– Все в порядке. Первый вождь сейчас вас примет. Мы последовали за ним. Часовые загородили вход винтовками.
– Кто эти сеньоры? – спросил один из них.
– Это друзья, – ответил Фабела и открыл дверь.
Внутри было так темно, что вначале мы ничего не могли разглядеть. Шторы на обоих окнах были спущены. У одной стены стояла кровать, все еще не убранная, а у другой – небольшой стол, заваленный бумагами, на которых стоял поднос с остатками завтрака. В углу виднелось жестяное ведерко, наполненное льдом, с двумя-тремя бутылками вина. Когда наши глаза привыкли к темноте, мы увидели в кресле гигантскую фигуру, одетую в хаки, – это был дон Венустиано Карранса. В его позе было что-то странное: он сидел, положив руки на подлокотники, как если бы его посадили сюда и приказали не двигаться. По его виду нельзя было заключить, что он о чем-то думает или что он недавно работал, – трудно было себе представить его сидящим за этим столом. Создавалось впечатление, будто перед вами громадное инертное тело – статуя.
Карранса встал нам навстречу – великан, не менее семи футов роста. С удивлением я заметил, что, несмотря на царивший в комнате полумрак, он носил очки с темными стеклами; и, хотя на вид он был полный и краснощекий, чувствовалось, что он нездоров, – так бывает, когда смотришь на больного туберкулезом. Эта крохотная темная комната, где Первый вождь революции спал, ел и работал и из которой он почти никогда не выходил, казалась страшно маленькой и напоминала тюремную камеру.
Фабела вошел вместе с нами. Он по очереди представил нас Каррансе, и тот, улыбнувшись невыразительной улыбкой, слегка кивнул головой и пожал нам руки. Мы все сели. Указав на моего сотоварища, который не умел говорить по-испански, Фабела сказал:
– Эти господа пришли приветствовать вас от имени влиятельных газет, представителями которых они являются. Этот господин говорит, что он хочет выразить вам свои искренние пожелания успеха во всех начинаниях.
Карранса опять слегка кивнул и приподнялся, как только Фабела встал, показывая, что интервью кончилось.
– Разрешите мне заверить вас, господа, – сказал Первый вождь, – что я с благодарностью принимаю ваши добрые пожелания.
Снова мы пожали друг другу руки; но когда я взял протянутую руку Каррансы, я сказал по-испански:
– Сеньор дон Венустиано, моя газета – ваш друг в друг конституционалистов.
Карранса и бровью не повел: передо мной, как и раньше, была маска вместо человеческого лица. Но когда я произнес эти слова, он перестал улыбаться. На его лице не появилось никакого выражения, но он вдруг заговорил:
– Соединенным Штатам я заявил, что дело Бентона их не касается. Бентон был британским подданным. Я дам ответ посланцам Великобритании, когда они явятся ко мне с представлением от их правительства. Почему их ко мне не присылают? Англия в настоящее время имеет своего посла в Мехико, который принимает приглашения Уэрты на обед, снимает перед ним шляпу и пожимает ему руку! Когда был убит Мадеро, иностранные державы сразу слетелись сюда, как коршуны на труп, и стали выслуживаться перед убийцей, потому что у них была здесь горсточка подданных, мелочных торгашей, занимавшихся грязной коммерцией.
Первый вождь закончил свою речь так же внезапно, как и начал, с тем же застывшим выражением на лице, но он все время сжимал и разжимал кулаки и кусал усы. Фабела поспешно направился к двери.
– Господа очень благодарны вам за прием, – нервно сказал он. Но дон Венустиано не обратил на него внимания. Он вдруг заговорил опять, и голос его стал громче и резче.
– Эти трусливые державы думали обеспечить себе преимущества, поддерживая правительство узурпатора. Но быстрое наступление конституционалистов показало им, что они ошиблись, и сейчас они очутились в затруднительном положении.
Фабела явно нервничал.
– Когда начнется кампания у Торреона? – спросил он, пытаясь переменить тему разговора.
– Убийство Бентона произошло из-за злобного нападения врага революционеров на Вилью, – рявкнул Первый вождь, говоря все громче и быстрее, – и Англия, эта мировая зачинщица ссор и драк, не находит возможным иметь с нами дело, боясь унизить себя посылкой своего представителя к конституционалистам, и вот она попыталась использовать Соединенные Штаты в качестве своего орудия. Позор Соединенным Штатам, – вскричал Карран-са, потрясая кулаками, – что они позволили себе вступить в союз с этими бесчестными державами!
Несчастный Фабела сделал еще одну попытку запрудить опасный поток. Но Карранса шагнул вперед и, подняв руку, закричал:
– Вот что скажу я вам: если Соединенные Штаты решатся на интервенцию, воспользовавшись этим ничтожным поводом, их интервенция не даст им того, на что они рассчитывают, но вызовет войну, которая, помимо других последствий, породит глубокую ненависть между Соединенными Штатами и всей Латинской Америкой, ненависть, которая подвергнет опасности все политическое будущее Соединенных Штатов!
Его речь прервалась на высокой ноте, как если бы что-то внутри его внезапно ее оборвало. Я попытался убедить себя, что слышал речь пробужденной Мексики, обрушивающейся на своих врагов, но нет – это говорил дряхлый старик, уставший и раздраженный.
Мы вышли на солнечный свет, и сеньор Фабела взволнованно стал убеждать меня не писать о том, что услышал, или, во всяком случае, показать ему то, что я напишу.
Я оставался в Ногалесе еще два дня. На следующий день после интервью лист бумаги, на котором были напечатаны на машинке мои вопросы, был мне возвращен; ответы были написаны пятью различными почерками. Корреспонденты пользовались в Ногалесе большим почетом. Члены кабинета временного правительства обходились с ними весьма любезно, однако им почему-то никак не удавалось добраться до Первого вождя. Я неоднократно пытался получить от членов кабинета хотя бы малейшее разъяснение того, как они собираются разрешить те важные вопросы, которые привели к революции, но у них, казалось, не было никаких планов, кроме образования временного правительства. Во время многочисленных бесед с ними я ни разу не подметил хотя бы проблеска сочувствия к угнетенным пеонам или понимания их положения. Время от времени мне приходилось быть свидетелем ссор из-за постов в новом правительстве Мексики…
Я часто бродил по ратуше, но увидеть Каррансу мне довелось еще только один раз. Солнце уже садилось, и большинство генералов, коммерческих агентов и политических деятелей ушло обедать. Сидя на краю фонтана посреди внутреннего дворика, я болтал с солдатами. Внезапно дверь маленького кабинета распахнулась, и на пороге показался Карранса. Руки его бессильно висели, великолепная седая голова была откинута, и он смотрел невидящими глазами поверх наших голов и поверх стены на огненные облака на западе.
Мы встали и поклонились, но он не заметил нас. Медленно волоча ноги, он пошел по террасе ко входу в ратушу. Двое часовых взяли на караул. Когда он прошел мимо, они вскинули винтовки на плечо и последовали за ним. У входа он остановился и долго стоял на одном месте, глядя на улицу. Четверо часовых вытянулись в струнку. Солдаты, следовавшие за ним, остановились, опустив винтовки на землю. Первый вождь революции заложил руки за спину, – пальцы его судорожно дергались. Затем он повернулся и, пройдя между часовыми, возвратился в маленькую темную комнату.
Часть шестая
Мексиканские ночи
Глава III
Los pastures
Романтикой золота овеяны горы северного Дуранго, словно крепким ароматом духов…
Эль-Оро считается самым веселым городком в этих горах. Что ни вечер, здесь устраиваются baile, и нигде во всем штате Дуранго нет таких красивых девушек, как в Эль-Оро. Праздники здесь также справляются пышнее, чем где-либо в этих местах. Угольщики, пастухи, погонщики мулов и батраки с ранчо наезжают сюда издалека, чтобы провести здесь праздник, и один праздничный день означает два-три нерабочих, которые уходят на поездку.
А какие представления устраиваются в Эль-Оро! Раз в год, в праздник святого Рейеса, повсюду в этой части Мексики исполняются Los Pastores. Это разновидность старинных мираклей, какие во времена Ренессанса исполнялись по всей Европе, – тех самых, которые положили начало елизаветинской драме и в настоящее время не существуют уже нигде в мире. Это представление ведет свое начало с самых отдаленных времен, передаваясь устно из поколения в поколение. Называется оно "Люзбель" – испанский вариант имени "Люцифер", и в нем изображается "Грешник, погрязший в смертных грехах, Люцифер, Великий враг человеческих Душ и Вечное Милосердие Божье, облекшееся в Плоть в Образе Младенца Иисуса"…
В день праздника святого Рейеса мы с Фиденчио пообедали очень рано. Потом он повел меня по улице, затем по узкому закоулку между глинобитными стенами, откуда через пролом в стене мы пролезли в крохотный дворик позади хижины, увешанной пучками красного перца. Под ногами двух задумчивых осликов бегали собаки, куры, пара поросят и целая куча голых смуглых детишек. Худая, морщинистая старуха индианка сидела на деревянном ящике, куря папиросу, свернутую из целого кукурузного листа…
– Скажите, матушка, – спросил Фиденчио, – где сегодня будут разыгрывать Pastores?
– Сегодня во многих местах будут Pastores, – сказала старуха, скривив рот в улыбку. – Carramba! Какой удачный год для Pastores! Будут играть в школе, и позади дома дона Педро, и в доме дона Марио, и еще в доме Пердиты, муж которой, Томас Редондо, был убит в шахтах в прошлом году, – упокой господь его душу!
– А где будет лучше всего? – спросил Фиденчио, пнув ногой козла, пытавшегося проникнуть в кухню.
– Quiйn sabe? – пожала она плечами. – Коли б не так ломило мои старые кости, то я пошла бы к дону Педро, Хотя и там неважно. Нет больше таких Pastores, какие бывали в дни моей молодости.
И вот по неровной улице мы отправились к дому дона Педро. Чуть не на каждом шагу нас останавливали гуляки без гроша в кармане, которые спрашивали, где можно выпить в долг.
Дом дона Педро был весьма обширен – хозяин его слыл человеком богатым. Внутренний двор, где при обычных условиях содержался бы скот, дон Педро мог позволить себе превратить в сад, и там среди душистых кустов и карликовых кактусов из старой железной трубы бил самодельный фонтан. Входом служила длинная узкая арка, в конце которой играл местный оркестр. К стене смолой был прилеплен факел, и стоявший рядом человек требовал с входящих пятьдесят центов за вход. Мы некоторое время наблюдали за ним, но не заметили, чтобы кто-нибудь платил. Его окружала шумная толпа, и каждый доказывал, что имеет право войти бесплатно. Один был кузеном дона Педро; другой – его садовником; третий – мужем дочери его тещи по первому браку; одна женщина заявляла, что она мать кого-то из актеров. Были и другие входы, никем не охранявшиеся, и через них проникали все, кому не удавалось уговорить стража, стоявшего у главного входа. Мы уплатили требуемую сумму при благоговейном молчании толпы и вошли.
Яркий лунный свет заливал сад, расположенный на склоне горы; здесь ничто не мешало смотреть на огромную равнину, сверкавшую в лучах лунного света и сливавшуюся вдали с зеленоватым небом. К низкой кровле дома был прикреплен навес из материи, закрывавший ровную площадку и поддерживаемый наклонными шестами, словно шатер бедуинского вождя. Навес отбрасывал чернильно-черную тень. Шесть факелов, воткнутых перед ним в землю, страшно коптили. Другого света под навесом не было, если не считать мерцающих огоньков бесчисленных папирос. Вдоль стены дома стояли женщины в черных платьях, с черными платками на головах; у их ног на корточках сидели мужчины, между коленями которых жались дети…
В течение всего этого времени нигде не было заметно никаких приготовлений к представлению. Не знаю, как долго сидели мы здесь, но никто не сделал никаких замечаний по этому поводу. Они собрались сюда, собственно, не ради Pastores, a чтобы смотреть и слушать, и все, что здесь происходило, их интересовало. Но, увы, будучи беспокойным, практичным сыном Запада, я нарушил чарующее молчание и спросил женщину, сидевшую рядом со мной, когда начнется представление.
– Кто знает? – ответила она спокойно.
Только что подошедший мужчина, поразмыслив над этим вопросом и ответом, наклонился вперед.
– Быть может, завтра, – сказал он. Я заметил, что оркестр перестал играть, – Дело в том, – продолжал он, – что в доме доньи Пердиты будут тоже играть Pastores. Говорят, что актеры, которые должны были выступать здесь, ушли туда посмотреть представление. PI музыканты ушли вслед за ними. Я сам вот уже с полчаса взвешиваю, не пойти ли и мне туда.
Мы ушли, предоставив ему еще раз взвесить этот вопрос. Остальные зрители принялись болтать и, по-видимому, совершенно забыли о Pastores. Снаружи кассир, получивший от нас песо, уже созвал своих приятелей, и они дружно прикладывались к бутылке.
Мы медленно шли по улице к окраине, где оштукатуренные и хорошо выбеленные домики зажиточных горожан сменились глинобитными хижинами бедноты. Здесь кончилось даже и подобие улиц, и мы вышли на ослиную тропу, петлявшую между разбросанными в беспорядке хижинами. Миновав ряд ветхих загонов, мы подошли к хижине вдовы дона Томаса. Хижина, частично врезанная в склон горы, была построена из высушенных на солнце глиняных кирпичей и выглядела так, как, вероятно, выглядел хлев в Вифлееме. И как бы в довершение аналогии в лунном пятне под окном лежала огромная корова, жуя жвачку и громко вздыхая. В окно и в открытую дверь, через головы толпы, мы увидели блики от свечей, играющие на потолке, и услышали визгливую песню, исполняемую девическими голосами, и стук об пол пастушеских посохов, увешанных колокольчиками.
Хижина представляла собой низкую комнату с земляным полом, выбеленными стенами и балками на потолке и была похожа на любое крестьянское жилище где-нибудь в Италии или Палестине. В дальнем конце комнаты, напротив двери, стоял небольшой стол, заваленный бумажными цветами. На нем горели две огромные восковые свечи. Над столом висела хромолитография – богоматерь с младенцем. На столе, посреди цветов, стояла крохотная деревянная колыбелька, и в ней лежала свинцовая кукла, изображавшая младенца Иисуса. Все остальное пространство, кроме небольшого местечка посредине, было заполнено народом: перед сценой, поджав ноги, сидели ребятишки, за ними на коленях стояли подростки и девушки, а позади них до самой двери томились пеоны в серапе – головы их были обнажены, а на лицах написано оживление и любопытство…
– Уже началось? – спросил я молодого парня, стоявшего рядом со мной.
– Нет, – ответил он, – они только выходили пропеть песню, чтобы узнать, хватит ли им места на сцене.
Веселая, шумная толпа зрителей перебрасывалась через головы соседей шутками и остротами. Многие мужчины под веселящим влиянием aguardiente начинали вдруг напевать непристойные песенки, обниматься, а то ни с того ни с сего и ссориться – последнее могло привести бог знает к чему, так как все они были вооружены. Но вдруг раздался голос:
– Ш-ш-ш! Начинают!
Поднялся занавес, и пред нами предстал Люцифер, свергнутый с неба за свою неукротимую гордость. Его играла молодая девушка – все актеры здесь девушки, в отличие от исполнителей средневековых мираклей, в которых играли только мальчики. Костюм, который был на ней, несомненно передавался из поколения в поколение с незапамятных времен. Он был, конечно, красным (из красной кожи) – цвет, которым средневековая фантазия наградила дьявола. Однако интереснее всего было то, что костюм этот удивительно походил на традиционный панцирь римского – легионера: ведь римские солдаты, распявшие Христа, в средние века считались немногим лучше черта. На девушке был свободный, расширяющийся книзу дублет из красной кожи и штаны с зубцами, доходившие до самых башмаков… Ее грудь и спину покрывал панцирь, сделанный, правда, не из стальных пластин, а из маленьких зеркал. На боку у нее висел меч. Выхватив меч, она начала читать монолог, стараясь говорить басом и важно расхаживая взад и вперед…
– Я – свет, как гласит само мое имя, и свет моего падения ярко озарил великую бездну. За то, что я не хотел покориться, я, некогда первый среди небесного воинства, – да будет это всем известно, – теперь отвержен и проклят богом… Вам, о горы, и тебе, море, я жалуюсь горько, чтобы этим – увы! – облегчить тяжесть моего сердца… Жестокая судьба, почему ты так непоколебимо сурова?… Я, вчера еще жилец звездной обители, сегодня отвергнут и лишен всего. Вчера еще я обитал в светлом чертоге, а сегодня брожу средь этих гор, немых свидетелей моей горькой и печальной судьбы. И все из-за моей зависти, и честолюбия, из-за моей неразумной самонадеянности… О горы, как счастливы вы! Голые и мрачные иль покрытые яркой зеленью, вы счастливы равно! О вы, быстротекущие ручьи, свободные, как птицы, взгляните на меня!..
– Чудесно! Чудесно! – закричали зрители.
– Вот что запоет Уэрта, когда мадеристы доберутся до Мехико! – вставил какой-то неукротимый революционер среди всеобщего смеха.
– Взгляните на меня в минуту горя и страданий… – продолжал Люзбель.
В эту минуту из-за занавеса вышла огромная собака, весело помахивая хвостом. Очень довольная собой, она начала обнюхивать детей и лизать их лица. Какой-то малыш ударил собаку по морде, и она, обиженная и удивленная, шмыгнула между ног Люцифера в самый разгар возвышенного монолога. Люцифер пал вторично и, поднявшись на ноги при всеобщем хохоте, начал размахивать мечом. Человек пятьдесят зрителей набросились на собаку, которая с визгом пустилась наутек, и представление возобновилось.
Лаура, жена пастуха Аркадио, с песней показалась на пороге своей хижины, то есть вышла из-за занавеса.
– О, как чудно льется тихий свет луны и звезд в эту божественно-прекрасную ночь! Природа вот-вот должна открыть какую-то чудесную тайну. Весь мир объят покоем, и все сердца преисполнены радостью и довольством. Но… кто это здесь? Какое красивое лицо и очаровательная фигура!
Люцифер прихорашивается, подскакивает к ней и с южной пылкостью клянется ей в любви. Она говорит, что ее сердце отдано Аркадио, но Сатана долго описывает бедность ее мужа, а сам обещает ей богатство, роскошные дворцы, драгоценности и рабов.
– Мне кажется, я уже начинаю любить тебя, – говорит Лаура. – Против своей воли… я не могу обманывать себя…
В этом месте среди зрителей послышался заглушённый смех.
– Антония! Антония! – повторяли все кругом, смеясь и толкая под бок друг друга.
– Вот так точно Антония бросила Энрико! Я всегда думала, что без дьявола тут не обошлось! – заметила одна из женщин.
Однако Лауру мучает совесть, Люцифер говорит ей, что Аркадио тайно любит другую, и это решает дело.
– Чтобы ты был уверен в моей любви, – спокойно говорит Лаура, – и чтобы мне навсегда избавиться от мужа, я постараюсь выбрать удобную минуту и убью его.
Такое неожиданное заявление пугает даже Люцифера. Он говорит, что лучше подвергнуть Аркадио всем мукам ревности, и в реплике, произнесенной в сторону, с радостью отмечает, что "она уже стала на путь, который приведет ее прямо в ад".
Женщинам, по-видимому, эти слова доставили большое удовольствие. Они добродетельно кивают друг другу. Но одна девушка, наклонившись к своей подруге, говорит со вздохом: