– Позвольте мне с вами не согласиться, дорогой Георгий Константинович, хотя вы правы насчет необходимости директив. – Маршал грустно посмотрел на Жукова из-за своего массивного стола и продолжил: – Боевой устав, например, должен быть при каждом командире подразделения постоянно – как его совесть… Впрочем, мы отвлеклись, но вы навели меня на мысль – отозвать генерала Чумакова с фронта, если только это удастся, и назначить его в Генштаб вместо Хозина… А кого еще возьмете с собой в Ленинград?
– Генерал-майора Федюнинского… Иван Иванович на Халхин-Голе командовал у меня мотострелковым полком. Надежный, хорошо оперативно мыслящий мужик.
– Быть по-вашему, батенька мой. Но никого больше не дам. Нельзя совсем ослаблять Генеральный штаб.
2
На второй день утром, это было 10 сентября, самолет ЛИ-2 поднялся с Центрального аэродрома в небо, покрытое низкой, густой облачностью. В салоне в креслах сидели генерал армии Жуков, его одногодок сорокапятилетний генерал-лейтенант Хозин и генерал-майор Федюнинский, которому два месяца назад исполнился сорок один год. Казалось, возраст у всех троих не столь уж большой, но у каждого за спиной много трудных дорог, связанных с первой мировой и гражданской войнами, а у Жукова и Федюнинского – еще бои с японцами на Халхин-Голе… И все становление Красной Армии на их плечах.
На середине салона возвышалась привинченная к полу трехступенчатая стремянка с легким вращающимся одноногим стульчиком, на котором умостился воздушный стрелок, нырнув по грудь в прозрачный, врезанный в потолок явно не в заводских условиях колпак, тоже вращающийся, с вмонтированным в него пулеметом на турели – для кругового обстрела. Заметив, что у стрелка кирзовые сапоги начищены до хромового блеска, Жуков улыбнулся, представив себе, сколько времени потратил на это их обладатель. И подумал о том, что погода пока благоприятствует полету. Затем переметнулся мыслью в Ленинград, стараясь предугадать, как все там сложится. Подумал о том, как он, Жуков, начнет решать поставленную перед ним немыслимо тяжкую задачу и с некоторой долей иронии вспомнил читанное в трудах военных классиков – кажется, у фон Шлиффена – о том, что не македонская фаланга, а фаланга Александра Македонского разбивает персов на Гранике; не римские легионы, а легионы Цезаря переходят через Рубикон; драгуны Оливера Кромвеля побеждают при Нейзби… Верно, Шлиффен об этом писал, имея в виду огромное значение личности полководца, который возглавляет войско. И спросил сам у себя: а чего же достигнешь ты, товарищ Жуков, как личность, возглавив Ленинградский фронт? Хватит ли у тебя ума, решительности, энергии и еще чего-то необъяснимого, чтоб организовать и наэлектризовать все имеющиеся там силы для перелома хода борьбы? Сумеешь ли соединить в себе смелость с осторожностью? Удастся ли тебе навязать немцам оборонительно-наступательное сражение, которое способно принести нам успех?.. Много вставало вопросов, тонувших в полумраке неизвестности.
Опять вернулся мыслью к графу Альфреду фон Шлиффену, генерал-фельдмаршалу, известному идеологу германского империализма, перед которым преклоняются нынешние гитлеровские генералы и офицеры. У умного, пусть и враждебного нам по идеологии и оперативно-стратегическим концепциям противника тоже ведь надо учиться.
Мысленно связал последующие суждения Шлиффена с тем не простым положением, в котором оказался Сталин как Верховный Главнокомандующий Советскими Вооруженными Силами.
Шлиффен далее утверждал, что полководцу одновременно надлежит быть и выдающимся государственным человеком, и дипломатом. Кроме того, он должен иметь в своем распоряжении несметно огромные суммы, которые поглощает война.
"Удовлетворить всем этим требованиям, – писал Шлиффен, явно преувеличивая роль полководца в войне, – может только монарх, который располагает совокупностью всех средств государства". Следовательно, полководец должен быть монархом. Среди великих полководцев немецкий генерал-фельдмаршал выделял имена Александра Македонского, Карла Великого, Густава Адольфа, Карла XII, Фридриха Великого – все они родились монархами. Кромвель и Наполеон, доказав свои полководческие способности, произвели себя в монархи. Цезарь и Валленштейн поступили бы так же, если бы судьба не обошлась с ними столь трагически. Когда Рим оказывался в опасности, сенат назначал диктатора на правах монарха и тем самым давал ему возможность стать полководцем и разбить врага. Ганнибал не был и не стал монархом. Этот минус и привел к гибели полководца карфагенской республики.
Жукову подумалось о том, что в перечислениях монархов-полководцев фон Шлиффен позабыл о русских – Иване Грозном и Петре Великом…
Конечно же, если покопаться в закромах истории, то можно привести много примеров, которые опровергнут эти мудрствования бывшего начальника германского генерального штаба. Вспомнить хотя бы Суворова, Кутузова, Румянцева… Ведь, например, до нападения на СССР немецко-фашистских войск не Сталин, а Ворошилов, пусть со своими устаревшими взглядами на войну, был председателем Комитета обороны при Совете Народных Комиссаров. Да и положение Сталина в партии и государстве ничего общего не имеет с понятием монаршества… И вдруг подумал:
"Интересно было бы спросить у Иосифа Виссарионовича, читал ли он фон Шлиффена?.. Если читал, то с чем не согласен, а с чем, может, и согласен, хоть малость. Во всяком случае, Сталин, принимая на себя тяжкую роль Верховного, несомненно исходил, в ряду многих соображений, и из того, что он действительно является тем главным человеком в государстве, который, опираясь на ЦК партии, может контролировать расходование огромных сил и средств, поглощаемых войной. И надеялся, что народ единодушно поддержит его.
В этом не могло быть никакого сомнения. Сущность духовной и созидательной силы народа каждодневно чувствуется в Москве по трагически-тревожному и предельно напряженному дыханию всего государства, по упруго пульсирующей силе глубинных родников, обретших вещественность в тяжком труде всех советских людей в тылу и осмысленно-фанатичной самоотверженности многомиллионного красного войска на фронтах… Он же, Георгий Жуков, как бы являясь порождением главной народной мысли и народных чувств, взращенных на полях кровавых битв, обязан был, да и имел на это право, хотя бы для собственного понимания оценивать натуру Сталина и природу его деятельности со всеми их слагаемыми в настоящем и прошлом… Тут есть и еще на многие времена будет над чем размышлять до исступления, в чем-то утверждаясь и в чем-то, может, сомневаясь под изменчивыми ветрами времен и их политическим дыханием. Да и в его самого, Жукова, судьбу, в его деяния пытливая, жаждущая только правды человеческая совесть будет пристально и строго всматриваться сквозь чуткие увеличительные стекла мышления; пусть и наверняка найдутся алчные пожинатели выгодного урожая – будут корысти и самоутверждения ради складывать в один сноп правду и вымысел, связывать их сиюминутными веяниями.
Не просто замыкать мысль на этих вопросах. Ведь и он сам, Жуков, со смущенным недоумением задает себе сейчас жесткий вопрос: почему именно ему в наиболее критических ситуациях войны поручаются высшей властью задачи, решение которых граничит почти с невозможностью? И он устремляется им навстречу со сложным, обожженным холодом сомнения и пламенем веры чувством. Высшая власть в государстве с непреклонной строгостью дает понять ему, что если не он, то, может, никто другой не осилит порученного. Так уж сложилось в Ставке и в Генеральном штабе. И это рождало у Жукова ясное понимание, что изменить он ничего не может, да и не хочет, и выбирать ему не из чего. Либо он превозможет очередную, вставшую перед ним неразрешимость, либо в ходе противоборства, в пылающем военном пожаре оборвется его жизнь, хотя в глубине чувств не верил в это. В нем властно существовала какая-то непостижимая тайна человеческого состояния, суть которого – в истинном полководческом величии высокого дерзновенного накала и в то же время в естественной человеческой приземленности, когда не забываешь, что ты обыкновенный смертный, но только наделенный на каком-то отрезке жизни, в условиях войны, почти неограниченной властью над другими людьми, духовные возможности которых (пусть и не многих), может, нисколько не ниже твоих собственных, если они даже не умножены на твой военный талант.
Да, Георгий Жуков испытывал то обременяющее, сплавленное с мыслью чувство, когда уже нельзя оглянуться назад и сделать иной выбор. Выбора не было, хотя и не мог пока ответить себе на вопрос: каким образом добьется перелома событий в данном случае на Ленинградском фронте? И добьется ли? Знал главное: израсходует всего самого себя, чтоб достичь перелома, или убедится, что этого сделать невозможно. Было что-то унижающее, когда мелькала мысль о собственном "я", но и возвеличивающее, когда переступал через "я", забывал о нем и старался предугадать, как он все-таки выполнит то главное, что было намечено там, в Кремле, и в Генеральном штабе, вознесут ли его крылья доблести к победе?..
Да, чтобы быть полководцем, уметь выбирать из множества утвердившихся в теории войн правил наиболее важные и не являющиеся заблуждениями, многие из которых таковы и есть, надо обладать не только гибким умом, но какими-то необъяснимыми чувствами, дьявольским наитием. Мало – не делать ошибок; нельзя допускать полурешений. Надо очень и без сомнений полагаться на себя. Может, именно такие качества делают Сталина непостижимо грозным, невозмутимо уверенным в своей власти, силе, воле? Само имя его внушает всем послушание и веру… Вон немцы как высмеяли его полководческие дарования в листовках, которыми засыпали наши оборонявшиеся под Смоленском войска! Нет, никто, читая эти листовки, не смеялся. С испугом отбрасывали. Мехлис, получив такую листовку вместе с политдонесением начальника политуправления Западного фронта, побоялся показывать ее Сталину. Пришел за советом в Генштаб – к нему, Жукову, у которого в кабинете в это время находился маршал Шапошников. Борис Михайлович и подсказал решение: Сталин должен прочитать листовку, но вместе с ней на его стол надо положить проект документа, гласящего, что с сего числа (то есть 8 августа 1941 года) он именуется не просто Главнокомандующим, а Верховным Главнокомандующим.
"Меня это не интересует", – бесстрастно сказал тогда Сталин, окинув хмурым взглядом членов Политбюро и военных, собравшихся на совещание. В этой фразе, в прозвучавшем голосе как бы высветлилась мысль, что выше имени "Сталин" ничего быть не может.
Потом он бегло прочитал немецкую листовку, отложил ее в сторону и, ни на кого не глядя, стал раскуривать трубку. После паузы сказал:
"Когда враги ругают – это хорошо… А вы пытаетесь подсластить мне пилюлю… Не нуждаюсь…"
Неловкое молчание нарушил маршал Шапошников:
"Иосиф Виссарионович, душевно прошу понять меня. Товарищ Ленин говорил, что война есть не только продолжение политики, она есть суммирование политики… А "верховность" власти предполагает руководство суммированной политикой плюс экономикой. Это азы современной военно-исторической науки. Войной действительно руководит верховная власть государства. И понятие войны замыкается не только в вооруженной борьбе на фронтах, а включает в себя и борьбу политическую, дипломатическую, экономическую".
Маршала поддержал Молотов:
"Коба, тут не подходит украинская поговорка: "Называй меня хоть горшком, только в печь не суй". Мне в отношениях с теми же англичанами очень важно опираться на самые высокие регалии советского руководства".
"Ладно, решайте как хотите", – смягчившись, ответил Сталин.
Воспоминания Жукова прервал вышедший из пилотской кабины командир воздушного корабля – русоголовый, с удлиненным светлым лицом – старший лейтенант. Дверь за ним осталась открытой, и шум двух самолетных моторов стал громче, будто приблизился.
Подойдя к Жукову, летчик наклонился над его креслом:
– Товарищ генерал армии, разрешите доложить!
– Докладывайте. – Георгий Константинович вблизи посмотрел в серые, чуть косящие глаза старшего лейтенанта, уловив в них тревогу.
– Разведка погоды доносит, что по нашему маршруту над Ладожским озером небо без облаков! Обойти нельзя!
– Ваше решение? – спокойно спросил Жуков.
– Решение приняли без меня! – ответил старший лейтенант. – Над Ладогой нас будет прикрывать звено истребителей!
– Добро. – Жуков утвердительно кивнул.
Затем старший лейтенант повернулся к воздушному стрелку, восседавшему над стремянкой, и ладонью хлопнул его по сапогу. Из-под колпака, вобрав шею в плечи, выглянул юноша, совсем еще мальчик. Жуков только сейчас разглядел, что на нем кожаная тужурка. Командир корабля сказал стрелку, видимо, о погоде, о наших истребителях и опасности быть атакованными "мессершмиттами", вернулся в кабину, приглушив хлопком двери шум моторов, а Георгий Константинович, сбившись с прежнего течения мыслей, почему-то устремил их в далекое прошлое.
Такова уж натура человека: живет он будто сегодняшним днем и в то же время подсознательно ощущает в себе прожитые годы, берущие начало от далеких, размытых и туманных берегов детства, когда мысль и память сливаются воедино.
Георгий Константинович, задумываясь над своей непростой судьбой, возведшей его в ранг высокого военачальника, изумлялся тем шагам, поступкам и событиям поры своей молодости, тем стечениям обстоятельств, которые, вместе взятые, предопределяли его жизненный путь. Почему-то вспомнились два прапорщика из родной Стрелковки. Он, девятнадцатилетний, приехал тогда из Москвы в деревню повидаться с родными и земляками перед уходом на войну. Прапорщики разгуливали по улице вдоль пруда чуть хмельные, важные от воображаемого своего величия и в то же время в чем-то такие жалкие, нескладные, вызывавшие чувство неловкости и даже стыда за честолюбивую мелкость человеческой натуры. Конечно, командовавшие в армии взводами, начальствующие над двумя-тремя десятками бывалых солдат, они в собственном представлении видели себя незаурядными личностями.
А ведь ему, Гоше Жукову, тоже предстояло попасть в школу прапорщиков, ибо за плечами у него была трехклассная церковноприходская школа…
Нет, не хотел он стать похожим на прапорщиков-стрелковцев с их убогим миропониманием, и, когда его призвали на царскую службу, он не написал в казенной бумаге, какое имеет образование. И судьба Георгия начала слагаться, как и у многих других: прослужив рядовым, окончил потом учебную команду унтер-офицерской школы в городе Изюме Харьковской губернии. Там строевая муштра, наука окопной войны, штыковых и конных атак были поставлены основательно… После февральской революции его избрали председателем эскадронного солдатского комитета, затем членом полкового…
Не праздные это мысли, а холодившие запоздалой тревогой сердце. Стань он прапорщиком, последовали б очередные офицерские звания за необузданную храбрость и отличия в боях. Не будучи политически зрелым и по молодости ослепленный своими двумя Георгиевскими крестами, офицерскими погонами и офицерской властью, вдруг не сумел бы разобраться, с кем ему идти: с большевиками, меньшевиками, эсерами?.. Были ведь и такие, как он, из народа, которые пошли по чужой дороге, не сумев разглядеть в Октябрьской революции свою истинную судьбу. А если бы и его постигла такая тяжкая беда? Могло ведь случиться и такое из-за зеленого ума. И была б искалечена жизнь, может, доживал бы свой век испоганенно – в эмиграции или постигла б участь тех, кого в свое время нарекали врагами народа только уже за одно то, что были когда-то белыми офицерами.
Нет! Уже и тогда ощущение правды жило в нем властно и призывно! Нутром чувствовал, куда и с кем идти. Двадцать пять лет просидел на коне, прокладывая свой путь. Унтер-офицерил, потом командовал в Красной Армии взводом, эскадроном, полком, дивизией, корпусом и куда выше!.. И постоянная учеба. Однако странно, что память изредка возвращала его к годам унтер-офицерской службы в царской армии. Еще тогда стало проявляться в нем военное призвание, еще там понял, в чем главная суть обучения и повседневного воспитания солдат, а также командования ими в бою. И стало властно пробуждаться в нем чувство стража родной земли… Среди начальствовавших над ним офицеров тоже было немало цельных натур, настоящих трудяг, умелых и разумных, не жалевших ни сил, ни сердца на подготовку армии. Но все-таки самое нелегкое сваливалось на унтер-офицеров не только в обучении солдат, но и во время боевых действий. Может, впервые глубоко задумался над этим, когда в двадцать первом сам чуть не погиб от руки унтер-офицера из антоновской банды.
Это были жестокие схватки с армией в пятьдесят тысяч штыков и сабель. Бригада, в которой служил Жуков, оказалась крайне измотанной и обескровленной антоновцами. Однажды от окончательного разгрома спасли ее полсотни пулеметов, имевшихся на вооружении эскадронов. Тогда под Жуковым был особенно лихой конь: его прежнего хозяина Георгий застрелил в рукопашной схватке. И вот сложилась ситуация, когда отступавшие антоновцы вдруг развернулись для контратаки. Жуков не сдержал своего коня, и он вынес его шагов на сто вперед эскадрона. Но сзади уже послышались команды "Шашки к бою!", и он дал коню волю… Началась взаимная рубка, обагрившая кровью первый снег, покрывавший белой пеленой широкое поле, луг и опушивший кроны деревьев недалекого леса. Антоновцы вновь обратились в бегство. Жуков заметил, что один из них, по всей видимости командир, устремил своего коня по снежной тропке к опушке леса, и кинулся с обнаженной шашкой в погоню. Видел, как удиравший суматошно нахлестывал плеткой лошадь то по правому, то по левому боку. Жуков настиг антоновца, замахнулся для рубки, но тот, бросив плетку налево, единым движением выхватил из ножен клинок и мгновенно – казалось, без размаха – рубанул своего преследователя поперек груди… Жуков не успел даже закрыться и выпал из седла, чувствуя, что на нем рассечены не только ремни от ножен шашки, кобуры пистолета и от бинокля, но и сукно на крытом полушубке…
Не подоспей тогда на выручку комиссар эскадрона, погибель была бы неминуемой. После боя посмотрели документы зарубленного антоновца и узнали, что он, как и Жуков, унтер-офицер, драгун; да еще изумились его громадному росту… У Жукова потом еще полмесяца болела грудь от сабельного удара.