ГЛАВА ПЯТАЯ
1
В черном, шелковом платье, в номере гостиницы "Франция" в кресле сидела Дора Бриллиант. Савинков уехал по объявлению "Нового Времени" смотреть квартиру на Жуковской. Фигура Доры выражала тоску. Даже, пожалуй, болезненно-напряженную. Тосковали лучистые, темные глаза. Тосковали бледные руки.
Дорогое платье придавало странный вид этой женщине. Она походила на раненую птицу, готовую из последних сил оказать сопротивление.
Дора медленно прошла из угла в угол. Неумело, словно грозя оторваться, за Дорой волочился по ковру длинный шлейф. Дора подходила к окну, садилась, вставала. Она тяготилась жизнью в гостинице. И ролью содержанки англичанина Мак-Кулоха.
В этом городе, где Дора никогда не бывала, страшно разорвавшись в куски во время приготовления бомбы, умер любимый ею Покотилов. Теперь смотря в окно на чужой петербургский вид, Дора знала, зачем она здесь. И когда так думала, ей было легко и убить и умереть.
Распахнув с шумом дверь вошел Мак-Кулох. Он в модном костюме, в рыжих английских ботинках. В зубах трубка, с которой не расстается.
– Ну как?
– Не квартира, Дора Владимировна, а восторг! Хозяйка немка-сводница не живет в доме. Совершенно отдельная. Лучше желать нельзя. Завтра же переезжаем. Сегодня съезжу на Обводный за Ивановской. И заживем с вами, дорогая моя, прекрасно! – Савинков близко подошел к Доре.
Дора отстранилась.
– Поскорей бы переехать, – тихо сказала, – в этой отвратительной гостинице я измучилась.
– Дора Владимировна, вы сегодня грустны. Что случилось?
– А разве для нашего дела надо быть веселой?
– Бог мой, какая вы право! Говорю, что дело пойдет блестяще. И надо быть уж если не веселой, то бодрой. Иван от квартиры будет в восторге! Только не знаю как с автомобилем? Дора, вы любите автомобили?
– Мне кажется, что вы так входите в роль, что иногда всерьез принимаете меня за свою содержанку.
– Перестаньте Дора, в вас живет тысячелетняя еврейская грусть, это красиво, но утомительно. Итак, завтра в четыре часа переезжаем. А сейчас идемте обедать.
– Но неужто нельзя подать сюда?
– Моя дорогая, – строго сказал Савинков, – я говорил, в вашей роли могут представиться более неприятные эпизоды. Поэтому пойдемте в общий зал, чтобы все видели, как богат Мак-Кулох и какая у него красивая любовница.
Не дослушав, Дора встала, вынула из шкафа дорогое малиновое манто.
– Дора Владимировна, милая, манто прекрасно, но в черном платье вас видели слишком часто. К обеду надо надеть хотя бы стальное. К тому же, заметьте, черное шелковое, – классический мундир террористок. Прошу вас.
Дора покорно ушла за перегородку надеть стальное с серебром.
2
Квартира Амалии Рихардовны Бергеншальтер на Жуковской 31 опустела из-за японской войны. Жили тут: генерал Браиловский, адъютант поручик Недзельский и ротмистр Рунин. Это была холостяцкая, видавшая виды квартира. Но полк выступил на Дальний Восток. И квартиру случайно сняли террористы.
Новые господа подъехали на длинной мягкой машине. Был июнь. Мак-Кулох одет в английский серый костюм с тысячью всяких пятнышек. Широкий галстук с жемчуговой булавкой. Широкополая шляпа, каких в России не знают. Надменные манеры. Длинные пальцы рук. Плечи остро выступают вперед. Грудь чуть впалая. Глаза оригинальны поперечным разрезом. Но мало ли каких глаз у англичан не бывает. Мак-Кулох гибкий, безукоризненно одетый джентльмен.
Под руку с любовницей прошел в квартиру. Малиновое манто чересчур ярко для дамы общества. Но его любовница – бывшая певица от Буффа. Шляпа с белым страусом. Ноги в крохотных золотых туфлях.
– Как вам нравится, Дора? – говорил Савинков, водя Дору по комнатам. – Недурно?
– Удобно. А когда придет Прасковья Семеновна Ивановская?
– Завтра, в девять.
В желтой гостиной Савинков, закуривая трубку, улыбался.
– Вы грустите, Дора, что носите на себе все эти роскоши, а каково курить трубку, когда больше всего на свете любишь русскую папиросу?
– Когда придет Сазонов?
– Завтра к вечеру. Но по объявлению наверное попрет целая армия лакеев. Надо быть осторожнее.
Савинков прохаживался по желтой гостиной, попыхивая трубкой.
– Скажите, Павел Иванович, правда что у вас в Петербурге жена, дети и вы их не видите?
– Правда. Откуда вы знаете?
– Алексей говорил. Вы не видите их совершенно?
– Нет.
Дора замолчала.
– Вашей жене тяжело. Она революционерка?
– Нет. Просто хорошая женщина, – засмеялся Савинков.
– Тогда вдвое тяжелее. У нас ведь нет жизни, такой как у всех, мы не живем.
Савинков никогда не видал в женщине такой смешанности грусти и решимости, как в Доре. Преданность делу революции была фанатична. Он знал, хрупкая, болезненно-красивая, Дора пойдет на любой террористический акт.
– Вот смотрю на вас, похожи вы, Дора Владимировна, на раненую птицу, которая хочет отомстить кому то. Вы правы, вы не из тех, кто любит жизнь. Возьмем хотя бы такую мечту, – побеждает революция, революционеры приходят к власти. Я не представляю себе, как вы будете жить? Представляю "Леопольда", он прекрасный химик. Ивана, он директор треста. Егора, Мацеевского, Боришанского, всех, но вас, – нет.
Дора слушала, чуть улыбаясь из подбровья лучистыми, грустными глазами.
– Может быть вы и правы, не знаю, что бы я делала в мирное время. Всю жизнь стремилась к научной работе Не удалось. А теперь не хочу и не могу. Вот недавно, гостила у знакомых: лес, луга, фиалки, чудесно, и вы знаете, я не могла. Почувствовала, что надо уехать, потому что от этого воздуха, цветов, размякнешь, не будешь в состоянии работать. И уехала.
– Вы из богатой семьи?
– Из зажиточной. Мой отец купец, жили хорошо, были средства. Но родители до исступления ортодоксальные евреи, это помешало образованию, я ушла из дома, пыталась пробиваться, ну, а потом захватило революционное движение и на всю жизнь…
– Странно, – говорила она, – как сильны бывают встречи. На меня неизгладимое впечатление произвели два человека. Брешковская и Гершуни. После них я пошла в революцию, и революция стала моей жизнью. Раньше я не представляла себе, что есть люди беззаветно отдающиеся идее. Вы встречались с Григорием Андреевичем?
– Нет. Брешковскую знаю.
– Ах, Гершуни исключительный человек. Ему нельзя не верить, за ним нельзя не идти.
– Убедить не революционера пойти в революцию нельзя, – сказал Савинков. – Мы особая порода бездомников, которым иначе жить нечем; эта порода водится, главным образом, в России, подходящий, так сказать, климат.
Савинков посмотрел на часы.
– Вот видите, – проговорил он, вставая, – пора уже на свидание к "поэту".
– Я рада, что придет Прасковья Семеновна, – сказала Дора, – это ведь старая народоволка?
Да, да, она будет у нас вроде тетушки, – надевая пальто, улыбался Савинков.
3
Дора полюбила старую, суровую Прасковью Семеновну, дымившую в кухне кастрюльками, сковородами. Свободное время проводила с ней.
Жмурясь, отвертываясь от летящих брызг со сковороды, Прасковья Семеновна быстрым ножем перевертывает картофель.
– Ах, вы не можете себе представить, Прасковья Семеновна, как тягостно разыгрывать из себя эту барыню. Покупать все эти бриллиантовые застежки, безделушки, денег жаль на это, – говорит Бора. – Меня, Прасковья Семеновна, волнует Сазонов, что такое? По объявлению лакеи идут один за другим, его всё нет. Уж не случилось ли что?
Ивановская била фарфоровым молотком шницели, они подпрыгивали как живые. Голова по-кухарочьи повязана платком. Лицо раскрасневшееся от плиты. Не прерывая работы, пожала плечами.
– Не понимаю. Вчера еле выпроводила одного, пристал, "комиссию" обещает, да нанят, говорю, а он своё, не уходит, ты меня устрой, я, говорит, у редактора "Гражданина" князя Мещерского служил. Вот думаю, самый подходящий нам лакей, – засмеялась Ивановская громко, раскатисто, как смеются добрые люди.
На лестнице раздались шаги. Кто-то шел снизу.
– Идут, может швейцар, вы уйдите.
Дора вышла. Ивановская накинула цепочку на дверь. Приходы соседней горничной Дуняши были чересчур часты, разговоры однообразны. Но шаги были мужские. Шел человек в тяжелых сапогах. Шаги замерли у двери. Рука Ивановской, посыпавшая шницели тертыми сухарями, остановилась. У двери мялись шаги. Раздался короткий стук.
Ивановская, приоткрыв дверь, посмотрела в скважину за цепь. На нее глядели серые, смеющиеся глаза на живом румяном лице. Чуть искривленный нос досказал приметы. Ивановская радостно сняла цепочку.
Высокий, с ярко русским, веселым лицом, сдерживая смех, Сазонов переступил порог. Но вместо пароля, видя тот же смех на лице Ивановской, расхохотался.
– Наконец-то у пристани! чорт возьми! как я рад, – выговорил.
Подвижной, трепещущий здоровьем, с открытым лицом, с широкими жестами, старовер Сазонов смеялся глядя на работу Ивановской.
– Ну, как живете-то, удобно? – говорил Сазонов и в глазах его – радость и веселье.
– Понемногу. Да что вы так долго не приходили? Тут без вас лакеев валило видимо невидимо.
Сазонов улыбался белозубой улыбкой. И так бывает, в этом русском, лихом человеке, старая Ивановская почувствовала близкое и родное. Словно встали из гроба Желябов, Михайлов. Сила, ясность. Ни анализов, ни сомнений, ни колебаний. Воля, знающая цель. Вот каков был лакей Афанасий, и с ним душа в душу почувствовала себя на кухне тетушка Ивановская.
4
Жизнь в квартире № 1 шла полным ходом. Ранним утром, с корзинкой, первой выходила кухарка Федосья Егоровна. Шла по лавкам, на базар, в мясную. Мало смысля в кулинарии, всё боялась попасть впросак. Не знала, например, частей мяса. Потому не торопилась, а выжидала в толпе кухарок, ведя разговоры, незаметно расспрашивая. Особенно подружилась с поварихой графини Нессельроде. Стол графини повариха вела на десять персон, закупала деликатесы.
– Здравствуй, Егоровна, чего нынче берешь?
– Да уж не придумаю, Матвевна, привередливы больно, намедни взяла от грудинки, не пондравилось, барыня развизжалась, норовистая.
– Ты ссек возьми, аль огузок. Тут огузки хороши. Я завсегда беру, свежее, хорошее мясо. Да ты кажный день что ль забираешь-то здесь?
– А как же.
– Твой забор-то какой, рублей на пять берешь? Ты скажи им, что мол всегда забираю. Они тебе с сотни процент платить будут.
На черной лестнице с швейцаром Силычем стоит Афанасий, в темно-синей русской рубахе, в брюках на выпуск, каштановые волосы вьются крупными волнами. О чем-то говоря, ловко чистит барские костюмы, разглаживает брюки Мак Кулоха. Повесив на гвоздок, переходит к дамскому тайлору, аккуратно счищая с него пылинки.
5
Мак Кулох просыпался полчаса девятого. Одев мягкие, верблюжьи туфли, накинув ярко-желтый халат, шел в ванну. Умывался, делал гимнастику, брился. Занимало сорок минут. После этого Мак Кулох выходил к кофе.
Дымился спиртовой кофейник. На другом конце, блестя угольями, кряхтел самовар. Разрезая румяный калач, Савинков соображал, как распределить день, чтобы провести все явки.
В комнату с вычищенным платьем вошел Сазонов.
– Как дела, "барин"?
– Идут. Выпьем кофейку?
– Нет, мы уж у себя, на кухне с тетушкой. Я, ей Богу, себя чувствую настоящим лакеем, – смеялся Сазонов. – Конспирация хороша, когда в кровь и в плоть входит.
Отпивая коричневое, густо заправленное сливками кофе, Савинков проговорил:
– И я себя чувствую англичанином. Даже начинаю интересоваться делами в английском парламенте, – рассмеялся он.
– А как "поэт", вы его видали?
– Сегодня увижу. Он молодец. Дает самые ценные сведения. Редкий день не видит кареты. Карета стала его психозом: точно знает высоту, ширину, подножки, спицы, кучера, вожжи, фонари, козлы, оси, стёкла, всех министерских сыщиков и охранников знает. Феноменально! Извозчики не могут дать таких сведений. А вот и наша барыня, – повернулся Савинков.
В комнату входила, в утреннем японском халате, Дора.
– Смотрите, Егор, какой я халатик купил? а? С войны какой-то генерал привез, по случаю, какая прелесть, драконы-то какие, драконы-то!
– Вкус у вас вообще изысканный, "барин".
– Павел Иванович, как же вы думаете, когда приступим к делу? – проговорил Сазонов.
– Дело только за приездом Ивана Николаевича. Я его вызвал, через неделю наверное приедет.
– Ну дай Бог, – сказал Сазонов, – вот вам ваши костюмы, вычистил как настоящий лакей не вычистит, – улыбаясь, указал на сложенные на стуле вещи.
– Стало быть мы сегодня с вами пойдем, Егор? да? – спросила Дора.
6
В десять, деловито попыхивая трубкой, Мак Кулох спускался по лестнице. Заслышав стук желтых ботинок, Силыч всегда выбегал раскрыть дверь. Через час барыня в шикарном манто с громадным белым страусом на шляпе, шла в сопровождении лакея. Лакей, как всякий лакей, в синей суконной паре, синем картузе с лакированным козырьком, на некотором расстоянии от барыни.
На Невском барыня выбрала два платья. Покупки в руки набирал лакей. Шел за барыней с белыми квадратами коробок, круглыми свертками. К двенадцати, барыня свернула с набережной на Фонтанку. Легко ступая крошечными ногами, пошла по направлению к департаменту полиции. В отдаленьи с покупками шел лакей.
7
Свидание Савинкова с Каляевым было у Тучкова буяна. Как всегда Савинков проехал сначала несколько улиц на извозчике. Потом шел пешком. Установив, что слежки нет, направился к Тучкову буяну. Час был ранний. Было пустынно. Он увидел Каляева издали. По мостовой шел торговец-разнощик с лотком на ремне. Было заметно, что под тяжестью торговец несколько откинулся назад. Белый фартук опоясывал грудь, прикрывая рваный, засаленный пиджачишко в заплатах. Вытертый картуз, стоптанные рыжие сапоги. Похудевшее, небритое лицо. Только легкое страданье в глазах отличало Каляева от настоящего торговца. Но в глаза, в эту каляевскую задумчивость, кто вглядится?
Когда у мрачного Тучкова буяна они сошлись на пятнадцать шагов, Савинков понял, что Каляев неподражаем, самый опытный филерский глаз ничего не заметит. Лицо Каляева засветилось радостью и улыбкой. Савинков знал эту улыбку, любил с детства.
На лотке уложено всё цветным веером, разлетелись нарядные коробки папирос, зеркальца, кошельки, картинки, чего только нет у ловкого торгаша.
– А вот "Нева", "Красотка", апельсины мессинские! – весело-профессионально крикнул Каляев.
Савинков махнул разнощику. Разнощик подставил для продажи ногу под лоток. И началась покупка.
– Ну, Янек дорогой, как дела? – говорил, глядя в бледное, детское лицо Каляева Савинков.
– Лучше не надо. Важное сообщение: – ездит теперь другим маршрутом, заметь, очень важно, царь переехал в Петергоф, теперь он вместо Царскосельского едет на Балтийский. Передай извозчикам, а то вчера Дулебов зря стоял на Загородном. Карета та же, черная, лакированная, у кучера рыжая борода, рядом всегда лакей, белые спицы, гнутые большие подножки, узкие крылья, – Каляев оглянулся, никого не было, – у кареты два больших фонаря, вожжи у кучера всегда видел белые, стекла ярко отчищены. Ты знаешь, я даже раз видел его, он показался мне за стеклом испуганным и старым.
– Где ты видел?
– У вокзала, только городовые отогнали, но знаешь, будь у меня вместо апельсинов бомба, я б убил его шесть раз, я подсчитал.
– Подожди, подожди, дело так идет, что всё равно он наш. А как насчет слежки?
– Ни-ни, – мотнул головой Каляев. – Но когда же, Борис? Зачем тратить время, надо кончать, этого ждет вся Россия, подумай, сейчас такой удобный момент, поражения на фронте. Иван Николаевич здесь?
– Скоро приедет.
– Торопи, Борис, нельзя же, можем упустить. Савинков улыбался.
– Дорогой Янек, вопрос недели не играет роли. Зверь обложен, уйти некуда.
– Кто-то идет, надо прощаться, – проговорил Каляев.
Приближались трое шедших с моста мужчин, в шляпах и широких пальто.
– Следи за Балтийским, послезавтра в 11 у Юсупова сада.
– Хорошо. Возьми апельсины. – Каляев ловко завернул в пакет два десятка, подал профессиональным быстрым движением и, кинув в кожаную сумку деньги, пошел к мужчинам, закричав:
– Эй, господа, купите "Троечку"! "Красотку"! вот кошелек для богатой выручки! А вот патриотическая картинка, как русский мужик японца высек!
Савинков оглянулся. Темной тучей вздымался бироновский дворец, любимое Савинковым здание. Возле него стоял Каляев, подперев коленом лоток, продавал папиросы.
8
Вернувшись с "инспекционной поездки", Савинков вошел в квартиру. Разделся.
– Я вам апельсинов от поэта привез, – проговорил он.
И Савинков развернул кулек, раздавая всем апельсины.
– "Поэт" мог убить его шесть раз, Мацеевский четыре, Дулебов тоже наверное, – сказал Савинков. – Это говорит за то, что дело нельзя тянуть, наблюдение назрело, надо кончать. Но без Ивана Николаевича нельзя. Я послал телеграмму. Он просил пропустить его в квартиру так, чтоб решительно никто не видал, через черный ход. Он проживет у нас, не выходя, до окончательного дня. Но как изумителен "поэт"! какое это золото! какой это революционер! В его устах описание кареты Плеве превращается в поэму. До чего преобразился! Ведь кричит, как заправский торговец. Для филеров абсолютно неузнаваем, ах Янек, Янек, а помните, Егор, вы находили его странным? – обернулся Савинков к Сазонову.
– Да, вначале это, – пробормотал Сазонов, смутившись, – я как-то его не мог понять, узнал его только в Киеве. Конечно "поэт" неоценимый товарищ, человек и революционер.
Припоминая, чуть улыбаясь, Сазонов сказал: – Странность показалась мне оттого, что при первой встрече он вдруг стал говорить о поэзии, о Брюсове, я глаза вытаращил, а он захлебывается, я его спрашиваю – какое же это имеет отношение к революции? – а он еще пуще, – заразительно захохотал Сазонов, – кричать на меня стал, они, говорит, такую же революцию делают в искусстве, как мы в обществе, ну, я и удивился, да и до сих пор это конечно неверно.
– В "поэте" много чистоты, – сказала Ивановская.
– Такие были народовольцы, многие такими были.
– Многие такими и не были, – сказал Савинков.
– Некоторые не были. Я говорю о лучших, о вере, о страсти, об идеализме, за который отдавалась жизнь. – Слова Ивановской были обращены к Савинкову.
– Да, – сказал он, – Каляев человек героического склада, такие люди очень ценны, но массам они непонятны. Это трагические натуры, больше жертвы, чем деятели.
– Я не понимаю, Павел Иванович, вы говорите, герои, – сказала Дора, – и в то же время непонятны массам, как же они могут быть непонятны, если отдают свою жизнь за народ?
– Вы рассуждаете, Дора, по-женски. Еще у Алексея Толстого сказано: "то народ, да не тот". Есть народ книжный, в который верят мальчики и девочки из гимназии и который у нас идеализируется. А есть живой, настоящий, так вот настоящий народ глух и туп, как стена, и никогда даже в случае победы не оценит жертв тех индивидуальностей, которые отдали революции жизнь.
Савинков говорил уверенно, небрежно. Брови Сазонова сводились, это был признак вспышки.