Кошка, глядя на высокое, под самым потолком, длинное и узкое, как щель, окно с палочной каменной решеткой, жалобно-яростно мяукала. Вдруг огромным, через всю комнату, прыжком, как настоящая пантера, прыгнула к окну, вцепилась когтями в решетку, прильнула к ней мордой и хотела просунуть лапу, но не могла: решетка была слишком частая. Замяукала еще яростнее, жалобнее, соскочила на пол и заметалась по комнате, черная, гладкая, скользкая, как змея.
- Что с нею? - сказал Мерира. - Уж не взбесилась ли? Вон как зубы скалит, глаза точно свечи горят. У-у, дьявол! И охота держать в доме такую гадину. Берегись, Тута, вцепится тебе когда-нибудь, сонному, в горло!
- Чует, должно быть, кого-нибудь, - проговорил Айя, глядя в окно.
- Да кому же быть? Вода кругом, не пройти. Птица разве или обезьяна, - сказал Тута.
Только что ревевший ветер вдруг опять затих, и сделалась такая тишина, что слышно было, как за окном плещется вода о стены дома да листья пальм шуршат.
- А может быть, они!.. - прошептал Пареннофер, бледнея.
- Кто?
- Неупокоенные. Гробы-то нынче недаром оскверняют. Много, говорят, всякой нечисти по ночам бродит.
- Ох, не надо, не надо об этом! - взмолился Тута, чувствуя, что у него от страха начинает болеть живот.
- Да выгони же, выгони ее, сделай милость! - воскликнул Мерира с отвращеньем.
Тута схватил кошку за ошейник и потащил вон из комнаты. Но она не шла, упиралась. Он едва с нею справился; наконец, вытащил и запер дверь на задвижку. Но и за дверью она продолжала мяукать, скрестись.
- Ну, так о чем, бишь, мы? - начал опять Мерира.
- О жребии, - напомнил Тута.
- Да. Не знаю, как вашим милостям, а мне кажется, умным людям недостойно быть рабами случая. Вольно решим. Айя, хочешь ты? Нет? Тута? Тоже нет? Ну, так, значит, я.
В глубине горницы был бронзовый жертвенник с деревянным складнем - изображеньем царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца. Мерира подошел к нему, взял складень, ударил им об угол жертвенника так, что складень раскололся пополам, и воскликнул:
- Горе врагам твоим, Господи! Тьмою покрыто жилище их, вся же земля во свете твоем; меркнет солнце тебя ненавидящих, и восходит солнце любящих. Ахенатону Уаэнра, богоотступнику, смерть!
Все повторили, соединив руки над жертвенником:
- Смерть богоотступнику!
Мерира подошел к Туте, взял его за руку, подвел к креслу, усадил и сказал:
- Бога всевышнего, Амона-Ра, царя богов, первосвященник, пророк всех богов юга и севера, великий тайнозритель неба, Урма Птамоз завещал мне, умирая, избрать царем всей Земли Тутанкамона, сына царя Небмаара Аменхотепа, сына Горова. Все ли согласны, мужи-братья?
- Все. Да живет царь Египта, Тутанкамон!
Неферхепера, царский ризничий, подал Мерире золотую солнечную змейку, Уту.
- Властью, данной мне от Бога, венчаю тебя царем всей земли! - произнес Мерира, возлагая змейку на голову Туты.
- Царь да живет! - воскликнули все, падая ниц.
Вдруг лицо Мериры исказилось.
- Кошка опять! - прошептал он, уставившись в темный угол палаты.
- Кошка? Где? - спросил Тута, быстро оглядываясь.
- Вон, в углу, видишь?
- Ничего там нет.
- Да, ничего. Должно быть, почудилось…
Он провел рукой по лицу и усмехнулся:
- Заги, Хехеки, пантеры сокологлавые, крылатые, с человечьим лицом на спине, с распускающимся лотосом вместо хвоста, с брюхом в острых сосцах, как в зубьях пила, - много, говорят, по ночам этой нечисти бродит… А может быть, ничего и нет? Бабьи сказки, бабьи сказки… Хехеки-хехеки! - вдруг тихо рассмеялся он таким страшным смехом, что у Туты мороз прошел по спине. - Вон, вон, опять, смотри! Только это уж не кошка, - это он, Уаэнра! Видишь, какое лицо, дряхлое, древнее, вечное. Если бы человек промучился в аду тысячу лет и снова вышел на землю, у него было бы такое лицо… Смотрит на меня, смеется - знает, что хочу его убить, думает, не смею… А вот, погоди-ка, ужо тебя!
Пошатнулся, едва не упал. Все кинулись к нему. Но он уже оправился. Лицо его было почти спокойно, только в углу рта что-то дрожало непрерывною дрожью и тихая усмешка кривила губы.
Вдруг за окном раздался неистовый визг, вой; листья зашуршали, и что-то тяжело шлепнулось в воду.
Все побежали в нижние сени, выходившие в сад, и увидели плававшую в воде окровавленную кошку с распоротым брюхом.
- Плохо дело, - сказал Айя.
- Почему плохо? - спросил Мерира.
- Кто-то подслушивал.
- Что из того?
- Как что? Царю донесут.
- Пусть. Я его лучше вашего знаю: своими ушами услышит, своими глазами увидит и не поверит, - нам же головой выдаст доносчиков.
- Отложить бы?.. - робко начал Тута; у него так болел живот от страха, что он едва стоял на ногах и даже свою любимицу Руру жалеть позабыл.
- Отложить! Отложить! - заговорили все.
- Трусы, подлецы, изменники, - закричал Мерира в ярости. - Если отложите, я сам донесу!
- Да ведь мы же для тебя, Мерира, - сказал Айя. - Болен ты, лечиться надо…
- Вот мое лекарство! - воскликнул Мерира, указывая на перстень с ядом, блестевший на руке его. - Как решили, так и будет: через три дня - всему конец!
III
- Не суди меня, Боже, за грехи мои многие, я человек, самого себя не разумеющий! - шептал Мерира.
- Что ты шепчешь? - спросила Дио.
- Ничего.
Он стоял на носу лодки, держа в руках двуострый гарпун, а она, сидя на корме, гребла коротким веслом или отталкивалась, на мелких местах, длинным шестом. Плоскодонная лодка-душегубка только для двух пловцов, такая шаткая, что нельзя было пошевелиться в ней, чтобы не накренилась, связана была из длинных папирусных стеблей, залитых горной смолой.
На Мерире был древний охотничий убор; двулопастый передник, шенти, из белого льна, широко-лучистое, из бирюзовых и корналиновых бус, ожерелье, приставная бородка из черного конского волоса и парик мелко-кудрявый, черепитчатый; все остальное тело - голое; в таком уборе воскресшие охотятся в блаженных полях Иалу, в папирусных чащах загробного Нила.
Млечно-белое небо раннего утра чуть-чуть сквозило голубизною невинною, как улыбка ребенка сквозь сон. Тихи были воды Нила, как воды пруда: утреннее веянье - так слабо, что гладь реки еще не рябила; но уже реяли по ней, как птицы, лодки с широко раскинутыми парусами. Медленно плыли плоты сплавляемых с Ливана кедров и сосен. Маленькие, как муравьи, человечки волокли бечевой огромный дощаник с гранитным обелиском и пели унылую песню; тишина от нее казалась еще тише, и гладь реки - еще беспредельнее. Белые домики Города Солнца, рассыпанные, как игральные кости, в узкой зеленой полосе пальмовых рощ, исчезали вдали.
- Что с тобой? - спросила Дио Мериру. - Весел, счастлив? Нет, не то… Никогда я тебя таким не видала!
- Хорошо выспался, - ответил Мерира. - Часов шесть спал без просыпа.
Жадно вздохнул всею грудью. Был уже рад, когда пахло только пометом летучих мышей, а не дохлой крысой и не тухлой рыбой; а сегодня - какая радость! - ничем, только утренней свежестью.
- Да и все хорошо, - заговорил еще радостнее. - Вон какое половодье! Разве не хорошо?
- Хорошо, очень! - согласилась она.
- Шутка сказать, шестнадцать локтей восемь пяденей, этакой воды лет десять не видано! - продолжал Мерира. - Земля спасена, если только бунтовщики на юге не перережут каналов. Вон, смотри, ослик в поле не смеет ступить ногою в канавку, - перешагнул, умница, - а люди глупее ослов!
Помолчал и прибавил:
- Сон мне хороший намедни приснился…
- Какой?
- О тебе. Будто ты маленькая, и я тоже: вместе гуляем в каком-то чудесном саду, лучше Мару-Атону, - настоящий рай, и ты будто мне говоришь что-то хорошее. Проснулся и подумал: как сказала, так и сделаю.
- Что же сказала?
Он покачал головою, молча.
- Опять нельзя сказать?
- Нельзя.
Отвернулся, чтобы не увидела, что слезы блеснули у него на глазах.
- Не суди меня, Боже, за грехи мои многие, я человек, самого себя не разумеющий! - прошептал, как давеча.
Вдруг ударил в воду гарпуном с такою силою, что лодка едва не зачерпнула, и Дио вскрикнула. Когда вынул гарпун из воды, на обоих зубьях его трепетало по рыбе: на одном - ин, с прямоугольным, похожим на крыло, спинным плавником, волшебно отливавшим рубином, сапфиром и золотом, а на другом - ха, с чудовищной головой муравьеда, посвященный богу Сэту. Сбросил обеих рыб к ногам ее, и долго она любовалась, как они бились, умирая.
- Почему ты говоришь, что меня таким не видала? - спросил.
- Не знаю. Ты все смеешься - усмехаешься, а сегодня, кажется, вот-вот улыбнешься. Совсем как…
- Как кто?
Она замолчала, потупилась; хотела сказать: "совсем как Таму", но вдруг сделалось страшно и жалко - жалко и этого, как того.
- Тоже нельзя сказать? - спросил он, улыбаясь.
- Нельзя.
- Вон, вон, смотри! - указал он на что-то валявшееся на песчаной отмели, похожее на черно-зеленое осклизлое бревно.
- Что это?
- Крокодил. На ночь зарылся в песок, а теперь вылез, будет греться на солнце; а в полдень, как подует северный ветер, - разинет на него пасть, чтоб прохладиться. Умная тварь. А от ибисова пера цепенеет, и тогда можно с ним делать все, что угодно.
Говорил нарочно о другом, чтобы скрыть волненье, но продолжал улыбаться, совсем как Таму.
Лодка врезалась в чащу папирусов. Зонтичные верхушки их затрепетали, как живые; зашуршали, зашелестели стебли и, раздвинутые носом лодки, наклонились, как две высоких, зеленых стены. Горьким миндалем и теплой водой пахли желтые цветы амбаки, сладким анисом - розовые лотосы, некхэбы. Непрерывным звоном звенели голубые стрекозы над плавучими листьями. Ихневмон, остромордый зверок с торчащими усиками, полукрыса, полукошка, крался по спутанным стеблям папируса, а птица-матка, порхая над гнездом, отчаянно хлопала крыльями, чтобы отогнать хищника. Вдруг где-то очень далеко раздался как бы трубный звук: то ревел гиппопотам, выбрасывая воду из ноздрей водометом, как кит.
Тучами носились водяные птицы: священные цапли-бэну, с двумя, на голове, откинутыми назад длинными перьями; священные ибисы, лысоголовые, белые, с черным хвостом и черными концами крыльев; дикие утки, гуси, лебеди, журавли, колпики, зуйки, лысухи, удоды, потатухи, пустошки, чемги, нырцы, шилоклювки, пеликаны, бакланы, бекасы, гоголи, чибисы, сорокопуты, рыболовы, дождевестники и множество других. Все это пело, щебетало, чирикало, кричало, крякало, скрипело, свистело, свиристело, кудахтало, курлыкало, вавакало.
- Вепвэт! - позвал Мерира, и огромная, рыжая, с изумрудными глазами, охотничья кошка, спавшая на дне лодки, прыгнула к нему, села рядом с ним, на носу, и навострила уши.
Он бросил изогнутую, плоскую, из носорожьей кости дощечку, оружье незапамятной древности. Она полетела, ударила в цель и, описывая в воздухе дугу, вернулась, упала к ногам его. Кошка прянула в чащу и принесла убитую птицу. Бросил опять - опять принесла, и скоро лодка нагрузилась дичью так, что начала тонуть.
Подплыли к островку, отовсюду окруженному высокими, втрое выше человеческого роста, ярко-зелеными, райски свежими стенами папирусов. Древле мать Изида вскормила младенца Гора в таком папирусном гнезде.
Причалили и вышли на берег. Здесь, протянутые на кольях, сушились рыбачьи сети. Под навесом из сухих пальмовых листьев было камышовое ложе. Дио села на него, и Мерира - у ног ее. Кошка жадно ела рыбу.
- Нюх у нее, пожалуй, не хуже, чем у покойной Руру, - сказал Мерира.
- Как покойной? - удивилась Дио.
- А ты разве не знаешь? Убили намедни бедняжку. Тута плакал о ней, как о родной дочери, заболел от горя.
- Кто же убил?
- Не знаю. Ночью нашли мертвую в саду. Кто-нибудь взлез на дерево и подслушивал в окно, а она учуяла, кинулась на него, и он распорол ей брюхо ножом.
- Да кто ж это был?
- Сыщик, должно быть, страженачальника Маху.
- Не может быть. Маху знает, что Тута верный раб царя. Кому за ним нужно следить?
- Мало ли кому. Все мы при дворе только и делаем, что друг за другом следим.
- И ты за мной?
- И я. Помнишь, ты обо мне говорила с царем, ночью, в пустыне? Я все знаю - знаю, что ты меня предаешь.
Он посмотрел на нее долго, пристально.
- Нет, Мерира, - сказала она тихо, - не я тебя предаю, а ты сам себя. Обманываешь себя: хочешь ненавидеть его и не можешь - любишь…
- Не знаю. Может быть, и люблю. Но ведь и любовь бывает зла - злее, чем ненависть. Сказано: крепка любовь, как смерть; люта ревность, как преисподняя; стрелы ее - стрелы огненные, великие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Ты это знаешь?
- Знаю. Ты и меня любишь так?
- Что тебе до моей любви? Зачем спрашиваешь? Обмануть хочешь?
- Нет. Если б и хотела, не могла бы: мы друг о друге знаем все.
- Все ли? Конца души не найдешь, пройдя весь путь, - так глубока.
- Конец души - любовь: кто любит, знает все… Мучаешься очень?
- А ты меня очень жалеешь? Знак плохой: женщины, кого жалеют, не любят.
Помолчал и потом заговорил, не глядя на нее, изменившимся голосом:
- Я о тебе и другой сон видел, нехороший. Только не знаю, сон ли. Может быть, ты знаешь, что это было, сон или не сон?
Она опустила глаза, чувствуя на себе его взгляд: точно пауки забегали по ее голому телу; стыдно было и страшно, как тогда, во сне.
- Нет, Дио, я тебя не люблю. Чтобы любить женщину, надо ее чуть-чуть презирать. Я мог бы тебя любить, сонную, мертвую, - вот как тогда, во сне. Ты тогда говорила: "Сладко быть слабой, сладко быть только женщиной!" А ведь этого ты наяву не скажешь? Зачем же лжешь? Все-таки - женщина: от одежды моль, а от женщины лукавство женское. Если бы ты сказала тогда "уйди", я ушел бы. И теперь уйду - только скажи…
Она положила ему руки на плечи и сказала тихо, просто:
- Слушай, брат мой, из-за меня уже погибло трое; я не хочу, чтобы и ты погиб…
- Не из-за тебя, не бойся: я и до тебя его ненавидел.
Долго молчала она; наконец, спросила еще тише:
- За что ты его ненавидишь?
- Будто не знаешь? Да ты что, веришь, что царь Ахенатон и есть Тот, Кому должно прийти?
- Нет, я знаю, он только тень Его.
- А ведь сам-то он верит?..
- Нет, и сам не верит. Это твой соблазн, твоя сеть, но он уже разорвал ее…
- Не разорвал, - не разорвет никогда! Я соблазнил его, говоришь? Да разве без него самого я мог бы его соблазнить? Я только сказал, что он думал; тайну его ему же открыл. И разве можно сказать: "Я - Он", и покаяться? Кто кого соблазнил, он - меня или я - его, не знаю. Но все равно, нет на земле соблазна большего, как человеку сказать: "Я - Бог". Да, этот - только тень Того; этот сказал: "Зажгу огонь", а Тот зажжет. Но, может быть, еще успеем потушить…
- Нет, не потушите. Его огонь - любовь: "любви не потушат и великие воды", это ты сам сказал. Нет, Мерира, ты на него не восстанешь!
- Думаешь, боюсь его?
- Не его, а Того, Кто за ним.
- Лжец, убийца, дьявол - вот кто за ним. Если бы Он и сам пришел, я на Него самого восстал бы!
Вдруг зеленые стены раздвинулись, и выплыла царская лодка. Царь стоял на корме с Маху и что-то говорил ему, указывая на островок.
- Смотрит, смотрит на нас, - прошептал Мерира в ужасе. - Спрячемся!
Оба зашли за чащу папирусов. Лодка проехала мимо.
- А ведь, кажется, твоя правда, Дио, я на него никогда не восстану, - молвил Мерира с тихой усмешкой и провел рукой по глазам, как бы просыпаясь от сна. - Может быть, на себя восстану, но не на него…
И, помолчав, спросил:
- Не скажешь ему, о чем мы с тобой говорили?
- Не скажу, - ответила она и, взглянув на него, поняла так ясно, как еще никогда: "Он враг".
IV
Заакера давал пир. Столпная палата дворца, где собрались гости, выходила на открытые сени, а сени - на реку. Пальмовидные столпы с чешуйчатым, по золотому полю, узором из разноцветных стекол искрились в огнях многолампадных свещников - пылающих кустов, точно изваянные из драгоценных камней, а между ними зияли черные провалы в ночь. Там ржавый серп ущербного месяца сеял на зубцы Ливийских гор свой темный свет и тускло-медным столбом отражался в черной зыби реки, так широко разлившейся, что трудно было поверить, что это река, а не море.
Ночь была тихая, но, как часто во время половодья, свежая. Тихое, с севера, веянье веяло так ровно, что огни лампад наклонялись, все в одну сторону.
Синий, с золотыми звездами, сквозил потолок сквозь белые дымы курильниц, как настоящее небо сквозь облака.
Гости сидели полукругом в свободном от столпов четырехугольнике: царь - посредине; справа от него - наследник Заакера с супругой, старшей царевной Меритатоной; потом - Рамоз, Тута, Айя; а слева - царица; рядом с нею было пустое место для Мериры, еще не пришедшего; далее - Маху, Дио и другие. Члены царского дома и старшие сановники сидели в креслах и на складных стульцах, а младшие - на полу, на коврах и циновках.
Внутри полукруга стоял большой, круглый, на одной ножке алебастровый стол; на нем - хлебы в виде пирамид, конусов, шаров и священных животных; блюда с яствами, закрытые свежими листьями от мух, и груды плодов; исполинские, в локоть длиною, гроздья ливийских лоз, редкие плоды шахарабы, пятнистые, как шкура леопарда, и червоно-золотые, яйцевидные, с четырехлепестковой чашечкой плоды персеи, такие душистые, что их нюхали вместо цветов. Вокруг стола возвышались четыре увитых цветами, деревянных, из перекрещенных планочек, поставца с пивами и винами.
Девочки-нубиянки в белых одеждах из прозрачного льна - "тканого воздуха" или совершенно голые, только с узким пояском немного повыше пупа, разносили в чашках яства и питья. Мясо, нарезанное мелкими кусками, ели пальцами, умывая руки в душистой воде после каждого блюда. Пиво и вино сосали через камышовые трубочки.
Непрерывно колыхались опахала из страусовых перьев и мухогонки из шакальих хвостов: если бы остановились, заела бы ночная мошкара.
На голове у каждого гостя была наполненная благовонною мастью чашечка с продетым под нею стеблем лотоса, так что цветок свешивался на лоб. Медленно, от жара огней и теплоты тела таявшая масть стекала на белую ткань одежд, оставляя на ней жирные, желтые полосы; чем больше их было, тем лучше: значит, гость употчеван. Когда же масть истощалась, девочки подавали новую чашечку, предлагая на выбор "царское помазанье", Кэми, или "росу богов", Анти, от которой кожа лица золотится и оно становится подобным утренней звезде.
- Где же Мерира? - спросил царь.
- Обещал быть, да вот что-то не идет. Все ему неможется, бессонница замучила, - ответил Заакера, наследник, молодой человек с прекрасным лицом, грустным и тонким, как лунный серп, бледнеющий в утреннем небе.
- Что же ты его не вылечишь, Пенту? - сказал царь.
- Верное лекарство от бессонницы одно, государь, - ответил Пенту, врач.
- Какое?
- Чистая совесть.
- А у него разве не чистая?