приказать бы изволил… Мне скажи… Я вырву у ей…
– Это чтобы крику не то что на всю Москву – на полземли слышно было? Нет, прискучили мне все крики да причитанья. Покоя я хочу, Михайлушка… Стар стал… ослаб, сам видишь. Баба, жена богоданная, – и та меня не слушает… А прежде бывало… Э, Бог с ней! Так, видно, надо… Иди с Богом, Михайлушка. За послугу спасибо. Не забуду и я тебя… Ступай себе.
Так еще несколько недель прошло.
Опасение за царевича, желание укрыть его стали теперь почти единственными чувствами и стремлениями царя.
– Эх, Малюты нет у меня; вот уж сердечный был раб! Вернее пса, кремня надежнее. Он бы живо уладил все!
Так думал нередко Иван.
Больше десяти лет тому назад, в 1572 году, при осаде эстонской крепости Витгенштейн был убит этот самый лютый из опричников царских. Теперь его заменил более знатный родом человек, князь Богдан Бельский.
К нему и решил обратиться Иван. Бельский же и отец крестный Димитрия.
Князь Бельский с дьяком Андреем Щелкаловым явились для обычного доклада царю.
Обсудив все дела, Иван, сделав надлежащие распоряжения, не отпустил их, как бывало обычно.
– Пождите оба, – пригласил он их, – хочу еще одно дело обсудить теперь…
– Хорошо надумал, государь, – первым отозвался Богдан, выслушав планы его, – и самому мне думалось… Да не одних Шуйских. Иные тоже есть… Вот хоть Годуновых, к примеру, взять…
– Что? Кого ж бы это? Не Федорыча ль? Он в роду умнее всех.
– Хотя бы Федорыча, государь. Самому тебе ведомо: царевич наш, свет Федор Иванович, не то – верит своему пестуну, – глядит его очами, ест из его рук! Скорее Слову Божию не поверит, в святом писании усумнится, чем в шурине в своем любезном. Может, тебе, государь, оно и по сердцу… А мне сдается все да кажется…
– Крестное знамение сотвори, Богдаша. Вот оно и казаться не будет. Ничего пускай не кажется. Первое дело, – зелен и Федорыч твой, и весь род его… Наполовину и доселе татаре они. Еще, поди, кумысом да кониной от их пахнет. Так мне ли, урожденному деду и отчину всех земель и царств моих, – страшиться мурзы полукрещеного? Чай, все помнят, каков их род, сами они откудова. Верю, он бы, может, и душою рад… Да не было того и не бывать вечно, чтобы на Руси татарское семя землей владеть стало… К себе приближаем мы восточных царей и царевичей… Мало того, дед, отец мой и я сам, из Москвы куда выходя, – сдавали царство им на время. Татарский клин в московскую стройку не затешется. А свой, познатнее, – сядет, да, гляди, уж и слезать с престола не захочет потом… Сажал я и сам князя Черкасского и друга своего Семена Бекбулатовича – в цари ставил… и прочь выставил, как пора пришла… Нет, Годунова мне и роду моему бояться нечего… И то я знаю: ни единого слова, ни малого шагу он без воли моей, без приказу не ступал и не ступит. Как луны лик от солнца, так и эти вельможи азиатские – от нас, от нашего величия свет и силу берут. От нас все и теряют. Не бойся Годунова, как я его не боюсь!
– В час добрый… Тебе с горы виднее, государь, чем нам, малым людишкам, холопам твоим. Как же теперь быть? С чего начинать, государь, в деле в твоем? Поведай.
– А вот что надобно… Мальчонку сыскать подходящего… Не трудно, поди. Году Мите нету. В эту пору они, ребята, все один с другим похожи. Моя Марья и не почует ничего!
– Достать можно, государь… И царица не всполошится. А вот с мамкой как? Мамки не обманешь… Да без нее и дела не сладишь, государь…
– Стой! Что на ум мне пришло… Кормилицы Оринки… Тучковой пащенка и взять можно… Совсем пойдет дело…
– Так ли, государь? Чай, будет знать Орина: на какой конец берут ее дитя? В том роде, как бы отвод громовой… Пожалеет ли? Потерпит ли сердце материнское?
– А зачем ей знать про то, чего и мы сами не знаем? Может, так, одне думы у нас черные… А Господь – вёдро пошлет… Простит нам грехи… Это – первое. А второе… Ей ты так сказать можешь… Я уж ломал котелок-то свой… Надумал… Скажешь ты Орине: "Думается государю, – мне, значит, – что не соблюла верности царица, как Бог приказал. Того ради не желает, чтобы Димитрий царицын, как плод греха, – свою часть в царстве имел. Лучше хочет твоего сына, дитя честное, – родным назвать, дать ему долю в наследье своем…" Гляди, поверит баба. Оне свою натуру женскую лучше нас ведают. Так все и сладится… Мол, желает государь, все без шуму, чтобы толков про него не было. Понял, Богдаша?
– Все понял, государь… Дивиться лишь надо: откуда што берется у тебя, батюшка ты наш?!
– Э-эх, брось. Не до похвал теперь… Ну, с тобой речь поведу, Андрей, – обратился Иван к Щелкалову. – Ты слышал? Твоя забота какая будет, не скажешь ли?
– Найти, куда бы укрыть царевича, да чтобы можно было глаз за ним иметь… Да заботу всякую: всего бы у него вдосталь хватало во всяк час. Не иначе что об этом думал приказывать мне, государь.
– Сказал, что печатью пропечатал, Андрюшенька, – совсем довольный похвалил Иван. – Так видите, ладьте поскорее, как порешено тут. В час добрый…
Оба вышли от царя.
– Слышь, Андрей Иваныч, – обратился в раздумье Бельский к Щелкалову, – что за новина такая приспела? Двоих сыновей вырастил… При себе! Все было ладно… А ныне!
– А ныне – зима на дворе… Годы к концу подходят. Вот и вспоминает человек поговорочку: дальше положишь, ближе возьмешь. Не боится государь Годуновых… Шуйские ему с присными спать не дают… А мне так…
– Да, да… И я от Годуна беды скорее чаю, чем от двора Шуйского… Но – царевич-то при чем? Больно все не по-обычному… Словно из книги читаешь сказание.
– Ну, зачем из книги? Мало ль и на наших очах такого бывало? Взять хотя бы родич твой, князь Иван Бельский… Как стали его изводить с чадами и домочадцами, он и послал сынка самого меньшого, княжича… Гавриилом, сдается, звали, не помнишь ли?
– Да, да… Гавриилом, – как будто смутясь, ответил Бельский.
– Так! Послал его в Старицу с холопом верным. Там и вырос княжич, да имя другое и прозвище взял, простым делом занялся, сапожным рукомеслом… А как овдовел – иноком объявился в Вологде. Целую киновию завел – Духову-то обитель… Совсем подвижником стал… Галактион ноне слывет… Да мало ли таких делов мы видели?
– Правда твоя… Может, и на благо Господь государя на дело на это навел… Будем исполнять волю царскую!
Отдали поклон и разошлись по своим делам оба ближайших пособника Ивановых. Осторожно стали они готовиться к выполнению задуманного царем плана.
Но Ивану не удалось при жизни увидеть свершение этого дела.
Быстро стала развиваться смертельная болезнь, водянка стала душить царя. Сердце так плохо работало, что не помогали самые сильные снадобья, которыми лечили царя Ивана его доктора-иноземцы. И 18 марта 1584 года, на 53 году жизни, скончался царь Иван Васильевич, государь обширных земель и многих народов, – в конце концов сокрывшись навсегда в узком, глухом склепе, где занял места не больше, чем самый жалкий бедняк во всем подлунном мире…
Не успели еще забыть Иоанна, как предчувствия Бельского сбылись: закипел мятеж по всей Москве… Против него направила удар рука Годунова, Шуйских и других бояр, их сторонников. Нагих – тоже звала к ответу чернь за мнимое покушение на жизнь юного царя, Федора, на место которого они будто бы решили возвести малютку Димитрия и править его именем.
В Углич, в удельный город, немедленно под стражей увезли царевича Димитрия с матерью-царицей и со всей его родней.
В МОНАСТЫРСКОЙ КЕЛЬЕ
Семь лет прошло после смерти царя Ивана. Умирая, он назвал Верховную Думу, пятерых бояр, которым вручил управление царством и опеку над болезненным, почти слабоумным от природы сыном Федором, которому было в это время 27 лет.
Второму царевичу, годовалому Димитрию, обычный удел – Углич с областями – был назначен, как все давно знали.
Первым из пяти являлся самый знатный, Гедиминович родом, воевода, князь Иван Мстиславский, осторожный, не злой, но безвольный вельможа. За ним стоял красивый, умный и прямой нравом Никита Романович, Захарьиных роду, родной дядя царский по его матери. Иван Петрович Шуйский, потомок Рюрика, хотя и не главной ветви, прославил себя военными подвигами. Эти трое составляли показную сторону нового органа власти, Верховной Думы.
Князь Богдан Бельский, любимец покойного царя, Борис Годунов, шурин молодого царя, особенно хорошо знакомый со всем внутренним ходом государственной машины, – дополняли картину, внося в нее деловитость и являясь главной рабочей силой.
Но присутствие Бельского слишком живо напоминало об усопшем грозном господине, которому князь Богдан служил чересчур усердно.
Годунову, хотя он и притворялся лучшим другом князя, – не хотелось делить работы и власти ни с кем. Шуйским давно был ненавистен князь… Они нажали на скрытые пружины…
Вспыхнул народный мятеж. Десятки тысяч москвичей, простых людей и ратников, кинулись в Кремль. Мятежники требовали смерти "изменника Бельского", обвиняя его, как и Нагих накануне, в желании извести Федора и самому воцариться…
Едва успокоили толпу, объявив, что царь налагает опалу на князя.
Первосоветника царского послали воеводой в Нижний Новгород, где он долго тосковал, благодаря Бога, что еще дешево отделался… После этого убрали пушки, стоявшие на площадях столицы, скрылись со всех улиц патрули…
А власть в царстве мало-помалу начал забирать в свои руки один Годунов, для чего попытался привлечь на свою сторону обоих влиятельных, хотя и безродных людей, – двух братьев, дьяков думных, Андрея и Василия Щелкаловых. Даже в "названые сыновья" пошел к старшему брату, Андрею.
Ближайшие к царю Ивану люди, они отличались умом и глубокими познаниями во всей русской государственной жизни, которой заправляли немало лет.
Сначала в сторону Романовых тянулись Щелкаловы. Но те оказались скромнее, не так честолюбивы, как Годунов. И последний сумел перетянуть к себе обоих братьев. Так казалось по виду.
Венчался на царство Федор, сначала даже желавший отказаться от трона, – и явился государем только по названию. Невенчанным царем на Руси стал Борис Годунов, при помощи сестры овладевший окончательно волей Федора. Вопреки убеждению царя Ивана, потомок мурзы татарского правил Московским царством как хотел. Умно, удачно правил, по общему показанию.
И так семь лет прошло.
На богомолье в отпуск приехал дьяк Андрей Щелкалов, отпросясь у царя, вернее у Годунова, в самую тихую пору, в июле и до конца августа, когда снова закипает обычная работа в московских двенадцати приказах, включая сюда Разрядную палату, Земский, Казанский дворец, Таможенную избу и Челобитный разряд.
Стар уж очень дьяк Андрей.
Большой выпуклый лоб изрезан морщинами. Какие-то шишки выдаются и на облыселом черепе, обрамленном реденькими волосами. Полное лицо маловыразительно. На нем только краснеют под нависающими усами еще не совсем поблеклые, полные, красиво очерченные губы да двумя живыми огоньками поблескивают довольно большие, навыкате, глаза; отсутствие бровей и мясистый, сильно рдеющий нос придают странное выражение всему лицу: смесь чего-то бабьего с признаками сильной мысли и упорного желания.
Но при первом взгляде на этого воротилу-приказного, вершителя многих думных, государственных дел, можно без ошибки сказать, что он не рожден быть ни аскетом, ни мучеником за самое правое дело.
Иначе, конечно, не смог бы он много лет оставаться правой рукой царя Ивана, не усидел бы на своем месте при Годунове, который правит теперь, прикрываясь именем Федора Иоанныча.
Побывав в Кирилло-Белозерской обители, посетив еще по пути несколько монастырей, где были приятели у набожного старика, Щелкалов накануне Успеньева дня поспел и в старицкий Успенский монастырь, с настоятелем которого был связан даже дальним родством.
Сейчас сидят они оба – хозяин и гость – в настоятельской келье и беседуют.
Игумен, отец Варлаам, хотя не носит такого земного, чувственного облика, как гость его, но и на старого аскета не похож.
Высокого роста, благообразный, со склонностью к дородству, – Варлаам, благодаря сидячей монастырской жизни, выглядит много степеннее: не такой юркий, настороженный. Нет в нем холопских добродетелей, какие давала служба у Ивана-царя, но нет зато и широты, зоркости взгляда и мысли.
Здравый, ясный ум и невозмутимое добродушие созерцателя освещают внутренним огнем его серые глаза.
Вечерняя служба отошла. Свободен теперь Варлаам. Может в беседе душу отвести с приятным редким гостем.
– Слышишь, чадо, – обратился он прежде всего к своему келейнику, послушнику лет семнадцати, простоватому, бесцветному на вид, – покличь питомца нашего, Митю. Хочу показать сиротинку боярину. Не будет ли милости какой малому? А ты, чадо, просился ноне к родне на часок… Так благословляю тебя… Иди. Погости тамо. Хочешь, так и заночуй. Знаемы мне твои сродники: люди простые да богомольные… Худа тебе не будет. А к празднику наутро и придешь с ими… Ступай со Христом!
Послушник ушел.
– Ну, теперя свободно толкуй, брате: что нового в миру творится? Как Русскую землю Господь милует? Были слушки у нас, да разные… Одна надежда: ты очи откроешь. А не ты, так кто больше? Сказывай, брате!
– Эх, много говорить, мало слушать, отец честной! Того не слышно, что при покойном государе творилось. Реками кровь не течет… Да пролилась зато ныне одна струйка малая… и может от нее больше потопу быть, чем от всего Бела-озера.
– Слыхал, знаю… Осмелился-таки… поднял руку! Ужли такую силу забрал? Мнит, что уж скоро и до конца добежит, трона коснется рукою нечистою, татарскою?
– Мыслит… Да вот, слушай…
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! – раздался за дверьми детский, звучный, как-то бодро звучащий голос.
– А, вот и сиротка Митя наш… Пусть войдет, послушает. Как мыслишь, брате?
– Пускай, пускай… Ему-то боле всех дела знать надобно. Пригодится, гляди, когда ни есть… Зови, погляжу я… давно не видал…
– Аминь, – громко сказал Варлаам, – входи, Митя. Звал я тебя.
Степенно вошел в келью мальчик лет восьми-девяти по внешнему виду.
Он был высок ростом, но широкоплеч и крепко сложен для своих лет.
Средних размеров, квадратно очерченный лоб выступал над глазами, которые так и горели из глубоких орбит и поражали каждого своим выражением, каким-то тяжелым, сверкающим взглядом, который замечается у эпилептиков или людей, вдохновленных, охваченных какой-нибудь великой идеей.
Довольно широкий рот с тонкими, хорошо очерченными губами казался меньше оттого, что мальчик был довольно полон и боковые мускулы вокруг рта как-то выдались наружу, вздулись немного, как будто они постоянно находились в сильном напряжении. От этого и губы имели слегка капризный вид, а раздувающиеся ноздри нервного, широкого носа говорили об упрямстве мальчика, об его порывистой натуре.
Темные, почти черные, густые волосы падали назад, открывая довольно большие, мясистые, правильно вылепленные уши. Верхняя часть ушной раковины глядела вперед, выдавая музыкальность ребенка. Лицом он был смугл. Редкие, широкие, но крепкие, блестящие зубы при улыбке скрашивали немного дикое выражение лица.
Хотя и правильно сложенный, он выделялся одной особенностью, когда стоял прямо перед кем-нибудь: одна рука была у него много короче другой, хотя обе были развиты очень сильно. Да на лице, под правым глазом, у самого носа, на смуглой коже лица выдавалась розоватая круглая бородавка.
Но и без этой отметины лицо мальчика трудно было забыть каждому, кто видел его хотя бы однажды…
Когда мальчик отбил обычные поклоны, Варлаам привлек его ближе к себе и, держа за руку, сказал:
– Добей хорошенько челом боярину Андрею Иванычу, ближнему думному дьяку царскому. Толковал я боярину, как ты, при своих младых летах, – в грамоте, в письме да в читании научен. Как Бога чтишь, Матерь Его Пречистую и всех святых Божиих, как любишь горячо молитвы творить, что порой, дитя малое, – и про еду, и про сон забываешь… Как послушен и добронравен был и у стариков, где жил раней, и у меня, с той поры как Бог велел мне приютить тебя, сироту… Все я сказал… Да уж не стыдись, не рдей, словно свечка зажженная. И про то не скрыл, что порою себя сдержать не можешь, неоглядчив в споре да в игре приключаешься… Горяч больно, не по доле по твоей, сиротской, – взглядывая с какой-то загадочной улыбкой на Щелкалова, укорительно произнес Варлаам, грозя мягкой рукой мальчику. – Ты бы свой норов помнил. От худого отвыкал по малости. Тогда и вовсе парень славный станешь. Гляди, иноком посвятишься… Годы пройдут, на мое место, на игуменское попадешь… Из сирот бездомных… Бог – все может, помни, Митя…
Мальчик зарделся больше прежнего, как будто старик нечаянно проник в самые сокровенные его мысли. В то время не было другого исхода для честолюбия у самого умного и чистого сердцем сына народа, как монастырь и клобук игумена.
– Я… я не стану более, отче святый… Игры брошу… не стану обижать никого… Ну их. Они сами виноваты. А меня во грех вводят. Неотесы, непонятливые… А я с ними и водиться-то не буду. Позовут играть, а я не пойду, на молитву стану… И скуки не будет… и без греха.
– Так, так… Рассудил каково? И живо! Кабы всю жизнь ты так… Ну, что Бог даст… Слушай, Митя: ежели впрямь свое сердце горячее смирить, гордыню обуздать… Так не то игумном, в монастырьке, в обители какой невеликой… Слыхал, поди, отцы владыки, митрополиты всея Руси – из нашей же братии, из иноков смиренных бывают, кого изыщет Господь… Только много труда и муки надо ранее принять, чтобы благодать земную пролил Он на помазанника Своего… Терпение, послушание… Слова никогда не молвить лишнего. Для себя жить перестать, об людях, о братьях своих думать и молиться… Несчастных – жалеть… Сильным – претить зло делать, слабых чтобы не обижати. На таком пути, раней чем митры святительской, и терниев мученических достать можно… Как Бог пошлет… А и от владычного трона вселенского та узкая тропочка вовсе мимо, близенько идет…