Астролог - Марк Алданов 3 стр.


"Странно, странно", – подумал Профессор. Его безотчетная тревога росла. Этому клиенту он не сказал о молодом сиамце и не потребовал прибавки.

– Хорошо, я вам пошлю завтра. Благоволите сообщить мне день рождения или день зачатия вашего… знакомого, – сказал он, снова вынимая из кармана самопишущее перо.

– Как же к черту можно знать день зачатия человека?

– Ошибка в несколько дней не имеет большого значения. Небесные светила не меняют в одно мгновение своего положения в домах Зодиака. Надо просто вычесть двести семьдесят дней из даты рождения.

– Его день зачатия семнадцатого июля тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года, – сказал, подумав, человек с шрамом.

– Семнадцатое июля тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года, – повторил Профессор и записал на том же листе блокнота: "Зач. семнадцатого июля тысяча восемьсот восемьдесят восьмого г." Неприятное ощущение под ложечкой у него вдруг усилилось. – Это все. Завтра я пошлю вам гороскоп, куда вы укажете.

– Я сам зайду за ним завтра, в одиннадцать утра, – сказал незнакомец. Профессор хотел было сказать, что завтра не будет дома, но вместо этого поспешно ответил:

– Я мог бы послать до востребования. Разумеется, как вам угодно.

– Послушайте, – вдруг нерешительным, почти просящим тоном сказал незнакомец. – Я вижу, вы дельный человек… Вы только предсказываете события? Я хочу сказать: быть может, вы умеете… Вы умеете на них и влиять?

"Вот оно что!" – подумал Профессор.

– Нет, я влиять на них не могу, – ответил он холодно. Его самоуверенность увеличилась, как только уменьшилась самоуверенность клиента. – Я могу сказать, что будет с этим человеком, но его участь от меня не зависит… Вероятно, вы, узнав его карты, хотите ему помочь? Нет, я тут ничего не могу сделать. Карты показали, что ему грозит тяжелая участь. Если гороскоп это подтвердит, то никакие силы спасти вашего знакомого не могут.

– Вы угадали, я именно хотел помочь ему, – сказал, вставая, человек с шрамом.

Проводив его, Профессор вернулся в самом мрачном настроении духа. Он испытывал такое чувство, будто после ухода этого клиента надо отворить в кабинете окна и вспрыснуть карболкой готический стул. "Конечно, он хочет кому-то сделать большую пакость. Но тогда, значит, он не из Гестапо? Люди из Гестапо могут сделать кому угодно пакость и без астрологов"… Профессор хотел было вернуться к своему гороскопу, но почувствовал, что больше не в состоянии сосредоточиться. "Разве выпить?" – подумал он. Профессор вышел в столовую и, хотя это было строго запрещено врачом, выпил залпом три рюмки коньяку. Стало легче. Он вернулся в кабинет, сел за стол, рассеянно взглянул на блокнот – и помертвел.

На листке, одна под другой, были написаны две даты: 22 апреля 1889 года и 17 июля 1888 года. Профессор мысленно добавил 270 дней. Кровь отливала у него от сердца. "Что же это?.. Господи, что же это такое!.. Быть не может!.. Да, конечно, это он!.. Ведь я им сам сказал, что ошибка в два-три дня не имеет значения, они изменили дату, каждый по-своему. Но кто же они? Чего они хотели? Что я им сказал?.. Господи!"… Ему было теперь ясно, совершенно ясно, что женщина и человек с шрамом, незаметно, заметая следы, говорили с ним об одном и том же человеке: 20 апреля 1889 года родился Гитлер.

"Но если так, то надо бежать! Бежать сейчас же, сию минуту", – сказал себе Профессор. Он понимал, что запутался в страшную историю. "Правда, ей я ничего не сказал! Сказал только, что она выйдет за него замуж… Ему и это может очень не понравиться. Но тот! Что я наговорил тому!.. В памяти Профессора замелькали обман, троянский конь, танец смерти, тяжелая участь, никакие силы. "Кто же это был? Заговорщик? Провокатор? Одно хуже другого. По тому заговору погибли десятки ни в чем не повинных людей!" Он ясно понимал, что для людей, запутавшихся хоть как-нибудь, хоть очень отдаленно, в дело о заговоре, есть только одно спасенье: бежать, бежать без оглядки, бежать, не теряя ни минуты.

Тяжело дыша, Профессор прошелся по кабинету и столовой, выпил еще большую рюмку коньяку, затем отворил потайной ящик, рассовал по карманам все, что там было, взял с собой кожаную тетрадь. Паспорт всегда находился при нем. "Неужели так навсегда все бросить?.." Опустил шторы и снова их поднял. "Если он места не даст, я все равно сюда не вернусь. Оставить записку Минне? Нет, не надо… Теперь она, конечно, все разворует… Да может быть, мне все приснилось?.. Может быть, я сошел с ума?.. Ведь мой гороскоп благоприятен!.. А если он именно потому и благоприятен, что я сейчас уйду отсюда и вечером улечу в Швейцарию? Нет, нет, оставаться здесь нельзя!.. Взять с собой вещи? А вдруг они уже следят? Уж лучше вернуться за вещами в сумерки… Первым делом надо узнать об аэроплане"… Он надел пальто, запер за собой дверь и вышел на улицу, оглядываясь по сторонам.

IV

В этом глубоком двухэтажном подземелье были телефоны, радиоприемники, телеграфные аппараты, трещали пишущие машины, снизу доносился слитный, ставший почти незаметным шум моторов, а сверху отдаленный, с каждым днем усиливавшийся гул канонады. Мимо кухни, через общую столовую, стараясь не оглядываться по сторонам, точно им было стыдно, подчеркнуто бодрой решительной походкой проходили фельдмаршалы и генералы, В сопровождении сыщиков и телохранителей, тоже очень быстро, но теперь с менее решительным видом, спускались по лесенке в нижний этаж убежища люди, значившие в последние годы больше фельдмаршалов. Днем и ночью по коридорам, лестнице, столовой, небольшой проходной комнате, названной "конференц-залой", растерянно пробегали секретари, слуги, шоферы, рассыльные и, случалось, толкали сановников, сами тому на бегу изумляясь.

Лица у всех были зеленые, с воспаленными глазами, измученные от бессонницы, от вечного электрического света, от вечного шума, от спешки, от страха, от желания казаться спокойными, от тесноты и всего больше от духоты. Несмотря на искусственную вентиляцию, на семисаженной глубине под землей не хватало воздуха. Порядок еще кое-как соблюдался, но прежней дисциплины, почтительности, подобострастия уже быть не могло. В столовой иногда закусывали (не полагалось говорить: обедали, завтракали), телефонистки или стражники из Begleitkommando, почти рядом (все же не совсем рядом) с людьми, имена которых в последние двенадцать лет беспрестанно упоминались в газетах всего мира. И хотя люди эти делали вид, будто им очень приятна товарищеская близость с младшими сослуживцами, и ласково улыбались, – от их престижа, после смущения первых дней, уже оставалось немного. Из левой комнаты нижнего этажа, служившей кабинетом самому главному вождю, иногда и в верхний этаж доносились истерические крики. В этот кабинет и теперь еще на цыпочках входили секретари и как бы на цыпочках сановники. Около дверей стояли зверского вида часовые из Reichssicherheitsdienst и быстро поглядывали на проходивших сыщики из Kriminal Polizei; однако все понимали: то да не то, – если вражеская армия подходит к Берлину, то, значит, Фюрер не совсем Фюрер. Смельчаки же, особенно из военных, случалось, пожимали плечами, слыша доносившийся из кабинета или конференц-залы дикий гортанный крик, еще недавно наводивший по радио страх на весь мир.

За столом в кантине некоторые служащие с жаром говорили, какое было бы счастье умереть за Фюрера. Сановники одобрительно кивали головой. Думали же об этом всерьез лишь очень немногие: эти понимали, что их все равно найдут и не пощадят. Они наскоро вспоминали то, что знали о Валгалле, о Нибелунгах, о последней картине G?tterd?mmerung, о прыжке Брунгильды в костер Зигфрида. Больше всего, задыхаясь от отчаянья, ненависти, бешенства, – была в руках полная победа! – думал об этом самый умный из находившихся в убежище людей – человек, который был талантливее Гитлера, говорил лучше, чем он, и не стал самым главным вождем преимущественно из-за неподходящей наружности.

Были в подземелье и люди, собиравшиеся ценой Гитлеровой головы спасти свою собственную. Теперь это мысленно называлось: освободить Германию от безумца. Один же из главных сановников, чуть ли не лучший друг Фюрера, превосходный архитектор и техник, проходя с любезной улыбкой по подземелью, ласково раскланиваясь с младшими товарищами, обмениваясь крепкими, много без слов говорившими рукопожатиями с другими сановниками, заглянул в вентиляционный отдел и принял давно задуманное решение: ввести в трубу ядовитый газ, лучше всего Tabun или Sarin, изготовленные на случай химической войны, – тогда через несколько минут погибнут – что ж, легкой, безболезненной смертью – и сам Фюрер, и все важнейшие вожди. "Да, это будет нетрудно", – подумал сановник, обсуждая про себя технические подробности. Выйдя из убежища, он принялся за осуществление плана, – позднее был очень огорчен, узнав, что в подземелье есть отводная труба, благодаря которой Фюрер может и не погибнуть.

Однако и этот сановник, и генералы, теперь снова считавшие Гитлера невежественным безумцем, и люди, спустившиеся в подземелье для того, чтобы помочь Гитлеру совершить Самоубийство, иногда не могли отделаться от сомнения: что, если он найдет выход из безвыходного положения? что, если он вывернется и на этот раз? Десять лет его сопровождала невиданная в истории удача. По законам логики, по теории вероятности, он давно должен был находиться в могиле: в новой Валгалле или в яме повешенных. Но не все в мире идет по законам логики или хотя бы по теории вероятности.

Громадное же большинство собравшихся в убежище людей сами не знали, для чего их тут держат, чего ждет начальство, на что оно надеется. Думали же почти исключительно о том, как бы спасти шкуру от "казаков". Проще всего было бы незаметно ускользнуть из подземелья. Но это строго запрещалось, инерция дисциплины еще кое-как действовала, да и выйти из подземелья при все усиливавшейся бомбардировке было чрезвычайно опасно. В трезвом виде люди скрывали друг от друга все: мысли, чувства, содержимое бумажников, чемоданов, сумок, поясов. Однако пили почти все, даже женщины, гораздо больше обычного, и иногда языки развязывались. Люди шепотом говорили, что не остается больше ничего, кроме капитуляции: "Если бы дело шло об американцах или англичанах, это был бы, конечно, лучший исход. Но русские! Казаки!.." – "А чем же будет лучше, если казаки нас возьмут без капитуляции?" – "Это, конечно, так, но…" – "Кто знает, быть может, именно с русскими будет легче всего договориться. Сталин очень умный человек, я всегда это говорил!" – "Да разве он согласится на капитуляцию!" – "Все-таки не можем же мы погибать с женами и детьми оттого, что он не согласится!"

Случалось же, по подземелью проносился слух, будто в другом подземелье в глубокой тайне устроен аэродром, что на нем держатся про запас десятки самых лучших новейших аэропланов, что их всех скоро вывезут с семьями и имуществом. Тотчас приходили и более точные сведения: аэродром находится под развалинами гостиницы Ад-лон, 62 аэроплана вывезут всех сегодня ночью, ровно в 12 часов. Женщины бросались складывать чемоданы, рассовывали драгоценности и валюту по еще более потаенным местам ("в суматохе особенно легко украсть!"), жалостно спрашивали мужей: нельзя ли все-таки перед отъездом как-нибудь пробраться к себе на Motzstrasse и захватить оставшееся там серебро, – бедная фрау Коген, ведь все равно ее вещи тогда пропали бы, – просто нельзя себе простить, что так много добра оставили дома, когда уходили в это проклятое подземелье, – но ты мне ни слова не сказал, – разве ты со мной говоришь о важных вещах, – разве я могла знать, – разве это женское дело, – Господи, кто только мог думать?..

V

В помещении, оставшемся от нового канцлерского дворца, принимал немолодой чиновник с растерянным, измученным лицом. "Хорошо, что старик", – подумал Профессор, знавший по двенадцатилетнему опыту, что в Германии кое-как еще можно иметь дело лишь с пожилыми людьми. Чиновник изумленно на него взглянул, так же изумленно пробежал пропуск и, вместо того чтобы заполнить формуляр о посетителе, предложил поискать сановника в убежище. "Его здесь нет, теперь все в убежищах, спросите там". – "В каком же именно убежище и пропустят ли меня?" – мягко начал Профессор. "Поищите во всех! Скорее всего у Геббельса", – раздраженно сказал чиновник и, схватив карточку, на которой было напечатано: "F?hrersbunker", что-то на ней написал. "Искренно вас благодарю, но если?.." – "Идите ко всем… Ради Бога, идите!" – вскрикнул чиновник и схватился за голову. "Извините меня. Теперь прежних формальностей нет". Профессор не обиделся, но был озадачен, в особенности тем, что чиновник назвал министра пропаганды просто по фамилии. "Да, видно, их дела очень плохи", – подумал он не без удовольствия, хоть с тревогой: к несчастью, с и х делами были связаны и его дела.

Он бродил более часа по убежищам Wilhelmstrasse и все не мог добиться толку. Сановника нигде не было. В какой-то Dienststelle сказали, что он уехал на фронт и ожидается с минуты на минуту в "F?hrersbunker". "Так я там его – подожду?" – робко спросил Профессор и, не получив ответа, отправился в это убежище. Как только он оказался в главном подземелье, находившемся под старым канцлерским дворцом, началась сильная бомбардировка. Люди сбегали вниз, пропусков больше не спрашивали.

Профессор немного осмотрелся: как будто ничего страшного не было. Только дышать было тяжело. Он прошелся по коридору. Какая-то девица отдыхала у пишущей машинки, обмахивая себя вместо веера листом бумаги. Она с любопытством взглянула на Профессора, вынула из сумочки зеркальце и подвела брови карандашом. В конце коридора у лесенки стоял часовой. "Там, верно, покои Фюрера?" – спросил без индонезийского акцента Профессор. В девице тоже не было ничего страшного, и женщин он боялся меньше. Она засмеялась и подкрасила палочкой губы. "Сначала ее покои, покои Эбе, – сказала она, – с собственной ванной, не так, как мы живем! Но горячей воды все-таки нет, и трубы утром испортились, – радостно добавила девица. – Его покои дальше, слева от конференц-зала". Профессор был поражен. "Какая Эбе? И уж если Гитлера называют он!.."

Походив по коридорам, он устало сел на табурет в углу комнаты, которая служила столовой. Ему очень хотелось есть и пить, но он не решился обратиться к угрюмому человеку за стойкой, сердито отпускавшему пиво и сандвичи. Проходившие люди иногда поглядывали на него с удивлением, но никто его ни о чем не спрашивал. Говорили о бомбардировке, она усиливалась с каждой минутой. "Надо вести себя здесь очень, очень дипломатично", – думал Профессор. Осмелев, он подошел к одной группе, подошел с неопределенно-любезной улыбкой: каждый мог думать, что его знают другие. Профессор, ласково улыбаясь, послушал разговор. Говорили об ужине, будет яичница с колбасой. "Я полжизни дал бы за то, чтобы закурить", – сказал кто-то. "Полжизни – это, может быть, теперь не очень много", – ответил другой. Все преувеличенно радостно засмеялись. "Кажется, они не очень здесь заняты? Странно… Может быть, все делается в нижнем этаже?"

К вечеру сановник не вернулся. Люди говорили, что такой бомбардировки еще никогда не было. От волнения ли или от выпитого коньяку у Профессора вдруг начались боли. Он еле добрался до чиновника, ведавшего хозяйством в подземелье, объяснил ему дело, назвав сановника своим близким другом, и попросил разрешения провести ночь здесь. "Говорят, выйти – верная смерть!" Чиновник что-то сердито пробормотал, – по-видимому, здесь каждый новый человек считался врагом, – однако велел отвести койку. Поместили Профессора в очень тесную каморку с тремя голыми койками, находившуюся рядом с уборной. Два бывших там молодых человека даже не кивнули головой в ответ на его учтивое приветствие и тотчас, с ругательствами, вышли в коридор.

Воздух в камере был ужасный. В первую минуту Профессор подумал, что не высидит здесь и четверти часа. Он спрятал под матрац кожаную тетрадь и бессильно опустился на койку. Знал, что при болях лучше всего сидеть, не прикасаясь ни к чему спиной. "Ах, если б он приехал утром, если б он дал мне место!.. Господи, что же делать?.." Он не взял с собой ни пижамы, ни мыла, ни зубной щетки. Из лекарств был только белладональ: накануне купил в аптеке и забыл вынуть дома из пиджака. Профессор с усилием, без глотка воды, проглотил пилюлю.

Через полчаса он почувствовал себя лучше. Снял пиджак, сложил его так, чтобы ничто не могло выпасть из карманов, и прилег, положив его себе под голову. Думал, что в убежище должны быть блохи, мыши, даже крысы. Думал, что не сомкнет глаз. Однако скоро мысли его стали мешаться. "Все-таки гороскоп благоприятен, очень благоприятен", – говорил он себе. Иногда пользовался системой Куэ, но она давала хорошие результаты только тогда, когда и обстоятельства жизни складывались с каждым днем лучше, все лучше.

Молодые люди вернулись поздно и, по-видимому, были навеселе. Он заметил, что на них белые чулки. "Значит, принадлежат к его молодежи, к фанатикам. Вероятно, они служат на кухне или в кантине"… Они тоже легли на свои койки не раздеваясь. Засыпая, он смутно слышал их разговор. "Ну, что, кажется, ты еще не улетел?" – саркастически спросил старший. "Нет, я еще не улетел!", – ответил, подумав, другой, видимо, понимавший шутки не сразу. "Шестьдесят два аэроплана еще стоят под гостиницей Адлон?" – "Да, они еще там стоят", – "Куда же нас увозят? В Москву?" – "Нет, совсем не в Москву. Зачем а Москву? В Москве русские. Нас увезут в Берхтесгаден". – "А что же мы будем делать в Берхтесгадене?" – "Как что делать? Защищать Фюрера и Германию. Там приготовлены неприступные укрепления". – "Такие же неприступные, как линия Зигфрида, или еще лучше?" – "Говорят, еще лучшие". – "Говорят также, что там в холодильниках приготовлено сорок миллионов гусей с яблоками и столько же бутылок рейнвейна. Впрочем, ты всегда был дураком". – "Нет, я никогда не был дураком", – ответил, подумав, второй.

Под утро Профессор проснулся и опять услышал доносившийся сверху глухой слитный гул. Он взглянул на часы и ахнул: двенадцатый час. Молодых людей в камере не было. Ему очень хотелось пить. Рога для надевания туфель не было. Пришлось подсовывать под пятку указательный палец, это было неудобно и больно. Он сразу устал. Бумажник был цел, кожаная тетрадь по-прежнему лежала под тюфяком. "Что будет, если он еще не приехал! – подумал Профессор, оправляя воротник, галстук, бороду. – Все-таки где-нибудь же здесь да моются?.." Он вышел, чувствуя, что голова у него работает плохо. "Верно, от белладоналя"…

Назад Дальше