Мессия - Мережковский Дмитрий Сергееевич 12 стр.


Внук полководца Аменемхэба, сподвижника великого Тутмоза Третьего, Завоевателя, сам доблестный вождь, стяжавший славу в трудных походах на дикие племена Куша и Синайских кочевников, возведенный при царе Аменхотепе Третьем, отце Ахенатона, в сан верховного советника, сохранил его Рамоз и при сыне. Народ любил его, называл "человеком справедливым". Душу свою положил бы он за царя, но бедой и безумьем считал новую веру в Атона, измену старым богам. "Лучший из царей и несчастнейший: губит себя и царство свое ни за что!" - говорил о царе.

Начался Совет. Царь слушал доклады сановников о неурожае, голоде, бунтах, разбоях, грабежах, лихоимствах, отпаденьях и междоусобиях областных начальников.

Стоя чуть-чуть сбоку, Дио могла видеть лицо его. Он слушал, опустив голову, и лицо его казалось бесчувственным.

Страженачальник Маху сделал доклад о последнем бунте в Фивах.

- Может быть, ничего бы и не было, если б не пристали ливийские наемники, - заключил он доклад.

- Почему же пристали? - спросил царь.

- Потому что им не заплатили жалованья вовремя.

- А не заплатили почему?

- Государь наместник не велел.

Царь перевел глаза на Туту:

- Зачем ты это сделал?

- Иго царя возложил я на шею мою и вот, несу его, - начал тот издалека, соображая, как лучше ответить: понял, что на него сделан донос. - Взойду ли на небо, сойду ли на землю, везде голова моя в деснице твоей, государь! Туда и сюда смотрю и света не вижу; смотрю на царя, солнце мое, и вот, свет! И кирпич из-под кирпича сдвинется в стене, - я же не сдвинусь из-под ног царя, бога моего…

- Говори, говори скорее, зачем ты это сделал? - прервал его царь с нетерпеньем.

- Хлеба не на что было купить голодным, вот я и занял из жалованья ливийцам.

Царь ничего не сказал, но посмотрел на него так, что он невольно опустил глаза.

- Сколько убитых? - спросил царь, опять обернувшись к Маху.

- Ста человек не будет, - ответил тот.

Знал, что убитых больше пятисот, но, переглянувшись с Рамозом, понял: правды говорить не надо; царь будет мучаться, может быть, заболеет, а пользы никакой не будет: все останется как было.

- Сто человек! - прошептал царь, еще ниже опуская голову. - Ну, да теперь уж недолго…

- Что, государь, недолго? - спросил Рамоз.

- Именем моим вам людей убивать! - ответил царь и, помолчав, спросил:

- Есть письмо от Рибадди?

- Есть.

- Покажи.

- Нельзя, государь, письмо непристойное.

- Все равно покажи.

Рамоз подал письмо. Царь прочел его сначала про себя, а потом вслух, так спокойно, как будто речь шла не о нем:

- "Муж Гублийский, Рибадди, наместник царя Египетского в Ханаане, так говорит царю: десять лет посылал я к тебе за помощью, но ты не помог. Ныне муж Аморрейский, Азиру, изменник, восстал на тебя и предался царю Хеттейскому, и собрали они колесницы и мужей своих, дабы покорить Ханаан. Враг стоит у ворот моих, завтра войдет и убьет меня, и тело мое отдаст на съедение псам. Хорошо награждает верных слуг своих царь Египта! Да поступят же с тобою боги так, как ты со мною поступил. Кровь моя на голову твою, предатель!"

- Как смеет этот мертвый пес ругаться над богом-царем! - возмутился Тута.

Царь опять посмотрел на него, и он замолчал, съежился.

- Погиб Рибадди? - спросил царь.

- Погиб, - ответил Рамоз. - Бросился на меч, чтоб не отдаться живым в руки врага.

- Что же теперь будет, Рамоз?

- Будет, государь, вот что: царь Хеттейский возьмет Ханаан: подкопают воры стену и войдут в дом. Были мы четыреста лет под игом кочевников и, может быть, другие четыреста будем под игом Хеттеян. Прадед твой, Тутмоз Великий, вознес Египет во главу народов, и были мы свет миру, а ныне этот свет потух…

- Что же делать, Рамоз?

- Сам знаешь что, государь.

- Начать войну? - спросил царь.

Рамоз ничего не ответил: знал, что царь погубит себя, погубит царство свое, а войны не начнет.

Царь тоже молчал, как будто глубоко задумался. Вдруг поднял голову, сказал:

- Не могу!

Еще помолчал, подумал и повторил:

- Не могу, нет, не могу! "Мир, мир дальним и ближним", - говорит отец мой небесный, Атон. "Мир лучше войны; да не будет войны, да будет мир!" Вот все, что я знаю, все, что имею, Рамоз. Это у меня отнимешь, - ничего не останется: нищ, гол, мертв. Лучше сразу убей!

Говорил тихо, просто; но сердце Дио дрогнуло вновь, так же как намедни в радости райского сна. Вдруг почему-то вспомнилась ей над желтой равниной песков в солнечно-розовой мгле млеющая бледность исполинского призрака - пирамиды Хеопса: совершенные треугольники: "Я начал быть, как Бог единый, но три Бога были во Мне", по слову древней мудрости, - божественные треугольники, возносящиеся к небу все уже, уже, острей, острей и, наконец, в последнем острие - восторг исступляющий, тот же, как в этом тихом слове Ахенатона: "Мир"!

- О, сколь сладостно ученье твое, Уаэнра! - опять выскочил Тута - пудель Данг лизнул царя языком в лицо. - Ты - второй Озирис, не мечом, а миром мир побеждающий. Скажешь воде "взойди на гору" - взойдет; скажешь горе "пади на воду" - падет; скажешь войне "да будет мир" - и будет мир.

- Слушай, Рамоз, - начал царь, - я не так подл, как думал Рибадди, и не так глуп, как думает Тута…

Пудель Данг получил по носу: испугался, огорчился. Но сидевший рядом с Тутой вельможа Айя, старик с умными, холодными и бесстыдными глазами, утешил его.

- Э, полно, брось, не стоит, - шепнул ему на ухо. - Видишь, дурака валяет, юродствует!

- Я не так глуп, как думает Тута, - продолжал царь. - Я знаю: долго еще на земле мира не будет, будет война бесконечная, и чем дольше, тем злее: "все будут убивать друг друга", по древнему пророчеству. Был потоп водный - будет кровавый. Но пусть же, пусть и тогда знают люди, что был человек на земле, сказавший: "Мир!"

Вдруг обернулся к Мерире:

- А ты, Мерира, что думаешь, чему усмехаешься?

- Думаю, государь, что ты хорошо говоришь, но не все. Бог не только мир.

Он говорил медленно, с усильем, как будто думал о чем-то другом.

- А что же еще? - помог ему царь.

- Еще война.

- Что ты говоришь, мой друг? Война - не Бог, а дьявол.

- Нет, и Бог. Две стороны треугольника сходятся в одном острие: день и ночь, милость и гнев, мир и война, Сын и Отец - все противоборства в Боге…

- Сын против Отца? - спросил царь, и рука его, сжимавшая ручку кресла, чуть-чуть дрогнула.

Мерира поднял на него глаза и усмехнулся так, что Дио подумала: "Сумасшедший!" Но он тотчас опустил их снова, и лицо его окаменело, отяжелело каменной тяжестью.

- Что ты меня спрашиваешь? - ответил он спокойно. - Ты лучше моего знаешь все, Уаэнра: сыну ли не знать Отца? Бог - мера всего. Не тебе говорю, а людям: меры ищите во всем - меры мира и меры меча.

- Истинно так! Истинно так! - воскликнул Рамоз. - Я тебя, Мерира, не люблю, а за это слово в ножки поклонился бы: мера мира и мера меча, - лучше не скажешь.

- Что же тебе в этом понравилось так? - удивился царь, взглянув на Рамоза. - Он говорит очень страшное…

- Да, страшное, да нужное, - ответил Рамоз. - Анкэммаат, В-правде-живущий, правду ты хочешь вознести до неба и расширить по земле; но слабы люди, глупы и злы. Будь же милостив к ним, государь, не требуй от них слишком многого. Лесенку подставь - взлезут, а скажешь: летите - полетят в яму. Милостью одной не проживешь: милость-то наша всем злодеям углаживает путь. Много говорим, мало делаем, а верь старику: нет ничего на свете злее добрых слов пустых, нет ничего подлее благородных слов пустых…

- Это ты обо мне, Рамоз? - спросил царь с доброй улыбкой.

- Нет, Уаэнра, не о тебе, а о тех, кто чуда от тебя требует, а сам для чуда и пальцем не двинет. Двадцать лет правдой служил я царю, отцу твоему, и тебе; никогда не лгал и теперь не солгу. Худо, очень худо делается по всей земле твоей, государь! "Мир", говорим, а вот, меч; говорим "любовь", и вот, ненависть; говорим "свет", и вот, тьма…

Грузно встал, повалился в ноги царю и заплакал:

- Сжалься, государь, помилуй! Спаси себя, спаси Египет, подыми за правду меч! А если не хочешь, так и я не хочу видеть, как губишь себя и царство свое. Отпусти меня, старика, на покой!

Царь наклонился к нему, поднял его, обнял и поцеловал в уста.

- Нет, мой друг, не отпущу, да ты и сам не уйдешь - любишь меня… Потерпи немного, теперь уж недолго, я скоро сам уйду, - шепнул ему на ухо.

- Куда уйдешь? Куда уйдешь? - спросил Рамоз с вещим ужасом.

- Молчи, не спрашивай, скоро все узнаешь! - ответил царь и встал, давая знать, что Совет кончен.

VIII

Выйдя из палаты Совета, пошли на Двор Нищих. Царь велел сановникам идти вперед, а сам замедлил шаг, чтобы остаться наедине с Дио. Минуя ряд покоев, вошли в маленький тепличный садик, где фимиамные деревья в глиняных кадках, привезенные из несказанно далекого Пунта, Страны богов, подобные огромным, паутинно-тонким верескам, точили в солнечном угреве янтарные слезы смолы.

Царь сел на скамью и долго сидел молча, не двигаясь, как будто забыв о присутствии Дио. Вдруг взглянул на нее и сказал:

- Стыд! Стыд! Стыд! Полно тебе смотреть на мой стыд, уходи!

Дио стала перед ним на колени.

- Нет, государь, я от тебя не уйду. Жив Господь, жива душа моя, куда бы ни пошел царь мой, на стыд или честь, там будет и раба его!

- Стыд мой один ты уже видела, увидишь сейчас и другой. Пойдем, - сказал царь, вставая.

Вошли во Двор Нищих.

Трижды в году - в половодье, сев и жатву - ворота дворца открывались для всех: всякий бедняк мог входить свободно, сказав имя свое страженачальнику Маху. На дворе расставлены были поставцы с хлебом, с мясом, пивом: всякий мог есть и пить вволю. Тут же принимались царем прошения и жалобы.

В первые годы царствования праздники эти бывали чаще. "Каждый девятый день месяца будет днем нищих, - сказано было в царском указе. - Областеначальники должны раздавать в этот день хлеб голодным из царских житниц, ибо вопль несчастных до неба дошел, и сердце наше терзается".

"Бог богатых - Амон, бог бедных - Атон, - проповедовал царь. - Горе вам, сытые, горе, богатые, приобретающие дом к дому и поле к полю, так что другим не остается места на земле! Руки ваши полны крови. Омойтесь, очиститесь, научитесь делать добро. Спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову. Будьте хлебом голодных, водою жаждущих, ризой нагих, кровлей бездомных, улыбкой плачущих. Узы ярма развяжите и отпустите рабов на свободу: тогда свет ваш взойдет во тьме и мрак ваш будет как полдень!"

- Анкэммаат, В-правде-живущий, - говорили царю ученики его, - ты уравняешь бедных с богатыми, сотрешь межи полей, как стирает их половодье реки. Ты - множество Нилов, затопляющих землю водами любви неисчерпаемой!

Царь изобрел опасную игру - кидать золото нищим - огонь в солому. Долго спасал от беды страженачальник Маху: набирал надежных людей из дворцовой челяди, наряжал их нищими, обещал смирным дележ поровну, а буйным - плеть, и все обходилось благополучно. Царь был близорук, с высоты Горнего места, откуда кидал он в толпу золотые колечки-денежки, не узнавал лиц внизу.

Но кто-то донес на Маху. Царь сильно разгневался, едва не прогнал его со службы, и пришлось-таки в следующий раз пустить уже не ряженых нищих. Тогда случилась беда: только что посыпался золотой дождь, как люди озверели, сделалась свалка, и целый отряд воинов, с оружьем в руках, едва усмирил толпу. Трое убитых и много раненых осталось на месте. Царь заболел от горя. Золотой дождь прекратился, только раздача хлеба и прием жалоб остались.

Двор Нищих был обширный четырехугольник, мощенный алебастровыми плитами, окруженный столпными ходами в два яруса. На одном конце его было Горнее место - царская скиния. К ней вела широкая, отлогая, тоже алебастровая, лестница. На челе скинии парила белоголовая, с красно-чешуйчатым телом, с золотым кольцом, царской державой, в когтях, богиня Ястребиха, Нехтэб, Солнце-Мать. "Как утешает кого-либо мать, так утешу я вас", - говорил царь, сын Солнца, скорбным детям земли.

- Ниц! Ниц! Ниц! Царь идет! Бог идет! - возгласили скороходы-вестники, и вся толпа на дворе пала ниц, восклицая:

- Радуйся, Радость-Солнца, Ахенатон!

Кроме нищих и просителей были тут больные, слепые, хромые, увечные, потому что люди верили, что всякий, кто прикасался к одежде царя или на кого падала только тень от него, получал исцеленье.

- Заступи, спаси, помилуй, господи! - вопили к нему люди, как узники ада - к богу, нисшедшему в ад.

Царь, взойдя по лестнице в скинию, сел на престол. Дио стала за ним с опахалом.

Стража впускала просителей в узкий проход между двумя каменными стенками у подножья лестницы. Два нубийских воина с мечами наголо охраняли дверцу посередине стенки, ближайшей к лестнице. Каждый проситель, подойдя к дверце, падал ниц, нюхал землю, клал деревянную или глиняную дощечку с прошеньем на нижнюю ступень лестницы, где нагромоздилась их уже целая куча, и проходил дальше.

Во двор пускали всех, а в этот ход к подножью царской скинии - только по особым пропускам. Страженачальник Маху наблюдал за всем.

Вдруг произошло смятенье. Кто-то, подойдя к дверце, хотел в нее войти. Воины скрестили пред ним мечи, но тот лез прямо на них и, протягивая руки к царю, вопил так, как будто его уже резали:

- Заступи, спаси, помилуй, Радость-Солнца!

Не смея заколоть человека на глазах у царя, воины подняли мечи, и, весь распластавшись, извиваясь ужом, тот прополз под ними и начал ползти вверх по лестнице.

Маху кинулся к нему и схватил его за шиворот. Но он вывернулся, выскользнул из рук его и продолжал ползти и вопить к царю.

Маху подал знак телохранителям-копейщикам, стоявшим в два ряда по ступеням лестницы. Те сомкнули ряды и опустили копья. Но ползший полз и на них.

В то же мгновенье раздался неистовый крик:

- Пусти! Пусти! Пусти!

Так странен был этот крик, визжащий, захлебывающийся, как у маленьких детей в родимчике или у женщин-кликуш, что Дио не сразу поняла, что это кричит царь. Вскочив с искривленным лицом, быстро топал он ногами, как давеча девочки, игравшие в жмурки под молотильную песенку. И все звенел, звенел неистовый крик:

- Пусти! Пусти! Пусти!

Маху снова подал знак телохранителям, и те расступились, подняли копья. Ползший прополз между ними почти до верхней площадки лестницы, где стояла царская скиния. Поднял голову, и Дио узнала рыжие длинные кудри, рыжую козлиную бороду, оттопыренные уши, крючковатый нос, толстые губы и горячий блеск глаз Иссахара, сына Хамуилова.

Царь затих и, наклонившись, смотрел ему прямо в глаза пристальным, как будто жадным, взором, а тот в глаза царю - таким же взором.

- Тайное слово есть у раба твоего до тебя, государь! - прошептал Иссахар.

- Говори, я слушаю.

- Нет, до тебя, до тебя одного!

- Отойдите, - сказал царь стоявшим на площадке сановникам.

Все отошли, кроме Дио, спрятавшейся за угол скинии. Три-четыре ступени отделяли Иссахара от царя.

- Знаю, кто ты! Знаю, кто ты! - говорил он, подползая к нему и глядя в глаза его все тем же неотступно-жадным взором. - Радость-Солнца, Сын-Солнца-Единственный, Ахенатон Уаэнра, Сын Бога живого!

Вдруг вскочил и выхватил нож из-за пояса. Но, прежде чем успел поднять его, Дио кинулась к нему и схватила его за руку. Он оттолкнул ее так, что она упала на колени, но, не выпуская руки его, опять вскочила и телом своим заслонила царя. Невыносимо жгущий холод пронзил ей плечо. Услышала крики, увидела бегущих людей и упала с последнею мыслью: "Убьет!".

IX

Райские сады Мару-Атону - Сени-Солнца - находились к югу от города, где скалы горной пустыни подступали к реке.

Сладкое дыханье северного ветра веяло и в самые жаркие дни под кущами вечно-зеленых пальм и кедров, благоухавших, как фимиамные кадильницы. Каждое дерево посажено было в особую ямку, вырытую в песке, наполненную нильским черноземом и обведенную кирпичным валиком, чтобы не стекала вода при поливке.

Всюду были цветники, пруды, островки, мостики, беседки, часовни, терема, легкие, сквозные, решетчатые, узорчатые, великолепно расписанные и раззолоченные, как ларцы для драгоценностей.

Царь часто приезжал сюда, чтобы отдохнуть от городского шума в тишине рая.

Здесь провела Дио три месяца, лечась от раны. Иссахар ударил ее ножом немного повыше левого сосца. Рана была опасная: если бы нож вонзился глубже, то мог бы задеть сердце.

В первые дни томил ее сильный жар с бредом.

То будто бы она лежит на костре, как тогда, на острове Крите, после убийства бога Быка: жертвенный нож пронзает ей сердце; жжет пламя костра, но райская свежесть веет сквозь него: пламя - Мерира, свежесть - Таммузадад.

То огненно-рыжий козел пасется на райски свежем лугу; ходит, щиплет траву, и зелень ее чернеет, как уголь; бегают по ней красные искорки; и опять зелень - Таму, искорки - Мерира.

То старый купец, богатый гость сидонянин, в торговых рядах Кносской пристани развертывает перед ней великолепную двуличневую ткань с зеленым и красным отливом, плутовато подмигивает, похваливает товар: "Настоящая риза Ваалова! Мина серебра за локоть, цена последняя…" И опять красный отлив - Мерира, зеленый - Таммузадад.

То уже настоящий Мерира вводит ее во Святое Святых Атонова храма, как было наяву, дня за три до покушенья Иссахара; она не хочет входить: знает, что туда не должно входить никому, кроме царя и первосвященника; но Мерира успокаивает ее: "Ничего, со мною можно!" - берет ее за руку, вводит. В тусклом свете лампад призрачно бледнеет на стене плоское изваяние Сфинкса: тело львиное, львиные задние лапы, а руки и голова человеческие, лицо невыразимо странное, тонкое, острое, птичье, старое, древнее, вечное. "Если бы человек промучился в аду тысячу лет и снова вышел на землю, у него было бы такое лицо", - шепчет ей Мерира на ухо. "Кто это?" - хочет она узнать и не может: вдруг узнает и просыпается с криком нездешнего ужаса: "Ахенатон!"

Царский врач Пенту лечил ее так искусно, что ей скоро сделалось лучше. Но, может быть, уход неутомимой сиделки, царицы, был для нее целительнее всех лекарств. Царица ухаживала за нею, как родная мать, не отходила от нее ни на минуту, ночей не спала, хотя сама была нездорова: кашляла, и каждый вечер рдели на щеках ее два пятнышка.

Всякий раз, как Дио видела над собой это прекрасное измученное лицо тоже раненной насмерть, - ей хотелось плакать.

От царицы узнала она, что произошло на Дворе Нищих после того, как Иссахар ударил ее, Дио, ножом и она лишилась чувств.

"Бог чудом спас царя", - говорили все. Когда уже злодей занес над ним нож, какое-то ужасное виденье предстало ему; нож выпал из рук его, и сам он упал к ногам царя. Царь, думая, что Дио убита, склонился и обнял ее с таким страшным воплем, что только тогда поняли все, как он ее любит. Долго не могли его поднять. Когда же врач Пенту, наконец, успокоил его, что Дио жива, он поднялся весь в ее крови. "Кровью ты с ним и со мной породнилась", - прибавила царица, рассказав ей об этом, и улыбнулась сквозь слезы.

Назад Дальше