Сесть генерал не предложил, сам не сидел, похаживал, как-то наискось выставив эполетное плечо, прихрамывал – бородинская пуля. Он задал обычные вопросы, голос был сиповатый, усталый. Германн отвечал, когда и где родился, где кончил курс наук. Дубельг одобрительно кивнул: ученость в России следует отпускать только по рецепту правительства, этот капитан получил по рецепту, математики нужны.
"А вот с ним знакомы?" – Дубельг отдернул занавес рытого бархата, прозвенели бронзовые кольца. В задних дверях комнаты стоял смазливый, раскудрявый малый из кондитерской. Той, что напротив дома покойной княгини в Малой Морской. Коноплев смотрел на капитана и улыбался. "Не имею чести быть знакомым", – покачал головой Лука Лукич. "Помилуйте, – рассмеялся Коноплев, – вы изволили заходить-с, записочку писали-с, как же-с, вспомните". – "Ваше превосходительство, – отнесся Германн к Дубельту, – ни в каких кондитерских не бывал, тем паче записочек там не пишу". Дубельт, заложив руки за спину, щелкнул пальцами. Коноплев исчез. Наступила пауза. Генерал ждал вопроса, и вопрос последовал: "Ваше превосходительство, Бога ради, в чем меня обвиняют?" – "Погодите, – сказал генерал. – А это ваш?" – и потряс носовым платком. "Мо-о-ой, – протянул Германн. – Но, простите, ваше превосходительство, не возьму в толк…" И тут всеобщий благодетель нанес зубодробительный удар: "Вы обвиняетесь в принадлежности к тайному обществу, посягающему на жизнь государя императора".
Лука Лукич явственно почувствовал, как он укорачивается ростом и теряет вес, обращаясь в величину бесконечно малую.
"Успокойтесь, – сказал Дубельт, магически соединяя суровость с мягким участием, – успокойтесь. Михаила Максимович представит вам вопросные пункты. А сейчас извольте: вот перо, бумага, пишите домашним. У вас, чай, детишки? Ну-с, пишите, пусть не тревожатся". Дубельт позвонил, явился унтер.
В этот день Германну не вручили "пункты". Он провел этот день в комнате-камере.
Его разбудил барабанный бой. Неблизкий, но отчетливо знакомый. По ту сторону Фонтанки, в Инженерном училище, пробили вечернюю зарю. Из глаз Германна брызнули слезы.
Не упомяни Дубельт о Михаиле Максимовиче Попове, очеркист решил бы, что Германна нарочито не призывают к следователю; метода известная: вымотают жилы – скорее рухнет на допросе; переменят ужасное обвинение на менее ужасное – примет последнее, как Божий дар, и на радостях выложит все как на духу. Решив именно так, а не иначе, Милий Алексеевич совершил бы ошибку, почти поголовную для авторов, иллюстрирующих исторические сюжеты: он полез бы в прошлое, не расставаясь с тяжелым багажом своих впечатлений и опытов жизни. Но мерки Сегодняшнего отнюдь не всегда соответствуют меркам Вчерашнего. Цепь времен не только распадается: она состоит из звеньев разной величины и разного металла. Упомянутый Дубельтом статский советник Попов, как и не упомянутый Павел Иванович, окончательно убедили Башуцкого в том, что в высшем надзоре служили люди с душой и талантом, а не сплошь винтики-исполнители.
В канцелярии синетюльпанных занятий, на столе статского советника Попова лежали "вопросные пункты" – тетрадь большого формата, почерк крупный и не то чтобы ясный, хотя и ясный, а гулкий, как железная рельса. Отвечая на "пункты", Германн либо подтвердил бы свою причастность к тайному обществу, либо, запираясь, подтвердил бы закоренелость в преступных замыслах.
Облокотившись на стол, подперев пухлую белую щеку ладонью, статский советник Попов смотрел сквозь очки мимо тетради большого формата.
Михаил Максимович уже навел справки. В Инженерном училище отзывались о капитане Германне превосходно. Удивительно! Милий Алексеевич ни разу не слыхал, чтобы администра-ция или парторганизация высказались хоть мало-мальски прилично о друге-товарище-брате, изъятом из обращения, как фальшивая монета. Засим Михаил Максимович дознался, откуда пошло дело капитана Германна. Тут-то и ожидало нечто малоприятное, ибо статский советник, сперва невнятно, потом все отчетливее, ощутил веяние Гофмана. Эрнста Теодора Амадея Гофмана; его романы и повести статский советник почитывал-перечитывал. Веяние это еще куда ни шло. Он почувствовал в истории капитана что-то искусственное, натянутое, нарочитое – нынче сказали бы, что Попов отличал литературу от литературщины.
И сказали бы верно. Казанским студентом Попов кончил курс историко-филологического факультета. Потом учительствовал в пензенской губернской гимназии. Его ученик – известный критик – называл Михаила Максимовича "лучезарным явлением". Наш очеркист, уязвленный проницательностью статского советника, лишь усмехнулся бы, но столь восторженно оценивал Попова не кто иной, как неистовый Виссарион. И вот ведь примечательно: Белинского ничуть не смущало, что "лучезарное явление" с начала тридцатых годов подвизалось в ведомстве Бенкендорфа.
Ладно, подумал обиженный Милий Алексеевич, поглядим, как это "лучезарное явление" скажется на судьбе капитана Германна.
Башуцкий не предполагал, сколь сильного союзника найдет его обидчик в Павле Ивановиче Миллере, секретаре шефа жандармов.
Они были дружны, бывший казанский студент и бывший царскосельский лицеист. Дружны, несмотря на значительную разницу в летах. Миллер вышел из лицея в тридцать втором. Его дядюшка, московский жандармский генерал, радея племяннику, пристроил Павлушу к Александру Христофоровичу. Подобно многим лицеистам не только первого, но и последующих выпусков, Миллер благоговел перед солнцем русской поэзии. Был в знакомстве с Пушкиным, хранил автографы Пушкина, не упускал случая замолвить словечко шефу.
Вот к этому Миллеру и зашел вечерком статский советник Попов. Миллер жил на Малой Морской, в доме, сейчас опустелом – Бенкендорф с семейством все еще отдыхал в Фалле.
Подали чай. Полнотелый, пухлолицый Попов, опустив очки на нос, близоруко поглядывая на Павла Ивановича, беложавого и румяного, рассказывал о деле капитана Германна. Обстоятельно рассказывал, не упуская подробностей. И чем дальше рассказывал, тем чаще улыбался Павел Иванович. Он, понятно, склонялся к той же мысли, что и Попов, чрезвычайно обидной для нашего очеркиста.
Покойный Александр Сергеевич, сказал Миллер, никогда бы не дал имя Германна герою "Пиковой дамы", если бы знавал, пусть и мельком, этого Германна, существующего вживе офицера корпуса Военных Инженеров. Нет, нет, пушкинский Германн вовсе не Лука Лукич Германн.
Статский советник согласно кивал Миллеру. Но… но… И статский советник высказался в том смысле, что такое умозаключение все же не объясняет пассаж с носовым платком. Павел Иванович, подергивая мочку правого уха, что всегда было признаком некоторого смущения, высказался в том смысле, что его добрый начальник (Миллер в частных разговорах только так называл Бенкендорфа), да, его добрый начальник, пожалуй, слишком сильно увлекается шведским теософом Сведенборгом, на что Михаил Максимович резонно возразил: платок с монограммой "Л. Л. Г.", увы, не мистика, а улика, предмет из батиста, каковой добрый начальник держал в руках и каковой оказался не в единственном экземпляре у капитана Германна.
Собеседники попали в тупик. Оба сознавали невиновность несчастного капитана, и оба готовы были вступиться за него, однако не умели сообразить, как же всю эту чертовщину объяснить доброму начальнику.
"В поле бес нас водит, видно", – процитировал Миллер уже без улыбки, чем и доставил удовольствие Милию Алексеевичу. "А между тем бедный капитан…" – вздохнул Попов.
А между тем в судьбе Луки Лукича начался стремительный поворот. Уж тут не пахло литературщиной, да и литературой не пахло, потому что на авансцену явился Факт Исторический.
На седьмой день заключения из комнаты-камеры с молчаливым роялем повели Луку Лукича к Дубельту. В душе Германна мгновенно и сильно возгорелась надежда. Следуя за смотрителем, он проходил через канцелярию, где уже занимались делом синие тюльпаны, Лука Лукич увидел бывшего своего ученика Романа Дрейера, того самого, что Бенкендорф взял в Третье отделение из гвардейского саперного батальона. Лука Лукич обрадовался, как родному, но "родной" поспешно отвернулся. Сердце у Лукича упало; давешняя надежда обратилась в холодную золу.
С этой вот холодной золой на сердце и предстал он перед генералом Дубельтом. Серые, как свинец на срезе, глаза волколиса смерили капитана с головы до ног. "Вы, – сказал Дубельт, – чистым вошли сюда, чистым и выйдете отсюда. В вас принял участие великий князь".
Лука Лукич незряче смотрел на генерала. Ни Лука Лукич, ни Милий Алексеевич ни-че-гo не понимали. Секунду спустя капитаном Германном завладело поразительное спокойствие. Поразительно и то, что Лука Лукич внезапно и совершенно точно определил, на сколько ступенек он поднялся, прежде чем из коридора вошел в приемную Дубельта: двенадцать, ни на одну больше, ни на одну меньше, двенадцать.
"Успокойтесь, – сказал Дубельт совершенно спокойному Германну. – Вам уже привезена из дому парадная форма. Брадобрей ждет. Соберитесь, и поедем".
Лука Лукич вышел. На лестнице с двенадцатью ступеньками его поддержал за локоток смотритель секретных арестантов в сюртуке с красным воротом.
Генерал Дубельт, прихрамывая – бородинская пуля, – измерил по диагонали кабинет и сел писать рапорт Бенкендорфу. Запечатал своей печаткой, позвонил и велел, не мешкая, командировать в Фалле майора Озерецковского.
Заключение
Лизавета Ивановна вышла замуж за молодого человека с порядочным состоянием.
Майора Озерецковского отправили в Вену постигать передовой опыт австрийского высшего надзора.
Томского произвели в ротмистры, он женился на княжне Полине.
Экономиста Ленэнерго назначили старшим экономистом, но на Вере Касаткиной товарищ Мудряк не женился.
Лука Лукич продолжал службу в Инженерном училище. Заканчивая лекции, по обыкнове-нию, декламировал юнкерам страницу из книжки "Пагубные следствия игры". Однако то уж была чистая педагогика, ибо дома, во флигеле на Шестилавочной, Лука Лукич, случалось, бостонил по копеечке с коллежским регистратором Башуцким.
Главнейшие достоинства архивариуса заключались, во-первых, в том, что тот никогда не предлагал пароле, то есть увеличения ставки в игре, а во-вторых, с неизменным вниманием выслушивал историю освобождения Луки Лукича из узилища. Историю достоверную от альфы до омеги.
К слушанию призывалось все семейство – приятно располневшая Шарлотта, дочери, сын Николенька; будущий полковник лейб-гвардии ловко выкидывал деревянным ружьецом уставные артикулы.
Лука Лукич не был, что называется, реабилитированным – получи справку и валяй к мурластому за штампиком: "Паспорт выдан". О нет, были восстановлены честь и достоинство.
Подполковник (да-да, уже подполковник) Германн хотел, чтобы эта история, сохранившись в роду как предания у эскимосов, свидетельствовала о том, что за царем служба не пропадет. К тому же, переживая ее в сотый раз, он испытывал очистительное умиление, столь необходимое в прозаической обыденности.
"В вас принял участие великий князь", – сказал Дубельт, имея в виду Михаила Павловича, младшего брата государя. Будучи генерал-инспектором корпуса Военных Инженеров, великий князь не терпел посягательств даже Отдельного корпуса жандармов. Он счел, что носовой платок с монограммой "Л. Л. Г." не уличает его обладателя ни в чем, кроме опрятности. И повторил неоднократно сказанное: "У меня в корпусе есть шалуны, но либералов нет!" И пожаловался на синих тюльпанов старшему брату: дескать, воспользовались отсутствием Александра Христофоровича…
Великий князь принял Германна в Михайловском дворце, в том огромном кабинете, что позади Штыковой залы. Дубельта не пригласил, адъютанты отсутствовали. Они были одни. Привстав на цыпочки, великий князь поцеловал пылающую голову капитана. Рассмеялся: "Тот не офицер, кто раз пять у меня на гауптвахте не сиживал". Германн, сколь ни удивительно, нашелся ответом: "То у вас, ваше императорское высочество; у них одного раза с лихвой". "Ну, не сердись, – опять рассмеялся великий князь. – Отдыхай неделю. Я пришлю тебе тысячу рублей". Лука Лукич и тут не оплошал: "Благодарю, я и жалованьем доволен". Полчаса спустя он обнимал Шарлотту и целовал детей.
Свершив творенье, сказал Господь: "Хорошо весьма". На слух Башуцкого в этом "весьма" таилась сдержанность истинного художника, не отвергающего критику. А наш очеркист, прикончив сюжетец… Он, слепленный из праха, покаянно вздохнул: "Ты думал только о себе".
Сменив лагерь усиленного режима на соседний, сине-тюльпанный, умилялся слюнтяй, бесстыдно не замечая ни забайкальских каторжан, ни польских повстанцев, ни бунтовщиков военных поселений, ни московских студентов с забритыми лбами, ни похабного надзора за Поэтом.
О себе, лишь о себе думал. Сопоставлял, сравнивал да и пленялся, как бывало в полупод-вальных низках. Увы, мираж, расточаясь, мстит пудовым копытом Медного Всадника, угрюмым рыком Броневика. Застит небо бурый брандмауэр, белесо дымится щелистый ларь.
Но Тот, кто сказал: "Хорошо весьма", сказал: "Не хорошо человеку быть одному", – и вот во тьме над бездною лучатся глаза Капитолины Игоревны, библиотекарши.
Каждый день наш марьяжный король ходил в библиотеку. Походка его переменилась. Вспомнив Тынянова, он рассмеялся: романист наделил прыгающей походкой свободолюбцев декабристской поры, и мы доверчиво восхитились проникновением в образ. А прыгающая походка была у Марата, романист прочитал об этом в мемуарах. Да-с, у друга народа Жана-Поля Марата, а теперь у него, врага народа Милия Башуцкого, ха-ха.
1988–1989
Примечания
1
Я. А. Гордин – петербургский писатель, историк, пушкинист. Насколько известно, М. А. Башуцкий к нему не обращался, что свидетельствует о ревнивой подозрительности нашего очеркиста.
2
Долой, прочь (фр.).
3
От яйца, с самого начала (лат.).