Пагуба - Карнович Евгений Петрович 5 стр.


VI

На другой день Петр ранним утром, сев в свою окрашенную красной краской и запряженную в одну лошадку одноколку, отправился по обычаю в объезд по Петербургу. Заглянул он на производившиеся в Адмиралтействе разные корабельные работы, завернул в Сенат, а оттуда поехал на Васильевский остров к вице-канцлеру графу Гавриле Ивановичу Головкину. Хотя посещения государем частных лиц - начиная с дипломатических представителей иностранных держав в Петербурге и высших государственных сановников и кончая иностранными негоциантами и разными мастерами - не были вообще в диковинку петербургским жителям, но тем не менее такие посещения всегда производили переполох в том доме, куда неожиданно заезжал царь. Порою посещения его оказывались очень прискорбными для хозяина дома, так как Петр нередко заезжал к кому-либо для того, чтобы, приняв от него надлежащее угощение, с своей стороны угостить хорошенько хозяина дубинкой за что-нибудь нехорошее, узнанное или замеченное царем на дороге.

Вице-канцлер, как и вообще все его родные, за исключением одной лишь дочери Анны, отличались мнительностью и нераздельною с нею робостью, а потому Головкин сильно всполошился, узнав о приезде к нему государя.

- А я, Гаврила Иванович, сватом к тебе приехал, - сказал весело государь встретившему его в сенях Головкину.

Хотя Петр был не всегда приятный сват, да и нельзя сказать, чтобы в этом случае у него была легкая рука, но верноподданнический долг требовал не только радостно принять такое, иногда вовсе неожиданное вмешательство Петра в чужие домашние дела, но и выразить свою рабскую признательность за столь великую честь.

Старик Головкин, в изъявление такого чувства, хотел упасть к ногам императора.

- Что ты, Гаврила! - гневно крикнул государь, - вздумал падать ниц передо мною? Разве забыл всенародное объявление, что поклонение челом в землю достоит только единому Богу, а не достоит ни единому из человеков? Разве забыл, что не раз толковал я вам, что я не Бог, чтоб мне воздавать такие почести, какие воздаются ему, и что я только "приставленный от Бога истец за все дурное, сделанное России"? Эх, старина, - ласково добавил Петр, трепля по плечу Головкина, - верно, из памяти выжил.

- От необузданной радости хотел кинуться к освященным стопам вашим! - пробормотал Головкин.

- Нет, выжил ты, Гаврила Иванович, из памяти, и вот сейчас я это проверю. Скажи мне, да только без ошибок, сколько у тебя дочерей? - требовательным голосом спросил государь.

Разумеется, что Головкин очень хорошо помнил весь личный состав своего семейства, но такой простой, конечно, шуточный, а вместе с тем и загадочный вопрос со стороны государя, знавшего всю семью графа наперечет, заставил вконец растеряться оторопевшего сановника. В голове его быстро промелькнула мысль: не проведал ли что-нибудь государь о грехах его юности, не отыскал ли он какую-нибудь придаточную отрасль Гаврилы Ивановича, не выдает ли себя перед Петром за его, Гаврилы Ивановича, дочь какая-нибудь искательница приключений? Да и мало ли к чему мог вести вопрос, выраженный так странно.

- У меня, - заплетающимся голосом начал Головкин, - старшая дочь Анастасья - прости, Господи! - Наталья замужем за князем Барятинским, да две, Анна и Анастасия, в девицах.

- Ну, хорошо! А сыновей сколько?

- Иван, Александр и Михайла, - уже без запинки ответил Головкин.

- Верно. А из всех их уступи мне одну Аннушку, выдам я ее хорошо замуж. Приданого ей, разумеется, от себя не дам. Таких трат мне производить не из чего, сам я по себе человек, как ты знаешь, небогатый, так что ты будешь богаче меня. Так приданого ей, как сказано, от себя я не дам, но мужа ее, если будет служить мне и отечеству исправно, как служил до сих пор, пожалую деревнями - на это у меня есть полное право. Да не стану тебя томить попусту любопытством. Жених твоей дочери - Павел Ягужинский, человек мне любезный за его давнюю верность и испытанную преданность.

- Да ведь супруга-то его… - начал было робко бормотать Головкин.

- Хочешь сказать, здравствует? - перебил Петр.

- Или, быть может, уже Господу Богу душу отдала? - поторопился спросить Гаврила Иванович. - Долго ли умереть человеку!

- Нет, она жива и в Успенском монастыре на исправлении пребывает. Да что тебе до этого за дело? Коли я берусь быть сватом, то в дураки я не полезу и сделаю дело начисто, а не как-нибудь.

- Знаю это, государь, знаю, - отозвался Головкин. - но ты сам изволишь понимать, что родительское сердце чует лучше чужого.

- Правда твоя, правда! Но уж коли завести речь о сердце, то нужно спросить не отцовское иль материнское сердце, а сердце самой невесты. Хорош и я, - засмеялся Петр, - сам издал указ о непринуждении детей к бракам их родителями, а между тем устраиваю свадьбу, не спросивши невесту: хочет ли она идти замуж за намеченного жениха? Быть может, - кто знает их, девок! - ей уже мил и другой? Плохое дело подневольные браки, Гаврила Иванович, плохое дело. Вот хоть бы и я - что я сделал? Поневоле сочетал супружеством сродственника моего Степана Лопухина с Наташей Балк. А что она за бабенка! Просто загляденье, вся в мать, Матрену, пошла. Кажись, не налюбуешься ею, а вот поди - не любит ее Степан, да и он ей не люб. Хорошо еще, что он дает ей полную волю жить, как она хочет, а она обзавелась дружком, который, кажись, и в жизнь ей не изменит. Да и как ей Левенвольд пришелся под пару - и он-то просто писаный красавец.

- Иногда, ваше величество, и в подневольном браке муж с женой исподволь сживаются, - заметил Головкин.

- А что, Гаврила, должно быть, ты такой брак затеваешь, если московскую старину стал подхваливать? - шутливо спросил Петр.

- Замышлять не замышляю, а случиться может. Метит, сказать по правде, на младшую мою дочурку князь Никита Юрьевич Трубецкой, да не знаю, как сладится. Стар он для Настюшки. Спрашивал я ее как-то, хочет ли она пойти за него, а она отвечает: "Мне все равно, батюшка, как твоя воля будет". Она такая у меня мирная и покорная, а Аннушка, ваше величество, потверже будет; были у нее подходящие женихи, да упрямится, а младшую прежде старшей венчать как-то не приходится, из-за нее и Настенька в девках сидит. Уж не знаю, как полажу с нею, а насчет Павла Ивановича - кажись, он ей не противен. А в случае ее отказа ты, государь, ее заставь, для тебя она и против своей охоты пойдет за графа.

- С чего я буду ее приневоливать? Издал я, как тебе сейчас напомнил, указ против принудительных браков, издал и обязан наказывать нарушителей его, а от них же, Господи, первый есмь аз! - смиренно добавил Петр. - Берусь я за сватовство, да при этом забываю, что у нас воле царской воспротивиться никто не посмеет и что Аннушка, если не желает, все-таки выйдет за Ягужинского. Насильствую, пользуясь моею властью, ее девическую волю. Вот тебе и указ! Позови-ка ее ко мне, а я поговорю с ней сам, да вели ей, кстати, поднести мне и чарочку анисовки.

Головкин опрометью кинулся исполнять приказание.

- Да ты на пожар, что ли, спешишь, Иваныч? Не торопи ее, да и не говори ей пока ничего.

Хозяин ушел, а державный гость в глубоком раздумье начал расхаживать по комнате большими шагами.

- Прости, государь, дуру девчонку, если она замедлит явиться на твой зов, - доложил возвратившийся Головкин. - Не приодета она еще как следует: ныне бабьи наряды по твоей воле уж не такие стали, какие были у наших матерей и бабушек. В ту пору вскинула боярыня или боярышня на плечи ферязь да шугай, кику на голову надела - вот тебе и все готово; а ныне не то: надень и фижмы, и роброн, и маншеты, а голову напудри да всякую всячину то пришпиль, то обтяни, то подтяни. А к тебе Аннушка неряхой выйти боится; знает, что ты во всем порядок любишь.

- Ну, ничего, что помедлит, ведь я приехал к тебе и не по команде ее к себе требую. Могу, значит, и обождать, а если девка принаряжается, так выходит, что пригляднее хочет казаться. На то самое и весь женский пол Господом Богом создан. Ты меж тем присядь со мной, и я тебе скажу вот что. В настоящую пору у нас всяких молодых балбесов, олухов, ветрогонов куда как много, а из них хорошей девушке жениха выбрать трудно. Вот я и надумал сам пристроить твою Анну, и кажется мне, что Павел ей будет под стать. Правда, он уже не первой молодости, не молокосос, идет ему под сороковку, но он детина статный, ражий и пригожий и никому из молодых ни в чем не уступит. Малый он добрый, только больно задорен, ну, да Аннушка возьмет его в руки и от излишних запалов удерживать станет, а он, намаявшись до устали с первою женою - с такой бабой, с которой не может быть ни ладу, ни складу, - будет крепко любить вторую свою жену - добрую, кроткую и рассудительную. Будет и для Павла удобство: сердце у него горячее, любит он своих птенчиков, а Аннушка, пока они подрастут, заменит этим сироткам их мать-негодницу. Впрочем, я сам потолкую об этом с Аннушкой и, ей-ей, ни к чему ее приневоливать не стану.

Прежде чем успел досказать Петр эти слова, дверь в ту комнату, где он сидел, приотворилась и между дверями показалась голова Аннушкиной няни. Вслед за тем дверь распахнулась настежь, и на пороге показалась вторая дочь графа Головкина - Анна. Никто не назвал бы красавицей эту бледненькую и худенькую, но вместе с тем и чрезвычайно стройную девушку. Ее светлые волосы, свитые в большие букли, опускавшиеся на плечи, были слегка посыпаны пудрою, и иметь такие волосы пожелала бы каждая девушка. Ее высокий рост и ровная, твердая поступь как бы противоречили той кротости и той мягкости, которые выражались в ее больших темно-серых глазах, и в тонких нежных чертах ее лица, и в хрупкости ее стана. Она несла в руках на серебряном подносе такую же чарку, штоф анисовки и несколько крендельков, обычную закуску государя в так называемый "адмиральский час".

Вместо прежних приниженных московских поклонов, которые отвешивала в подобных случаях почетным гостям ее бабушка, а отчасти еще и мать, Анна развязно, без всякого жеманства, сделала государю немецкий книксен и подошла к нему.

- Здравствуй, девочка! - ласково сказал Петр Аннушке, - вот какую красавицу я почти что сам на руках выносил! Помнишь, как я тебя, маленькую, вверх подбрасывал, аль забыла?

- Нет, государь, я всегда помню твои к нам превеликие ласки, не забыла и твоих гостинцев. Баловать ты меня изволил.

- Поставь-ка поднос на стол да поцелуй меня.

Анна подошла к Петру, он взял ее за подбородок, пристально взглянул ей в глаза и поцеловал в лоб.

- Погладил бы я тебя, Аннушка, по старой привычке по головке, да вишь какой шевелюр ты взбила, помять его боюсь.

- Не бойтесь, ваше величество, коли и помять изволите, так ведь мне шевелюр мой взобьют, - игриво отвечала девушка.

- Какая она у тебя, Гаврила Иваныч, и прыткая, и складная, - сказал Петр, присматриваясь к Анне, - недаром же она слывет первой танцоркой в Петербурге. Любишь танцевать, Аннушка?

- Даже и очень.

- И я в молодости любил танцевать. Бывало, смотришь в Москве, в Кукуевской слободе, как пляшут немцы, так в душе завидуешь им. Хотел было и я в пляс еще в Москве пуститься, да все удерживался. Думал, узнают москвичи, что я пляшу, так на смех меня подымут, а смех пуще всего вреден для властедержателей. Пусть клевещут и бранят, как хотят, это перенести можно, а как высмеют - это уж негоже. Заговорили бы на Москве: "Царь пляшет!" Вот и конец всякому ко мне уважению. Подучил меня плясать тайком Лефорт перед первым моим отъездом в чужие земли. А вот ты теперь, Аннушка, послушай, что я рассказывать буду, - это вашей женской породы касается. Приехали мы в Кенигсберг, а там тем временем проживала маркграфиня Байретская - бой-баба! Устроила она в честь мою препышную ассамблею и на этой ассамблее подвела меня к какой-то немецкой графинюшке: "Потанцуйте, мол, с нею, ваше величество". Вижу, немочка пригоженькая. Взял я ее "валец", по немецкому обычаю, за бока. Господи помилуй, думаю я, да что это такое: или у здешних немок ребра не так, как у других женщин? Знаю, что у всех идут ребра поперек корпуса, а у этой немки моей - вдоль, или, как говорят в геометрической науке, не горизонтально, а вертикально. Проплясал я с ней валец да и рассказываю моим спутникам о таком диве, а около меня немцы ну шептаться: что, мол, сказал царь? - "Да говорит, что у здешних немок ребра не такие, как у всех женщин". Все так и померли со смеху, а маркграфиня после того каждый раз, как взглянет на меня, так и зальется хохотом без всякой удержи. Потом мне объяснили, что немки кенигсбергские переняли от французинок корсеты, сшитые на крепких китовых усах, и что корсеты эти называются у них шнурбрустами, ну, а на ощупь китовые подпорки вкруг всего корпуса кажутся ребрами, да и только. Маркграфиня не только похохотала надо мною, но, как говорят, записала об этом казусе в своем "юрнале", а шутники переиначили мои слова и говорили, будто я пустил о немках диковинную небывальщину.

Петр переглянулся с Головкиным, и оба весело расхохотались.

- Так вот, Аннушка, какие со мной оказии бывали.

- С необыкновенным человеком и бывает необыкновенное, - находчиво отрезала Аннушка.

- Эх, ты смотри, воструха! Прикусишь язычок, как я тебя выдам замуж. Ведь я затем и приехал к твоему отцу, чтобы тебя сватать.

- Знаю я, государь, что ты к нашей фамилии и ко мне милостив и, наверное, высватаешь мне хорошего человека; а не полюбится он мне, так знай наперед, что я ни за что с ним под венец не пойду, да, впрочем, ты и сам перечить своему указу не будешь - было бы тебе это и грешно, и стыдно! - спокойно проговорила Аннушка.

Головкин изумился такой развязности своей дочери и замямлил что-то, желая оправдать ее резкую речь, но Петр не дал сказать ему ни полслова.

- Ай да молодец-девка! - с живостью воскликнул государь, - вот люблю таких, которые мне прямо режут в глаза правду-матку! - И, вскочив с кресел, он крепко обнял смелую девушку и несколько раз поцеловал ее.

- Хочу я женить на тебе Павла Ивановича Ягужинского. Скажи мне по душе, мил он тебе или нет? - спросил государь, взяв Аннушку за руку и с участием глядя на нее.

- Что таиться: мне он мил, да человек он женатый, так о супружестве с ним не приходится девушке и думать. Если бы божеские законы не противились с ним браку, то я пошла бы за него.

Петр призадумался. Видно было, что слова прямодушной и рассудительной девушки произвели на него сильное впечатление. Он уже не сказал ничего о сватовстве, и, переговорив только о некоторых делах с Головкиным, простился с ним и с Аннушкой.

"Эх, ведь что я в самом деле затеял - сватать жениха при живой его жене. Впрочем, что ж ведь! Как говорит пословица: "И на старуху бывает проруха", - думал государь, влезая в одноколку.

VII

Предположив посватать Ягужинского к Анне Головкиной, Петр не сказал ничего о той невесте, которую он наметил для своего любимца, да и излишне было бы говорить об этом. В Петербурге давно знали, что Павел Иванович страстно влюблен в Анну, но отвечала ли она ему любовью или хоть особенным сочувствием - насчет этого трудно было догадаться. Дочери Головкина были для того времени очень хорошо образованы, и в обществе, когда было нужно, они отличались той сдержанностью, которая никогда не обнаруживает оказываемого кому-либо особого предпочтения. Анна со всеми мужчинами была одинаково обходительна, мила и любезна, хотя в душе и отдавала преимущество перед всеми ловкому, красивому, веселому и остроумному Ягужинскому. Он считался в Петербурге лучшим танцором, а она - первой танцоркой, и когда они начинали танцевать вдвоем, то гости обступали их вокруг, любуясь изящными движениями этой парочки.

По уму и по нраву Анна и Ягужинский близко сходились между собою: и он, и она были живого характера, и отличительною их чертою была прямота, порою доходившая до излишней пылкости. Анна, полюбив Ягужинского и зная его несчастную супружескую жизнь, очень часто высказывала сожаление, что ему выпала такая горькая, невыносимая доля. Да и не одна Анна сожалела о добром малом Ягужинском. Почти все в один голос обвиняли в домашних его невзгодах не его, а его жену. Между тем на деле нельзя было винить и ее, так как собственно Ягужинская была несчастная женщина с расстроенными умственными способностями. Но тогда на душевные болезни не только у нас на Руси, но и во всей Западной Европе не обращали никакого внимания. Запугивание, непреклонная строгость и жестокие истязания считались вернейшим средством излечения душевных недугов. Помешанных и сумасшедших за их бессознательные поступки наказывали гораздо строже, нежели людей, совершивших такие же и даже более важные проступки с полным, отчетливым сознанием всей их важности. Их сажали на цепь, приковывали к стенам, притягивали ремнями к койкам, а о наносимых им побоях и ударах плетьми и палками и говорить нечего. Подобного рода меры применяли в прежнее время и к таким лицам, за которыми мог быть даже самый тщательный, самый заботливый уход. Так, например, помешавшегося короля английского Георга врачи предписали, при наступлении первых признаков бывшего у него временного помешательства, вздувать для вразумления палкой без всякой пощады, и один знатный английский лорд, принявший на себя эту спасительную обязанность, вместе с первым королевским камердинером практиковал некоторое время означенный способ лечения весьма успешно. Сохранилось письменное известие и о другом лице, которого таким же способом врачевал один из самых приближенных к нему любимцев и довел свое врачебное искусство до такой степени совершенства, что по временам одно только указание глазами на тот угол комнаты, где стояла сплетенная из воловьих жил палка, просветляло рассудок больного, принимавшегося было дурить на разные лады.

Назад Дальше