Фаворитка Наполеона - Эдмон Лепеллетье 4 стр.


– Свиньи пруссаки! Грязный казацкий сброд! Ах, попадись вы мне только под руку! А эти продажные маршалы! Чтоб им провалиться! Они были готовы заставить нас боготворить Наполеона и позволить ради него изрубить себя в куски! Однако его вовсе не любили, когда он отнимал у нас наших детей и обременял население налогами! Теперь же о нем сожалеют: он служил нам защитником. При нем мы не были унижены, ограблены, не подвергались вымогательству. Ах, нам следовало усердно защищать его и отложить пока всякие счеты с ним до поры до времени. Когда отечество освободилось бы от всего этого пришлого сброда, надо было всем дружно сплотиться вокруг императора и не допускать, чтоб его захватили эти изменники с белыми кокардами!

В раздражении фермер ожесточенно взмахивал молотком и ударял им изо всей силы. Клокотавший гнев удваивал его рвение: работа так и кипела.

Ла Виолетт оставил сына графини в гостинице на Арсийской дороге. Быстрая езда утомила ребенка, он заснул, и старый ворчун решил дать ему немного отдохнуть, прежде чем представить мальчика новым приемным родителям.

Велико было изумление Жана Соважа, когда он узнал тамбурмажора. Чего ради явился в Торси управляющий маршала Лефевра? Неужели затевается восстание и в Шампани будут еще драться!

Последовали рукопожатия, взаимные расспросы; потолковали о несчастиях отечества, и, прежде чем коснуться цели своего приезда, ла Виолетт предложил распить бутылку вина в придорожной гостинице. Его приглашение было принято. Жан Соваж отложил в сторону свои плотничьи инструменты, приоделся немного и собрался следовать за старым солдатом.

– Кстати, – сказал тот, – где же твоя жена? Где дети? Ах, вот одного из них я вижу играющим там, в стружках… А где же старший?

– С матерью. Сейчас наш приходский священник послал за ним и за Огюстиной. Должно быть, насчет первого причастия. Пойдем же выпьем, ла Виолетт, младший сынишка прибежит за нами, когда вернется мать.

– Да, но я хотел бы повидать и твою жену, старина. Мне надо поговорить с вами обоими.

– Так ты нарочно приехал к нам из Парижа? Значит, у тебя какое-нибудь важное дело! Уж не от супруги ли маршала послан ты сюда? Ну, как поживает наша славная мадам Сан-Жень?

– Весьма благополучно. Она дала мне поручение к тебе. Но я объясню, в чем дело, когда придет твоя жена. Ну пойдем, товарищ!

– Отправимся! Я все-таки рад видеть тебя, старина ла Виолетт! Много перенесли мы сообща с тобою всяких бед, дружище, помнишь? Жутко нам приходилось, ой, как жутко! Теперь я совсем оправился: моя рана зажила, как видишь. Ну, а ты? По-прежнему молодцом?

– Надо бодриться поневоле, делать нечего!

– Огюстина также обрадуется тебе. Мы потолкуем про заставу Клиши, про казаков, про улицу Бобур.

Жан Соваж вдруг запнулся. Мучительное воспоминание сжало его сердце, а в горле точно застряло что-то. Может быть, ему представилась унылая комната на этой улице Бобур, куда его перенесли раненного, без памяти; и тут со дна прошедшего всплыла тень Сигэ, склонившегося над ним. Сигэ, возвратившийся с немецких войн, воскресший муж, первый возлюбленный его жены Огюстины, заявляющий на нее права, требующий своего сына, занимающий вновь свое место у отвоеванного очага как полноправный хозяин.

Между тем Сигэ исчез опять. Жан Соваж не видел его больше со времени выздоровления. Он никогда не слыхал разговоров о нем, а у него самого не хватало духа расспрашивать Огюстину. Пожалуй, ей было известно убежище Сигэ. Может быть, они повидались перед отъездом в Торси, который Жан торопил, ускорял, не обращая ни на что внимания, так как ему не сиделось в Париже. Он спешил, едва встав с постели, поставить разлуку, пространство, забвение между этим Сигэ, выходцем с того света, и Огюстиной. Она была неизменно добра, кротка, приветлива к нему, Жану, и ничто не обнаруживало в ней, что ей известна трагическая истина. Только усилившаяся печаль на лице и заметное принуждение, когда она целовала при нем своего старшего ребенка, сына Сигэ, – вот все, что могло выдать ее душевные страдания.

Что касается самого Жана, то после того как он, находясь между жизнью и смертью, увидал Сигэ рядом с Огюстиной, его нравственная пытка не прекращалась. Он спрашивал себя, любит ли его по-прежнему Огюстина, не жалеет ли она о том, другом… На него и раньше нападала ревность к прошлому, когда он думал в былое время – еще до роковой встречи в Париже – о соперничестве, существовавшем между ним и Сигэ. Ведь ему посчастливилось сделаться мужем Огюстины лишь благодаря тому, что Сигэ, блестящий гвардеец, любимый ординарец маршала Лефевра, оставил Огюстину вдовою, пропавши, как полагали, без вести, скончавшись где-то на поле сражения. Жан отгонял тогда это раздражающее чувство недоверия к себе самому и к своей жене только уверенностью в том, что он избавился от соперника, которому отдавали предпочтение. Огюстина могла горевать втихомолку о своем убитом первом муже; ей не возбранялось оплакивать его славную смерть на поле битвы под Дрезденом, но не была же она настолько глупа, чтобы воображать, будто мертвые способны возвращаться с того света! Ведь Сигэ был теперь лишь тенью, рассеившимся дымом. И вдруг этот дым сгустился в действительность, тень облеклась плотью, и мертвый явился среди живых.

Огюстина осталась верна своему второму супружескому обязательству. Воскресший покойник не подумал заявлять свои права на ту, которая уже отдалась добровольно, по чистой совести, другому. Он даже принял великодушное решение устраниться, исчезнуть с их горизонта, вероятно, навсегда, сойти – за неимением могилы – в мрак забвения. Этот Сигэ был достойный малый с честным сердцем, и сердиться на него Жан не мог. Сигэ был жертвой роковых обстоятельств, как и он сам, даже более, чем он. Тем не менее, разве не тяжело было сознавать, что оба они – мужья одной жены, имеющие одинаковое право на ее любовь и предпочтение? Один из них, правда, подчинился свершившемуся факту. Это был Сигэ. Он добровольно принял свой приговор: его продолжительное отсутствие, безвестная отлучка, приписанная смерти, отнимали у него право жаловаться на прошлое; он понял это и пожертвовал собой. Да, Сигэ поступил похвально! Достало ли бы мужества у него самого, у Жана Соважа, отказаться в подобном положении от Огюстины?

В конце концов не выпал ли ему сравнительно лучший жребий, чем Сигэ? Огюстина и дети остались при нем, да, именно дети, а не дитя, потому что, воспитав старшего – сына Огюстина и Сигэ, Жан привязался к нему, как к родному сыну, и не делал никакого различия между двумя мальчиками, выросшими вместе, сравнявшимися в правах благодаря ежедневному общению. Между тем непреодолимая тревога сжимала Жану грудь. Он твердил себе, что это счастье, это спокойствие не прочны. Как ручаться за то, что может произойти в душе Огюстины? Как знать? Пожалуй, сожаление о Сигэ станет томить ее до такой степени, что сделает отвратительным и невозможным для нее, бедняги, мирное существование, которое вела она со своим вторым мужем. Пока Огюстина была разлучена с Сигэ неодолимым препятствием – могилой, она могла мириться с потерей того, кто был предметом ее первой, пожалуй единственной, любви; но теперь, когда она знала, что он жив, что она может сойтись с ним и принадлежать ему, раз-не нельзя опасаться, что она попытается осуществить ту мечту, считавшуюся невозможной, и что как Сигэ словно воскрес из могилы, чтобы соединиться с ней, так и она приложит все старания, чтобы уйти к нему в свою очередь, бежав от второго брака?

Эти мрачные думы назойливо осаждали Жана Соважа днем и ночью.

Приезд ла Виолетта живо напомнил ему сцены парижской осады. Встреча с Сигэ в лачуге на дороге в Сент-Уан, сражение, переправа на носилках в Париж, в квартиру на улице Бобур, видение в лихорадочном бреду и беспамятстве Сигэ, разговаривавшего с Огюстиной, причем он, Жан, раненный, не мог разобрать смысл их слов, – вся эта быстрая и мучительная драма сызнова разыгралась в душе молодого фермера. Он видел пред собою и переживал опять все это время, такое близкое и уже такое отдаленное. Жан с беспокойством спрашивал себя, какая важная причина могла заставить отставного тамбурмажора колесить по дорогам, еще полным неприятельскими солдатами, бродягами и мародерами, чтобы явиться к нему на ферму в Торси, куда он поспешил переехать сам, едва начав поправляться, в первых числах апреля, стремясь в это мирное убежище, как в тихую пристань. Следуя молча ло поперечной дорожке, которая вела к гостинице "Серебряный лев", расположенной на перекрещении проезжих трактов Арси и Планси, Жан Соваж сказал себе с возрастающей тревогой:

– Сигэ – ординарец маршала Лефевра. Может быть, маршал послал ла Виолета ко мне от имени Сигэ? Ведь он всегда питал слабость к Сигэ, своему подчиненному. Ла Виолетт, должно быть, явился хлопотать в интересах Сигэ, который не смеет показаться сюда. Что понадобилось ему от меня? Отнять Огюстину? Нет, лучше смерть!

И, ощущая озноб, пробегавший по спине, Жан Соваж шел, понурив голову, согнувшись под невидимым дуновением предчувствия.

Когда они подходили уже к гостинице, ла Виолетт заметил вдалеке на дороге всадника, быстро мчавшегося к Парижу, минуя Ножан.

– Посмотри-ка, Соваж, – воскликнул ла Виолетт, – какая странная посадка у этого верхового… уж не казак ли он?

– Нет! Это французский гусар, – безучастно ответил фермер, по-прежнему погруженный в горькое раздумье и будучи волнуем своими опасениями.

Тамбурмажор продолжал разглядывать кавалериста, расплывчатый силуэт которого мелькал вдали, скрываясь иногда за придорожными тополями.

– Удивительное дело, – пробормотал он, – я готов поклясться, что это – казак, только что ограбивший какую-то ферму. У него с собой какая-то поклажа… что-то громоздкое… мешок – не мешок. Ну-ка, – продолжал ла Виолетт, повысив свой голос, что заставило вздрогнуть Жана Соважа, погруженного в тревожные размышления, – глаза у тебя зорки, как у всех жителей равнин. Вглядись хорошенько да скажи мне, что такое, перекинутое поперек седла, увозит с собою твой воображаемый гусар.

Фермер словно очнулся. Остановившись, он защитил рукою от солнца свои глаза и стал пристально всматриваться.

– Это французский гусар! – вскоре подтвердил Жан Соваж. – Странно! С ним как будто ребенок… да еще довольно большой. Он посадил его впереди себя на седло.

– Похититель детей? Французский-то гусар? Эк куда хватил! Его поклажа – скорее мешок муки или овса, который этот кавалерист увозит из какого-нибудь дома в Торси. У тебя глаза видят плохо, товарищ…, погляди-ка еще… протри очки-то!

– Я не могу больше ничего разглядеть, – ответил Жан Соваж, – дорога делает здесь поворот, и всадник скрылся за ним. Но если этот молодец интересует тебя своей ношей, то расспроси о нем в гостинице "Серебряный лев". Мы как раз подходим к ней. Незнакомец, наверно, останавливался там.

– Мы разузнаем о нем еще раньше, – возразил тамбурмажор, – вот и твоя жена спешит нам навстречу. Она должна была видеть этого всадника и объяснит нам, что такое он вез: ребенка или мешок.

Жан Соваж поднял голову. Внезапная бледность покрыла его лицо.

– Ребенка? – пробормотал он. – Да, я хорошо различил, что при всаднике был ребенок. Ах, Боже мой, неужели это… Я, право, рехнулся! Однако Огюстина одна, – прибавил фермер хриплым голосом.

Он побежал навстречу жене.

Она остановилась и, вздрагивая, поднесла к лицу передник, точно желая скрыть свои слезы, стыд, ужас.

– Огюстина, – закричал еще издали муж, – где мальчик? Где Жак?

Услыхав голос Жана, женщина упала как подкошенная на дорогу, не отнимая передника от лица, и заговорила с мольбой:

– Прости! Не брани меня! Я и так убита горем!

– Где мальчик? – грозно допытывался фермер.

– Сжалься, Жан! Я не могла защитить его, я была не в силах помешать тому, что произошло.

Ла Виолетт приблизился к ней в свою очередь и, теребя усы, проворчал сквозь зубы:

– Так вот оно что! Значит, история с мальчиком, посаженным поперек седла, подтвердилась? – Глаза деревенского жителя не обманули его! Но кто же этот грабитель, осмелившийся похитить у матери ее ребенка? Он не может быть французским солдатом. – Это какой-нибудь переодетый казак, австрийский мародер, прикрывшийся гусарским ментиком одного из наших, предательски убитых им.

Жан Соваж грубо тряс жену, схватил ее за руку.

– Говори же, негодная тварь! – кричал он во все горло. – Как позволила ты схватить ребенка? Что это за человек? Я видел, как он мчался между тополями по дороге. Да отвечай мне наконец! Ты, верно, хочешь, чтобы я убил тебя?

Не вставая с колен, Огюстина отняла передник от своего лица, залитого слезами, и воскликнула:

– Убей меня, но перестань терзать своими расспросами. Не смею ответить тебе.

Фермер попятился, поднял руку словно для удара. Но эта размахнувшаяся рука бессильно опустилась. Он сделал шаг к жене, поднял ее с колен, привлек к себе и прошептал упавшим голосом:

– Так это был он!

– Да, – чуть слышно вымолвила Огюстина, как будто облегченная этим признанием, и прибавила: – Образумься, Жан! Это большое горе! Но могла ли я не отдать ему ребенка? Подумай, ведь он все-таки его отец!

– Правда, – глухим голосом сказал Жан, – он имеет больше прав, чем я! Ты не виновата! Я виноват, прости меня! Он пользуется своею властью. Но как бы то ни было, это тяжелый удар!

– Неужели ты думаешь, что мне не тяжела разлука с сыном? Ведь я ему – родная мать! – сказала тоном искренней материнской скорби Огюстина, заливаясь слезами.

Тамбурмажор стоял в сторонке и наблюдал эту потрясающую сцену, не смея вмешаться в нее.

– Черт возьми, – буркнул он себе в усы, – дело осложняется! В скверную минуту попал я сюда. Опять подвернулся этот дьявольский Сигэ! Он вечно появляется, когда его не ожидают! Мог бы, право, выбрать другой день для того, чтобы прискакать сюда и перессорить этих славных людей. При виде их горя я решительно не смею заговорить о том, что привело меня к ним! Однако время не терпит! Ведь не могу я в самом деле из-за каких-то передряг с ребятишками допустить, чтобы провансальцы убили императора!

Между тем Жан Соваж сдавленным голосом расспрашивал жену.

Она сообщила, что приходский священник пригласил ее побывать у него со старшим сыном. Ей пришло в голову, что дело касалось записи мальчика на уроки катехизиса для приготовления его к первому причастию. Ничего не подозревая, она отправилась в дом священника и сильно встревожилась, найдя там военного, а именно Сигэ. Тот не говорил ничего. Но священник, осведомленный об их тягостном, безнадежно запутанном положении, сказал ей, что она должна покориться Божественному Промыслу.

– Батюшка, – тихим голосом продолжала фермерша, – прибавил, что мой первый муж избег смерти и остался в живых по воле Божьей. Он сказал еще, что мы с тобою не совершили никакого греха и что если я считалась вдовой по закону, когда ты женился на мне, то я и должна оставаться твоей женой, принадлежать тебе всегда.

– Ах, батюшка сказал это! – смягчившись, промолвил Жан. – Ну, это дельные речи! А что говорил он о Сигэ?

– Он сказал, что Сигэ не должен и помышлять о том, чтобы разлучить нас, что Господу угодно, чтобы он оставался для тебя и для меня как бы умершим, точно его действительно сразила вражеская рука в битве под Дрезденом. Гражданский закон, конечно, допустил бы развод, но если бы я согласилась на него, то совершила бы святотатство. Я же заявила, что я – твоя жена и не желаю покидать тебя…

– Так вот что ты сказала! О, это хорошо! И ты дала такой ответ в присутствии того… другого? О жена, милая жена! Дай мне расцеловать тебя! – И Жан распахнул объятия Огюстине, которая бросилась к нему.

Ла Виолетт, исподтишка наблюдавший за ними, счел эту минуту удобной для того, чтобы приблизиться.

– Браво, детушки! – воскликнул он. – Вот так должны всегда кончаться ссоры между молодыми людьми, которые любят друг друга. Ну, вы смело можете толковать при мне о своих делишках. Я слушаю вас. – И, опустив трость, он оперся сложенными руками на набалдашник и принял позу внимательного слушателя.

– Вот дело-то какое, ла Виолетт, – жалобно произнес Жан Соваж, – Сигэ вернулся. Наш приходский священник сказал ему, что Огюстина – настоящая жена мне и что она обязана оставаться со мной. Сигэ после того уехал, но увез с собою Жака… старшенького… а я так полюбил этого мальчика!

Слеза покатилась по загрубевшей щеке крестьянина.

– Священник сказал, что ребенок должен принадлежать отцу, – робко промолвила Огюстина. – Как я ни плакала, как ни отстаивала свои права – разве я не мать? – мне пришлось подчиниться.

– Он ускакал, точно вор, этот разбойник! – воскликнул фермер. – Если бы он был прав, то не улепетывал бы так во все лопатки.

– Пожалуй, он так поспешно гнал лошадь, чтобы избавить тебя от слез, тягостных сцен и объяснений.

– Батюшка посоветовал ему уехать раньше, чем это сделается известным тебе, – заявила Огюстина. – Кроме того, он имел при себе приказ за подписью префекта, по которому в его распоряжение поступала жандармерия, если бы ему понадобилось отнять ребенка силой. Священник сказал, что это лишнее, что ему стоит только увезти мальчика отсюда, что я объясню тебе все дело и что ты вдобавок не можешь противиться его решению.

– Ну, детушки, – наставительно вмешался старый служака, – надо образумиться. То, чему нельзя помешать, надо перенести! И вот что еще: так как мы шли промочить горло, то зайдем в "Серебряный лев", стоящий на перепутье! Стакан вина подкрепит наши силы… а лишняя капелька прогонит печаль!

Жан побоялся нарушить отказом законы гостеприимства. Он не мог не выпить за здоровье ла Виолетта, каково бы ни было его горе.

– Ладно, пойдем! – решительно сказал он, жестом отпуская жену домой.

– Постой! – воскликнул тамбурмажор. – Пусть и твоя жена присоединится к нам. Ей также не мешает утопить в стакане свои горести!

Вскоре они все трое вошли в общий зал гостиницы "Серебряный лев". У ла Виолетта был свой план. Он ухмылялся в усы, видя, что его дело, которое сначала совсем расклеивалось, налаживается понемногу самым отличным образом. Наполняя стаканы, он сказал фермеру:

– Послушай, брось хмуриться! Ведь мальчик не пропал для тебя навсегда. Может быть, ты и увидишь его со временем!

– Кто знает? – печально возразил Жан. – Ребенок хоть и увидит меня потом, но успеет совсем позабыть… пожалуй, даже и не узнает!

– Да будь же мужчиной, черт возьми!

– Уж очень я любил Жака! – оправдывался Жан Соваж при этом упреке в малодушии. – Взял я к себе Жака малюсеньким, тощим; я его растил, нежил, холил. Ведь это невольно привязывает. Дети скорее принадлежат тем, кто воспитал их, а не тем, кто произвел на свет, а потом покинул на произвол судьбы, даже не увидев их в глаза. Жак звал меня папой, а я его – сыночком. Я любил обоих мальчиков одинаково и не делал между ними различия. Теперь мне кажется, как будто старший был даже милее моему сердцу…

– Ну-ка выпей! – уговаривал его ла Виолетт.

– Развеселись немного! – решилась сказать Огюстина. – Я тоже страдаю, но утешаюсь мыслью, что у нас остается Поль, наш Пуло.

– В доме было достаточно места для двоих детей. Теперь с одним станет так печально, пусто… Наш Пуло вдобавок расплачется. Ему будет не с кем играть.

Назад Дальше