* * *
Вот, видишь, сынок мой, какая катавасия вышла. Родные они, значит, братья - рыженький и помощник. Конечно, брат брату завсегда ослабление и подмогу мог оказать. И укрепились мы в своей справедливости (что, значит, пришили лягавого) из этого самого случаю, что они братья.
Но, видишь, по окончании этого всего события обнаружили мы, спасибо менту глупому, туляку, настоящего лягавого, который засыпал наш побег, и вошли мы в сознание, что зря потрудились над рыженьким, зря эстолько хлопот на себя приняли и к тому же зря безвинную душу в помойную яму утопили.
Конечно, сделанного не воротишь...
Ну, а как мы настоящего-то легаша пришили, о том тебе, сынок мой, никакого нету интересу знать: обнакновенно эти дела делаются...
Да и спать пора: завтра чуть свет, поди, погонят дальше...
Про женщину
1.
Из-под серого бушлата высунулась коротко остриженная голова, и сонный голос недовольно и вяло вплелся в мирную беседу:
- Опять, кобеля, про баб размазываете?.. Ишь, слюни распустили!..
Трое заерзали на нарах и заспорили:
- А разве нельзя? Видал, монах какой выискался!
- Тебе, Глотов, хорошо - к тебе баба, как привороженная, идет...
- Известный храп!..
Глотов сбросил бушлат, поднялся на локтях и сел.
- О бабе нечего толковать, ее бери - и все тут... А чтоб тары-бары, да хвастовство - это только у таких кобелей, как вы!
Курчавый черноволосый арестант, черноглазый, с франтовато подстриженными и закрученными усиками, одобрительно засмеялся.
- Правильно! Вот это верно. Бабу, как заприметил, так сразу бери. Без разговору!
- Ну, не всякую и возьмешь!
- Всякую!
Черноглазый встряхнул кудрями и подмигнул правым глазом.
- Баба - она хлябкая. Ее лаской прижми, а то рот зажал, да действуй... Ежели сильно шипериться начнет, и стукнуть раз два не мешает. Ха!
- Это ты про шмар!.. - брезгливо прервал черноглазого Глотов.
- Нет, брат, про всяких... Бабы - они все одним местом берут... Я, брат, разных видывал... Один раз офицершу...
- Ну, опять завели обедню! - зевнул Глотов: - хвастаете, врете. Вот ты, лучше, Васька, расскажи, как тебя бабы бивали?..
Арестанты захохотали. Черноглазый обиженно хмыкнул и отошел к другим нарам.
Глотов посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.
- Не любит!.. А я вот, ребята, про одну девчёнку, от которой мне здорово влетело, всегда с большим даже удовольствием вспоминаю... Потому - совесть в ней была...
- Неужто влетело?
- Тебе-то, Глотов?!..
- Да, ребята... Был такой случай. Лет пять тому назад... В Чите...
2.
Дни влеклись медленно. Июль жарил во-всю. Пересыльные бараки задыхались от жары. Начальство подбирало партию - последнюю якутскую партию: длинный обоз, ощетинившийся штыками, потянется по бурятским пахучим степям, потом бестолково и грохотно погрузится людской хлам на паузки, и на паузках вниз по Лене поплывет партия к Киренску, к Вилюю, к Якутску.
В душный барак, к уголовным, начальство вплеснуло нескольких политических. Они облюбовали себе клочок нар, обособились и чутко и настороженно прислушивались и приглядывались к окружающей жизни.
Они не мешали камере своим присутствием, про них знали, что они народ артельный, товарищеский, что они, если нужно, умеют язык держать за зубами. Их мало стеснялись. И хотя и была в отношении их некоторая сдержанность, но она скорее походила на смутное и скрываемое уважение, а не на неприязнь.
Когда Глотов начал рассказывать свою читинскую историю, кто-то из политических присел ближе на нары и стал внимательно слушать.
И так как Глотов рассказывал громко и внятно, то слушавший не проронил ни единого слова из этого рассказа.
3.
- Состоял я тогда, - рассказывал Глотов, - в бегах. По летнему времени занятие это было вольготное и спокойное. Собирался я подаваться за Камень, ну, была одна задоржка, и я, следовательно, гранил читинские пески. И вот, ребятишки, ходил я, ходил этаким манером и вышел я за город. День стоял важный, жарища шпарила во-всю, кругом трава, можно сказать, на солнце горит. Вообще - лето, и прохлады никакой.
Иду я себе таким манером. Дай, думаю, дойду до кустиков, устроюсь на даче, покурю да сосну.
И никаких у меня мыслей, прямо легкость в голове и больше ничего.
Прошел я немного расстояния, печатаю по пустынной, к слову сказать, дороге, и, только на завороте одном свернул, вижу идет впереди меня женчина. Одна-одинешенька, а в походке, как я вижу с заду, стройность такая, сразу смекаю я, что сорт этот, надо понимать, высший.
Конечно, я не такой фраер, чтоб сразу же, с места в карьер, цоп и в кусты. Нет. Тут, понимаю я, оглядка требуется: нет ли где поблизости кавалера или целой кампании и вообще, - не вышло бы тарараму.
Идет себе моя красоточка и не оглядывается. И я иду в отдаленности за нею и знаку о себе не подаю.
Прошли мы таким манером версты с полторы, вижу я, что, действительно, наверняка она в полном одиночестве. Тогда припускаю я шагу и в скором времени в аккурат ее догоняю. Услыхала она мой топот, обернулась, с лица немного побледнела, однако, ничего, идет себе прежним ходом.
Я вывертываюсь и заправляюсь рядом с ней. И вижу я ее тогда совсем явственно и во всей видимости. Замечаю по платью, что барышня она: кофточка у ней беленькая с галстучком, юбочка полосатая, чулки фертикультяпистые, ботинки; на голове косыночка шелковая и в руках веточка зеленая. А сама она беленькая и не какая-нибудь выдра тощая, а в самый раз - ну, просто булочка французская. Екнуло во мне, - шутка ли, фарт такой! Разжег я в себе сердце мое, взглянул на девочку эту:
- Куда, говорю, путь-дорогу держите?
Посмотрела она на меня с испугом, но, между прочим, храбро отвечает:
- К знакомым, на дачу. А вы, грит, куда?
Хмыкнул я, смеюсь:
- Да я, мамзель, тоже на дачу. Значит, говорю, попутчики мы с вами.
- Вот, говорит, и хорошо! А то у меня компания ушла вперед, а я опоздала. Места же здесь хоть и спокойные, но стало, говорит, мне что-то скучно и опасливо...
- Ну, говорю, вы теперь не опасайтесь! Вместе пойдем!
А сам поглядываю по сторонам, место подходящее примечаю.
Ну, выискал я рощицу, трава там шикарная, то да се, взял я мою девочку за левую руку:
- Пожалуйте, говорю, отдохнуть! День, говорю, замечательно жаркий и при этом никаких прохожих и публики.
Остановилась она, руку свою из моей тянет, глядит на меня пронзительно и спрашивает:
- При чем тут публика?..
И губки у нее белеют, а в голосе замирание.
Ну, дернул я ее крепче.
- Пойдем, мол, чего время даром провожать!?
4.
Глотов, как опытный рассказчик, приостановился на самом интересном месте и завозился с растегнувшимся обшлагом рубахи.
Политический, видимо, очень заинтересованный историей, придвинулся поближе. Уголовые нетерпеливо насели на Глотова:
- Ну, а дальше?
- Дальше-то, что? Как ты ее обрабатывал?!
Справившись с рукавом, Глотов пошел дальше:
- Ну, хорошо.
- Пойдемте, говорю, и тащу ее за левую руку в кустики: Нечего упираться! - говорю, - мне время дорого! Я занятой!
А она изловчилась, вертанулась, крутанулась, да - чирк! - правой рукой в кармашек, а оттуда шпаер такой махонький, прямо мне в нос тычет и сурьезно так:
- Сею минуту, говорит, раз-два и чтоб отчепились вы от меня!
Видал ты! Вот тебе и девочка, и булочка французская! Отпустил я ее руку, отстранился, быдто сконфузился.
- Ах, говорю, простите, что вы такая сурьезная! Извините, говорю, да как невзначай сунусь к ней боком, цоп сразу за шпаер, отвел его в бок, не успела она стрельнуть путем, зажал я всей пятерней руку ейную, ну, конечно, она шпаер выпустила и сразу вся сомлела.
А, сомлевши, вся побелела, руки ко грудям приложила, молчит. И в молчании глазками на меня глядит, ну все равно, как птаха на коршуна.
Обхватил я ее за плечики, объясняю:
- Вы, милочка, не опасайтесь. Дело это маленькое - раз-раз и готово!.. Если вы непривычная, то и привыкать пора...
А она все молчит. Ну, провел я ее в рощицу. Толкнул на траву, упала она. Сунулся я к ней, разгорелся. И вот, ребятишки, не успел я мигнуть, вдруг как она вцепится зубами в руку, в которой я шпаер держу, да как рванется. Стыдно сказать - пиголица такая, а изловчилась, шпаер забарабала, да в меня. Спасибо, извернулся я, а то так бы и пробуравила грудь наскрозь. Ну, а как я отстранился от нее, она соскочила с места, да в сторону, на дорогу и оттуда кричит мне:
- Ни с места!.. Три пули, кричит, тебе, а последнюю в себя! Все равно живой не дамся!
- Чорт с вами!.. - говорю. - Ваш фарт, мамзель, сплоховал я...
Тут бы мне и уйти бы от нее. Да не успел я и шагу шагнуть, а по дороге грохот тележный. И выезжает целая компания. Ах, думаю, влип я, вот здорово, значит, влип.
Подъехала телега, молодежь разная на ней, видно, прогуляться отправились. А девчёнка моя шпаер свой прячет в кармашек, глядит на меня пронзительно, потом останавливает воз и просит подвезти ее.
А я стою и жду и соображаю, как мне стрекача задать.
Но она, - смотри-ка, пожалуйста! - устраивается с молодежью на возу и кричит мне оттуда:
- Теперь могите возвращаться! Я, мол, теперь вполне спокойно доеду!..
И уезжает. А я стою, как дурак, и без всякого соображенья.
Видал ты, как себя обнаружила? А?!
И, кончая свою историю, с какой-то просветленной улыбкой, Глотов вздернул носом и кому-то укоризненно сказал.
- А вы толкуете: баба! мол, всякую возьмешь!
5.
Политический, прослушав рассказ Глотова, то же как-то весь просветлел и потихоньку отошел к своим нарам. И очень удивил своих товарищей, когда несуразно, словно спросонья, совсем даже не к делу спросил.
- Что же она мне тогда в телеге про эту подробность не рассказала?
Переспрошенный он сконфузился. И потом долго товарищи смеялись над ним и дразнили его, что он стал заговариваться.
Но он не обижался на них и что-то берег в себе, охраняя это светлой и ясной улыбкой.
Гордость
1.
Шел я по братскому тракту сельским этапом. Везли меня в ссылку для удобства начальства совместно с уголовными. Сельский этап - учреждение простое, бесхитростное: нацепит сотский бляху на себя, прихватит, больше для видимости, а не для устрашения, берданку, ввалится с арестантами в сани к недельщику и поклевывает себе носом до следующего станка. А там опять то же самое. А если недельщики где заспорят, то и заночуешь в пахучей, густым жаром дышащей избе, где-нибудь на тулупе, постланном сверх соломы, по которой шуршат и суетятся тараканы.
Спутники мои были разные: один высокий, молодой, молчаливый, другой низенький, притом еще хромой, истрепанный летами, говорун и балагур.
Зима стояла крепкая, ядреная. Снегу на тракту было много и в его белой, веселой пушистости беспомощно и обреченно ныряли розвальни, в которых неудобно и беспокойно сидели мы трое. Ямщик, он же десятский, хозяйственно одетый и обутый, приловчился как-то боком на передке саней и терпеливо почмокивал на задерганную маленькую лошадку.
Хромой арестант был закутан и завязан в какое-то тряпье, и видно было, что ему не холодно, что знает он какой-то секрет, как из лохмотьев устроить себе теплую одежду. Зато второй, высокий, сильно зяб в не по росту коротком летнем пальтишке, туго опоясанном грязным полотенцем, в дырявых, перевязанных мотаузом, штиблетах и в вытертой серой шапчёнке.
Я ехал по-богатому: на мне был хороший меховой полушубок, а сверх него, на случай больших морозов - просторная овчинная шуба, барнаулка. Когда, отъехав версты три от первого станка, я увидел, что высокого корежит от холода, мне стало стыдно за свои две шубы и жалко высокого. Я скинул барнаулку и предложил ее ему:
- Погрейтесь! - сказал я: - Мне пока и полушубка достаточно.
Высокий внимательно поглядел на меня, мотнул головой и, улыбнувшись, взял шубу.
Хромой крякнул и засмеялся.
- Ну вот... это - шанго!.. Это по-артельному!..
С этой шубы у нас и пошла дружба почти до конца пути, до самого Братского Острога.
2.
В белой веселой пушистости снега ныряли и поскрипывали сани. А под скрип саней и глухой топот лошади хромой арестант весело трещал свои, пересыпанные шуточками и жгучими словцами, истории.
- Эх! ушкан-то как напетлял! - поглядывая на легкие пятна следов у дороги, сказал он как-то: - Самая безответная животная - от всех ему достается, а сам безвредный.
- Безвредных животных не имеется, - подал голос высокий: - Хочь какой-нибудь, а все вред.
Хромой оскалил выкрошившиеся черные зубы и подмигнул мне:
- Сурьезный человек!
- Молчал бы ты! - нехотя и вяло оборвал его высокий. И хромой ненадолго замолчал.
Но, видно было, не так был у него язык подвешен, чтоб молчать: скоро он снова заговорил.
- Богато вы едете! - усмехнулся он мне. - По-купецки. Прямо даже прискакатель. Вообче, ваш брат - политика - сладко в тюрьме живет, сыто. Не то, что наша шпанка...
- Ну, брат, - сказал я, - не всегда и сыто. Живем лучше вашего, потому что порядок умеем заводить, артелью живем...
- Конечно! Правильно! - согласился хромой, но глаза его плутовато сверкнули: - Что и говорить! Видал я в Иркутском, как передачу в секретки носили. Тут тебе все, чего душа желает: и калачи белые, и мясо, и рыба всякая!.. Этак в тюрьме сидеть - одно удовольствие!.. А вот как мы, сидим на обчем котле, так прямо до ручки доходим. Иные которые так отощают, хуже некуда. Шкелеты!.. А почему такая разница? Неправильно это!..
- Неправильно? - засмеялся я: - А как-же по-твоему-то?
- А гго-моему, - загорелся хромой, - ежли попал ты в тюрьму, так, не глядя, по какому делу, определяйся в арестанты - и все тут. Политический ли, уголовный-ли - один чорт! Раз записали тебя на пайку, завинтили тебя под замок, - ну, тута фанаберию свою - ах, оставьте! Арестант - и все калачики!..
Меня болтовня хромого развлекла, но вместе с тем немного и задела. Слыхал я эту песню не раз, надоела она мне. Как тут втолкуешь этому хромому, что он не прав? Надо было бы смолчать, но я все-таки вяло возразил:
- Арестанты, ведь, тоже между собою отличаются... Недаром же среди вас имеются Иваны, аристократы и шпана, чернь...
- Ну, это пустое... Арестант какой он ни на есть, все арестант... - Немного сконфузившись, успокоил меня хромой. Но высокий, сладко гревшийся в моей барнаулке и, казалось, не вслушивавшийся в наш разговор, резко повернулся к хромому и презрительно сказал:
- Ну, это ты врешь! Как это можно всех равнять!? Ты, можно сказать, мелочь - все твое и преступленье, что у баб белье воровал, или городушничал, а другой - рисковый, по мокрому делу. Ты, рази, сравняешься с ним?.. Эх, ты, шеркунец! звонишь, звонишь почем зря!..
Хромой съежился и виновато хихикнул.
Я внимательно поглядел на высокого. Худое, нервное лицо было неподвижно. Но из-под потертой, низко надвинутой на брови, шапки вспыхивали карие глаза, взгляд которых - острый, проницательный и настороженный - выдавал сильную волю и энергичный характер.
Встретив мой взгляд, высокий прищурил глаза и плотнее закутался в барнаулку.
- Пофартило мне с вашей шубой! - улыбнулся он, - остыл я в пересылке, хана бы мне была, кабы не ваше снисхождение... А, между прочим, по совести говоря, ежели отбросить вашу доброту, не люблю я политиков...
- Почему? - спросил я и усмехнулся. - Потому ли, что, вот, как говорит попутчик наш, едим мы сладко в тюрьме?..
- Это - глупость! - презрительно скривил губы высокий. - Нестоющее это пустозвонство! Кушайте вы себе на здоровье хочь бламанже, коли капиталы у вас имеются!.. Не в етом дело... Главное - гордости в вас много...
- А это разве плохо? - улыбнулся я.
- Кто об етим говорит!.. Человек обязательно должен в себе гордость иметь... Только у вас гордость-то другая. Ваши как в тюрьме на нас смотрят? - Арестант, уголовный, значит, - пропащий, нестоющий человек. Вот как!
- Ну, не все и не на всех так смотрят.
- Конечно, бывают понимающие единицы. Они, в таком случае, не в счет... А так-то, сколь я ни сиживал - а бывал я в разных тюрьмах - завсегда эту гордость я примечал...
Ямщик, молчаливо похлестывавший лошаденку измочаленными вожжами, круто обернулся к нам и неожиданно вставил.
- Гордые - оттого што люди чистые и правильные. А ты как думал - што вор, што аккуратный человек - все едино? Не-ет! Этак-то не резон. Не резон!..
Высокий качнул головой и снисходительно сказал.
- Молчал бы ты, чалдон! Тоже в рассужденье лезет!
- Философ!.. - хихикнул хромой.