И вот он лежит, миленькой, в повапленном гробу, и царь из притвора церкви Ризположения смотрит в двери полунощные, удивляясь, что в храме пусто и нет сидельцев возле, ни игумнов, ни той постоянной верной службы, что вчера еще так раболепно толклась возле Иосифа, выпрашивая милостей. А нынче он одинок, и никто не рыдает, и лампады тлеют, как зимние небесные звезды; и лишь одинокий священник, отстранясь от гроба, кричит Псалтырь на всю церковь, и двери отворены на все стороны света. Да полноте, святитель ли покинул сей мир, оставя церковь в сиротстве, и вот нынче сам одинок, как келейный затворник далекой северной пустыньки.
"Да чего ты не по подобию говоришь? Вопишь как оглашенный. Иль запамятовал, по ком рыдать нам?" – строго спросил царь, приблизившись ко гробу и удивляясь припухлому, розовому лицу покойного.
"Прости, государь, – повинился священник Филофей. – Страх нашел великий. В утробе у святителя безмерно шумело, так меня и страх взял. Вдруг вознесло живот у него, государя, и лицо в ту же пору стало пухнуть. Я подумал, что ожил святитель, для того и двери отворил, хотел бежать". Тут в утробе мертвенького что-то запоуркивало, запохаживало, да столь шумно, что и царя вдруг страх охватил: понимал, что грыжа в животе переливается, ищет спокою, но одно дело в уме понятие держать, другое – душу умирить от беспокойства, коя чует во всякой странности умысел неверных. Вот и затеялось Алексею Михайловичу, что стоит лишь обробеть да побежать вон, вскочит покойник из гроба, настигнет и удавит. Едва остоялся молодой государь и устыдился страха: чего я боюся? Ведь давно не дитя, из ребячьего возраста выпал и знаю черед, означенный Господом. Лежит в колоде святитель-покойничек, бренный телом, из земли создан и в землю стечет. И я такожде когда ли в свой час сойду вниз. И подумал государь о себе, как о древнем. И, перекрестясь, взял молодой царь руку патриарха, уже ледяную, негнущуюся, и принялся целовать, прося прощения за испуг. Что-то вроде бы жило в лице патриарха, по нему скитались неясные тени, шли мучительные боренья, но он упорно не открывал глаз. И лишь государь выпустил руку, тут в устах покойника и треснуло: может, что силился сказать святитель иль душа наконец-то мучительно вышла вон. И заплакал Алексей Михайлович, не сводя взора с лица покойного, и подумал: вот взнялась душа праведная, витает надо мною, радуясь свободе, и скоро предстанет на суд архангельский у врат Господних, и не будет ей препон и ков, никто не осердится праведнику и не предъявит жесточи. А ведь и моя душа в свое время отправится к Богу, и какие муки ждут меня там, грешного и мерзкого, за злые дела? Прости, владыка, ежели перечил в чем, иль упадал в гордыню, иль обидел обычаем каким, иль ненароком; не держал я на тебя сердца, видит Бог, и ссадить не хотел с места, как клеветали тебе о том, да и помыслить о сем страшно, чтоб на такое дело без Собора идти.
Неслышно ступая, вошел в церковь окольничий Ртищев, пал перед гробом святителя на колени и зарыдал, причитывая в голос и казня себя за грехи.
В Субботу Великую погребли Иосифа, а сразу же за Светлым Воскресением, не мешкая, никому не доверяясь, царь поспешил в патриаршьи покои, чтоб самолично описать келейную казну. Да и то истинно сказать: стоило бы промедлить днем, живо бы ополовинили патриаршье имение, схитили, покрали, а после дознайся, что имелось во владычином житье, ибо редка была та статья, что записана, а больше копилось без учету; Иосиф каждую вещь в уме держал. А осталось в келейной казне денег одних тринадцать тысяч рублей с лишком, а сколько сосудов серебряных, блюд, сковородок, кубков, стоп и тарелей – бессчетно. Скупенек был покойный, за ним эта привычка водилась: прижимист был и прикапливал со всей огромной патриаршьей области в свою домовую казну. Да и верно: не для себя хранил, не себе потакал ради стяжателя Мамоны, но ради устроения церкви; всякий грош тешил Иосиф, со страданием выпускал из горсти, и в том, что келейная казна полнилась, находил странное утешение, будто тем самым особенно приближался к Господу за свое вседневное страдание. Святитель велик не тем, как беззастенчиво, радуясь щедрости своей, растрясает попусту деньгу, но как полнит патриаршьи сундуки. У скупа не у нета, есть что взять.
Плакали попы от Иосифа, лили слезы царю на своего господина, но государь в том деле патриарху не указ. Прежде попы ставились у местных архиереев, а Иосиф запретил, желая собрать патриаршье имение. Попам перехожих грамот давать не велел по городам, но лишь на Москве из Казенного приказа, хотя обогатить дьяка своего Ивана Кокошилова на подьячих. Перехожая из церкви в церкву обходилась иному беззаступному попу рублей в пятнадцать, кроме своего харчу: волочились бедные по престольной недель до тридцати. Иной несчастный священник насквозь проестся, да и уедет прочь ни с чем, а попадья с детишонками тем временем меж дворов скитаются Христа ради. Так и строилась патриаршья кладовая.
И о том припомнилось государю, когда он переписывал келейную казну в ларях и печурах, по сундукам и по лицам, дивясь той бережливости, с какою патриарх стерег имение. Всякая вещь иль в бумагу завернута в несколько слоев, иль киндяком окручена. Приказав патриаршьему служке никого не допускать до кельи и не тревожить, с особенным удовольствием принялся царь к досмотру казны, погружаясь в чужой мир и дивясь его прелести: всякая вещь, тарель, иль потир, иль церковный сосуд хранили в себе след художной руки и отпечаток таинственной, давно отплывшей за земные пределы души: прелесть всякой вещи ворожила в царевом сердце тихую радость и чистую зависть. Сколько раз Алексей Михайлович едва не покусился на иные сосуды – так хотелось обладать ими, но лишь милостию Божией воздержался от греха. Казалось бы, чего царю-то себя сторожить да честить, всякая тварь в государстве ему в поклоне и жизнью обязана; втрое и вчетверо мог бы государь цену дать, но остерег себя. И то, что руку не положил на чужое, не отторг для царева имения из келейной казны, и от людей не будет зазорно, и душу стыд не выест от напрасного завистливого греха, особенно грело государево сердце. Тяжело пересиливать искус, утихомиривать гордыню самодержцу, когда все на земле подпятно тебе; и если оборол мгновенную слабость, не поддался сластолюбию, то как бы брешь в ограде душевной вовремя уловил и залатал от невидимого луканьки.
Достал государь из ларя сосуд, запеленутый в синюю крашенину, и, приблизив его к свече, долго любовался кубком, где на стояне отлита из золота святомученица Екатерина. После старательно записал в столбец, находя живою каждую буквицу: "Жонка золочена литая, на голове венец, в левой руке книга, возле ее полколеса со спицами".
Глава восьмая
Из шести прошаков, приставших к Казанскому собору на постоянное кормление, пророчица Анисья слыла особенно крутой и нравной. По словам Аввакума, бесы ее грызут. Вопль нищенки: "В ад толпою... заждались вас тамотки... в ад всех" далеко слышался с паперти и побуждал богомольцев, перемогая испуг, толпиться возле старухи. Была она коренастой, с мужскими плечами, в дырявой ряднине, сквозь прорехи откровенно смотрело на мир ее нагое, остамевшее от стужи тело; старуха ширилась на еловом пеньке, как выскеть, загораживая собою дорогу в собор, и всякому прихожанину невольно приходилось протискиваться подле нищенки. Анисья норовила зло пригвоздить ключкою в ступню богомольца: ореховая палка с медным крестом в вершинке в основании кончалась стальною пикой, и этим осном пророчица с постоянством метила в ноги, отчего-то всегда промахиваясь. Протопоп Юрьевский Аввакум, помогавший в службе Иоанну Неронову, не раз пытался смирить нищенку, прилюдно волочил за седые космы по паперти, и старуха, брызжа слюною, кричала, не жалея луженой глотки: "Кобель, бесстыжий кобель, страмник. В аду-то ужо припекут, страмник".
...Обедня кончилась, и московский люд степенно повалил из храма, обертываясь к образу Богородицы, висящему в печурке над дверьми, молясь истово и земно кланяясь Госпоже. После, почитая за правило, всяк норовил подать пророчице деньгу или полушку, но Анисья брезговала милостынькой и, сквернословя, отталкивала руку. И всякая бабенка, конечно, полагала себя счастливою, если пророчица принимала Христа ради. Вот и сейчас, запрокинувши до предела лицо и щурясь обметанными лихорадкою глазами, она взывала яростно, ненавидя всех: "С вами не стакнувся на поддельных. Хотящий меня купити, растлен бысть на огненном ложе..."
Боярыню Федосью Прокопьевну Морозову плотно окружали хоромные девки, чтоб ненароком посадские жонки не навредили, не оприкосили госпожу: спела молодая жена и ждала чада. Одесную от боярыни шел старый кривой слуга с замшевым кошелем: Федосья запускала руку и подавала милостыню. Пророчице боярыня подала копейку серебром; нищенка повертела, попробовала на зуб, плюнула на царское титло и швырнула с паперти. Вроде бы людно было подле собора, но звон серебряной копейки услыхали все и, как по оклику, замерли, ожидая зрелища. Федосья вздрогнула, гневно вскинула голову, румянец схлынул с крутых скул.
"Чего уросишь, кобыла брюхатая? Нендравно-о, еюш-ки, охтемне – чушки. Всем златом-серебром не вымолишь у меня рая. Сблудила от змея змееныша".
Нищенка, наверное, сама своих слов напугалась, споткнулась и выжидающе вперилась взглядом в неживое Федосьино лицо.
"Ну ты, ну ты, нищебродка. Я тебе язык-то поурежу", – наскочил на прошачку кривой слуга, но Федосья отстранила его, склонилась над старухою, всматриваясь в синюшное от страданий лицо с паршою на водянистых губах.
"Ты за что меня так костишь, тетя Анисья?" – спросила боярыня нищенку полушепотом, так что и девки хоромные, поди, не разобрали. Вздрогнула и расплылась белесая муть в глазах прошачки, в их глубине заметалось что-то живое, покорное, ждущее прощения, и вдруг увидала Федосья, пусть и на мгновение, бабью тоску. И сразу замирилась молодка и суеверно перекрестилась. – Ты за что меня прикосишь, старая? Я ведь сына жду. Молись ежедень за меня Христосику. – Федосья, принагнувшись, помиловала нищенку по волосяному колтуну, жалостливо, уже чуя себя матерью, стянула на старухе полы зипуна, запахивая от вешнего ветра отвисшую нагую грудь. Анисья вяло отпехивала Федосьины руки. Боярыня, не брезгуя, поцеловала медный крест на посошке пророчицы, снова подала копейку. Старуха примерилась к серебру, выжидающе взглянув на боярыню, и положила копейку в рот.
"Чего зыришь глазами-то? – спросила она непокорно. – Из лайна злато, из злата лайно. Угадай! – Она сварливо пожевала синюшными губами; Федосья чего-то медлила, челядь ждала, окружив каптану; гнедые лошади, увешанные собольими хвостами, нетерпеливо звенели висячими серебряными поводьями. – Из серебра ешь, девка, а жадишься. Я б тебя на рог посадила, да Бог не велел. У скупых рога на лбу растут, у добрых – куст золотой". Анисья так приметливо взглянула на боярыню, что той невольно захотелось дотронуться до лица. Она давно невзлюбила эту старуху, но упорно бывала в Казанском: то ли выслушать проповедь Неронова, то ли отповедь Анисьи...
Взять бы и пойти... Вот и челядь заждалась, тоскует дворня: пора ествы, а еще до усадьбы не попали, и повара без хозяйки спали, поди, и господин все жданки съел; нынче, вот, по приказу государя, в Литву собрался. Ну что ж ты, хозяюшка, какого наказа ждешь, или милости, иль прощения? Под твоим началом Россия вся, всяк твой взгляд ловит, так что закодолило тебя, милая?
Вдруг вспыхнула боярыня, капризно скривила наспелый, готовый пробрызнуть кровью припухлый рот с каштановым приметным пухом над верхней губою; на круто вздернутом, с крупными ноздрями носу вдруг высеклась и пропала странная морщинка; лицо юной боярыни стало мужиковатым и злым. Хорошо Глебушка, Глеб Иванович не подсмотрел ее такою. Не владея собою, боярыня ненавистно заторопилась прочь, кляня себя за недавнюю слабость; ей хотелось прилюдно сплюнуть кисловатую медную горечь, скопившуюся во рту от того поцелуя. А нищенка, привстав с колоды, раскинула по-вороньи костлявые руки и загарчала вдогон боярыне на всю соборную площадь: "Вот ужо, погоди! И я была не оборка от лаптя! Со мною вровень встанешь на карачки, дак вспомянешь Аниську! Еще приползешь ко мне за милостыней!"
По приступку, обтянутому червчатым бархатом, Федосья гордо вошла в каптану, комнатные девки по-мужски уселись верхи на конь; челядь с палками наизготове окружила боярский поезд; Федосья задернула слюдяное оконце тафтяным запоном, прижалась к стене избушки, призакрыла глаза; дернулись с напрягом слегка пристывшие полозья, в чреве боярыни ворохнулось, позвало, истомою обволокло тело; слабея, Федосья вяло присдвинула запон, в щель украдкою отыскала взглядом соборную паперть; нищенка Анисья сидела на колоде неряшливо, как куль дерюжный, бесстыдно заголив ноги, и тупо зевала; вдруг посыпал ситничек из прозрачно-голубого небесного половодья, он пролился на Москву, как мелкий речной скатный жемчуг, и нищенка, наряженная в эти завески, на миг осветилась вся, стала прозрачною.
"Ой, дура я, дура... Чрез нее на мои вины Бог указует", – запоздало, с раскаянием подумала Федосья и смежила веки.
Грешно гневаться на унывного лазаря: ты его обогрей, с собой за стол усади да спать уложи, памятуя – богатым серебро дарует Бог нищих ради.
Всяк на Руси сызмала помнит, как Исусову молитву, что нищие – это краса церковная, Христовая братия; а тихомирная милостыня введет в Царство Небесное, в житье вековечное.
От сумы да от тюрьмы не зарекайся.
Много путей к богатству, но к нищете – один.
Чужую нищету не поймешь,
Пока сама тебя не запряжет.
Блаженны нищие духом.
Нищий силен смирением, богат нищетою.
У нищего один заступник – Господь Бог.
"... Спроговорит Христос да Царь Небесный:
– Не плачьте-тко, нищая братия,
Не рыдайте, убогая сирота;
Оставлю вам гору да золотую,
Оставлю вам реку да медовую,
Оставлю вам сад с виноградом,
Да будете вы сыты и пьяны,
Да будете обуты и одеты,
А от темной-то ночи и укрыты..."
Ниже нищеты – смерть: нищий помирает на седмице не единожды и вновь воскресает, чтоб помянуть Христа.
Нищий богатым питается, а богатый молитвой нищего спасается.
Милостыня нищему – соломинка через ад. Так будьте же, люди добрые, милостивы к сироте. Не гневайтесь, не гнушайтесь нищего, ибо в его слезах алмазом блещет слезинка Христа...
Всякий неоприюченный прошак для русской деревни великий грех; ежели заведется такой из погорельцев, иль из военных калек, иль по здоровью убогонький, иль изжитый сирота-бобыль, иль вдовица в преклонных летах – они для деревенского мира, как Христовое дитя, не могущее себя обслужить и требующее присмотру. Но коли заведется в сельце забулдыга какой, огоряй, распьянцовская головушка, кабацкий ярыга, иль конченый вор, иль последний шалтай-болтай, у коего от лени руки отсохли, а мир на истину не сможет настроить, то бери ключку подорожную и шагай в бродяги. Если дорогою не перекинешься в шпыни, зеленые братья, то на твоем пути падется Москва, она и подберет. От многих денег в престольной всегда нищему кроха перепадет. Любит купчина милостыней дорогу в рай мостить.
Изрядно таких подорожников завелось после смуты, польское нашествие, самозванцы и долгое лихо согнали насельщика с пашни, ввели в прелести пьянства и разбоя, кому кабак стал домом родным; кормится такая забубённая головушка с татьбы, с кистеня да топора по угрюмым лесным тележницам, пока-то не захватит врасплох стрелецкая вахта; после распишут спину кнутовьем на козе, вырвут ноздри, окорнают руку, чтобы не тянулась за чужим; а там и старость не за горами, и некуда грешнику пришатиться, приклонить бедную побелевшую голову, и тогда один тебе путь – в прошаки, в богадельню, на паперть. Ежели был ты мужиком с ярой головою, да с норовом, да при каменном сердце, то при печальном конце ты иль в злодеях пропадешь, иль в омуту с водяным обручишься, иль в Разбойном приказе сгниешь – но не живать тебе в прошаках. Для милостынщика нужно особое нутро, склонное к плачу. Пускай и много на твоей совести чужой пролитой кровушки, но душа-то живет, поминая Господа, слезится и жалобится; вот и вставай на пространный путь Христа ради, одевай через плечо на веревочной лямке зобеньку для кусков, вспоминай полузабытые молитвенные стихи, настраивай на жалостливую струну издерганный, простуженный голосишко – и поди в народ. Народ не жалует, пугается отчаюг, кто оторви да брось, но всегда приветит Христовенького братца.
Каких только нищих не встретится в престольной. Есть богаделенные милостынщики: те ночлегом пригреты, своя крыша над головою в посадских подворьях, клетях и подклетях, в амбарах и избенках – и те пристанища во множестве рассеяны по улицам и переулкам в Кремле и Китае, Белом и Земляном городе, в слободах и монастырских вотчинах. По своему разряду идут нищие кладбищенские и дворцовые, дворовые и патриаршьи, соборные, монастырские, церковные, гулящие, леженки. Прижаливает сирот батюшка-государь Алексей Михайлович, порою до пятисот нищих садит за кормовой стол на своем дворе, и сама государыня не гнушается приветить и обласкать Христовеньких у себя в Верху, в царицыных покоях.
Да не оскудеет рука дающего. Не унывайте, что припоздали с милостынею, еще осталось времени спастись, сыщется и для вас на Москве жалконький человечек, вконец обделенный судьбою, по ком невольно восплачет ваша душа, еще не совсем запечатанная язвами жесточи. Чернецы и черницы, бабы и девки, мужи и жонки, пророки в рубищах, босые, а то и вовсе нагие, одержимые бесами и блаженные, святоши и окаянные, лишенные разума и прокураты – целые артели калик и лазарей ходят, ползают, лежат, гремят веригами, трясутся, скитаются по улицам.
Обжитое прошаками место – деревянный мост через Неглинку, что возле Воскресенских ворот. На этом мосту множество лавок и печур понаставлено, где торгуют всяким товаром; тут калики перехожие поют лазаря, сюда божедомы вывозят с убогих домов мертвые тела для сбора милостыни на погребение безымянных несчастных.
Общим желанным знакомцем был юродивый Кирюша, ласковый и кроткий, с прибранной седенькой бородою, на голове постоянный обруч, обтянутый черной тряпицей с нашитым на ней позументным крестиком; скитался он в белой льняной хламиде с красными намышниками, босой, средь зимы купался в портомойной продуби на Москве-реке. Всякий зажиточный горожанин полагал за счастие дать сиротине копейку-две. Дважды Кирюша предсказал пожары на Москве и как в зеркало подглядел. Рады были и лотошники, если Кирюша у них калачика возьмет, и тем хвалились друг по дружке, де, сам святой Кирюша калачика откушал и благословил на торговлю. На животе Кирюша постоянно носил холщовую сумку, оттуда иногда доставал Псалтырь, тем показывая любопытным, что он грамотен и начитан.