Два года прошло с того дня, а уж ни Лукьяна, ни Кондрата Булавина в живых нету, войско Донское кровью захлебнулось, и сам Илья Зерщиков, сметливый атаман, в холодной яме сидит, а Тимоха Соколов, змей подколодный, где-то за стенкой, по соседству. И в сквозное оконце с железными зазубринами предвечерняя прохлада плывет. Но ни песен, ни криков веселых, ни колокольного звона не слыхать, будто вымер Черкасск на-вовсе с царским приездом.
А как оно дальше было, теперь лучше не вспоминать.
Ленивые стольники по станицам беглых не сыскали, а спустя время прискакал из верхового Митякинского городка растрепанный казачишка с обрубленным носом, сполох поднял:
– По всем верховым станицам и городкам князь Юрий Долгорукий с войском идет! Не токо беглых, а и прирожденных казаков, кои при взятии Азова отличились, в цепи кует, носы режет, на лоб каленое клеймо печатает! Кончается, братцы, вольная жизнь на Тихом Дону!
Поехал Илья Зерщиков к атаману Максимову домой, совет держать. А там уже Кондратий Булавин. Сидят обое, на стол облокотясь, и каждый темнее тучи, думу думают.
Но про то нынче не вспоминать бы. Про то с темнотой сыск начнется…
Вот-вот замки загремят, ключи железные.
Пытки, може, и не будет, а кнута не миновать!
Глянул Илюха в темнеющее оконце у самого свода, закручинился. Услышал нутром всю глубину и безответность тишины, сгустившейся в подземелье, ощутил ее до звона в ушах… И тогда в могильной тишине острожной ямы вдруг зазвенело что-то, запело вешней водой и слилось в давнюю многоголосую песню, какую он с самого раннего детства слышал и постоянно в душе хранил.
Знал Илья, что молчит ныне Черкасск, похоронились люди от царского гнева и неоткуда бы взяться той песне, а сама тишина тонко звенела и вливалась в нахолодавшее тело знакомым напевом.
Как на речке было, братцы, на Камышинке,
На славных степях на Саратовских,
Там жили, проживали казаки – люди вольные,
Все донские, гребенские да яицкие…
Они думали все думушку великую:
Как и где нам, братцы, зимовать будет?
На Яик нам идтить – переход велик,
А на Волге ходить – все ворами слыть…
"Как и где нам, братцы, зимовать будет?" – повторил Илья мысленно знакомые слова, ощутив вдруг всю безвыходную тоску, вложенную в них, и содрогнулся в страхе. Прижег ему волосатую грудь нательный крест, в потливый испуг бросило. И тут, в это самое время, заворочался, заскрежетал железом дверной ключ, гукнула тяжелая накладка, на высоком пороге два мужика в красных рубахах выросли.
– Подымайся, вор!
Заломили руки, выпихнули в сыскную.
Кровью еще не пахло, но в дальнем углу увидал Илья колесо и дыбные петли с завертками вроде лошадиных гужей, а из широкой бочки торчали концы мокнущих палок-длинников.
И еще успел увидать сметливыми глазами – в жарком мангале прогорали в синем угаре гребешки пламени, а на припечке лежали зачем-то длинные кузнечные клещи, какими на деревянный обод железную шину натягивают. И – лавка широкая посереди избы, чисто выскобленная и отмытая.
Кнутов-то и вовсе не видать…
Захолонуло в середке, дрожь по всему телу прошла, от пяток до корней волос на макушке, и теплой водицей ударила в колени.
Вот оно!
Приказный дьяк в черном балахоне вошел из боковой двери, скуфейку на жирных волосах поправил. После крючковатыми пальцами снял нагар с восковых свечей, поплевал на закопченные пальцы и об те же волоса вытер.
Глянул чужими, недоступными глазами на Илюху, будто признавать не хотел:
– Раздеть донага.
Илья покачнулся, хотел сам разоблачиться, но палачи не дали. Начали не снимать, а прямо-таки по-собачьи рвать с него кафтан, рубаху, сапоги сафьяновые, атаманские. И штаны сдернули, повалив на каменный, плитчатый пол. А дьяк тем временем обмакнул обгрызанное гусиное перо в чернила, сваренные из дубовых яблочков, и вывел на раскатанном по столу свитке:
ПЫТОЧНАЯ НА ВОРА И ЦАРЕОТСТУПНИКА ИЛЮШКУ ЗЕРЩИКОВА
И чуть ниже:
ПЕРВАЯ ПРАВДА, ДОСЛОВНАЯ ИЛИ ДОПОДЛИННАЯ, КОТОРАЯ НЕ ЕСТЬ ПРАВДА
После этого поманил Илюху ближе к столу, а палачи подтолкнули его на свет и рук не связали.
"Шапки боярской не видно, одному подьячему доверили меня… – второпях сообразил Илюха. – Невелик почет донскому атаману…"
Дьяк снова обмакнул перышко в чернила.
– Сказывай, вор, чем государеву делу и народу православному совредить хотел? Что с вором Кондрашкой вместях замышлял? – кисло, равнодушной скороговоркой пропел дьяк.
– Не ведаю, о чем спрос, – твердо сказал Зерщиков. – Я царю верно служил, грешить с самого рождения опасался. А кто богу не грешен, царю не виноват.
– Тако и я думал, – кивнул дьяк с покорностью в голосе и почесал за ухом обгрызанным перышком. – Говори, что знаешь про воровской бунт, я писать стану. Первую правду. А до подлинной не доводи, длинники у нас моченые…
И таково спокойно, с доброй душой сказал, что Илюха обрадовался, надеждой воспрянул. И дедову присказку вспомнил: не тужи, мол, Илюшка, у тебя брови срослые – к счастью!
5
К полуночи исписал дьяк первый свиток сверху донизу. Исписал и прочел дважды, шевеля мохнатой губой.
И было написано там гладко и доподлинно, как великое воровство вершил на Дону, Нижней Волге и Слободской Украине вор и злодей Кондрашка Булавин. Как он, тать проклятый, не послушавшись атамана и домовитых старшин, учинил злодейство в Шульгин-городке, в одну ночь тихо и без ружей вырезал ножами-засапожниками и кривыми саблями тысячный отряд стрельцов и самого боярина Долгорукого не помиловал. А Зерщиков с Лукьяном Максимовым тогда собрали домовитых да разбили Кондрашку вместе с его сбродом мужицким, хотели его в полон взять и головой царю выдать. А Кондрашка-то успел заколдовать себя, черной галкой стал. Крыльями взмахнул, окаянный, полетел в Сечь к запорожцам подмоги просить. И привел с Запорожья в Пристанской городок на Хопре видимо-невидимо воровских людей, поплыл по Хопру и Дону, великой силой осадил Черкасск…
И так уж вышло – прокричали того вора Булавина войсковым атаманом, и возгорелся он дьявольскою мыслею идти с войском сбродным на Азов и Москву… И верные ему атаманы разбойные Хохлач, да Сенька Драный, да Никишка Голый, да Игнашка Некрасов зело преуспели, по всему Дону и Нижней Волге гуляли, бояр и царских людей нещадно били, Царицын и Камышин грабили, под Саратов и Воронеж подступали.
А Илюха Зерщиков – верный царю человек – предался Кондрашке с тайным умыслом: время подгадать, великий урон ему сделать, а после и с головой выдать.
И господь не оставил Илюху милостью. Вышла удача. О прошлом годе, ближе к осени, собрал Илюха верных своих людей – Тимоху Соколова, Степку Ананьина и многих иных старшин, – и защучили они Кондрашку Булавина с семьей в избе, осадили хоромы его, хотели живьем взять для царского суда и расправы. Но не дался он живым – бабу свою нареченную смерти предал по взаимному их согласию и дочку стрелил, а потом и себя – последней пулей. Так было.
А тело его выдали они полковнику Василию Долгорукому, коего царь послал на Дон великий сыск править и за брата казненного мстить…
Свечи тускло горели на столе, палачи дремали у порога. Ивовые длинники мокли в бочке. Дьяк покорно скрипел пером, и все ладно выходило.
Время от времени дьяк поднимал голову в черной скуфейке и до того жалостливо на Илюху буркалы уставлял, что сердце у Зерщикова подкатывало к самому горлу в сладкой истоме. Чудилось: прочтет утром дознание царь-батюшка, прослезится. И позовет к себе невинного раба своего, покается: "Виноват я перед тобою, Илья Григорьевич! Поторопился, ошибку дал! Будь отныне войсковым атаманом, служи верой и правдой, а я тебя милостью своей не забуду". И закричали первые кочета по всему Черкасску, полночь ударила.
И дьяк будто проснулся, отрезвел. Начал моргать часто тяжелыми веками, снова снял нагар со свечей. Заново грамоту перечитал на скорый взгляд с верхнего края до нижнего, шевеля мохнатой губой, сказал: "Так, так…" – и высморкался под стол.
После того вздохнул, пальцами хрустнул. Спросил так нежданно, будто никакого дознания еще и не было:
– А когда же ты, человече, скажешь хоть слово правды?
Пламя на свечах подпрыгнуло и задрожало, и вода в бочке хлюпнула.
– Правду истинную говорю!.. – закричал Зерщиков в страхе, потому что дремавшие до сей поры палачи уже хватали его.
Колесо скрипнуло, руки его просунулись в хомуты, а ноги зажала неподъемная колода на полу. И в другую сторону повернулось колесо, и тогда плечи у Ильи хрустнули, запылали огнем, будто их разворотили острым железом.
– Правду! Истину говорю-у!! – взвыл Илюха.
Дьяк не смотрел в его сторону. Только палачам мигнул:
– С колесом-то полегче… Попервам длинников ему…
А сам развернул новый свиток, озаглавил с нажимом:
ПРАВДА ВТОРАЯ, ПОДЛИННАЯ, НА ДЫБЕ И КОЛЕСЕ, В КОТОРОЙ ЕСТЬ ЛОЖЬ
Мокрый прут ожег напружиненные ребра Зерщикова, привел его в память. И по бугроватой, красной полосе от первого удара лег чуть наискосок новый рубец…
Зерщиков закричал в третий раз.
А дальше надо было говорить, сызнова все вспоминать – с того, первого вечера в атаманском доме.
6
…Приехал Илья Зерщиков к Лукьяну Максимову совет держать. А там уже Кондратий Булавин с той же кровной заботой. Сидят у стола, облокотясь, каждый темнее тучи, думу думают.
Никого, кроме них, в атаманских хоромах, слуг разослали, жену Лукьян притворил в спальной. Тайна смертная…
– Слыхали, что деется, атаманы-молодцы? – с порога начал Илюха, не успев как следует перекреститься в передний угол. – Прирожденных казаков и то не милуют! А пришлых – под гребло, в старые имения высылают под стражей. А хоть бы и беглые – куда нам без них? Кого по царской разверстке на войну будем посылать? Да у меня их, дьяволов, тоже шешнадцать голов! Табуны пасут, рыбу ловят, полотно ткут. Куда я без них?
Лукьян вздохнул с понятием, а Кондратий Булавин плюнул.
– Кто о чем, а вшивый – про баню! – гневно сказал он.
Одет Кондрашка опять был в черный, походный кафтан и ликом потемнел до черноты, только золотая серьга в правом ухе яро посверкивала.
– Не в беглых ныне закорюка, Илья, а в том, что всему войску карачун подходит! – гневно сказал Кондрат. – Войско боярам поперек горла стало, потому – оно всей России отдушина! Чуть придет беда, невмоготу станет в боярщине, мужик на Дон бежит, волю ищет!
Дон да Яик – что два светлых оконца на Руси, понимать надо! Пока Дон да Яик живы, правда на земле есть!
Какую бы гнусь боярин ни придумал, а на казаков нет-нет да и оглянется: мол, не было бы шуму! Так не хочут они ныне рук связывать себе, вольно попировать хочут! А на том и всей России конец.
– Про то ведают бог да государь, Кондратий, – поправил атаман Максимов непотребные речи Булавина. – Не наших умов то дело, нам бы свои-то головы уберечь в лихую пору…
– Коли круговой покос начался, так неча травине за травину прятаться! – отвернул Кондрат голову и стал в слюдяное окошко смотреть. Бороду в кулак сжал, думал люто.
– А чего это – всей России конец? – подлил масла в тот огонек Илья. – Россию царь в железа кует, чтобы не рассохлась, как клепочная бадья. Кнутом да батожьем до кучи сгоняет, ноздри рвет. Которое дело на крови стоит, так оно и крепко! Всегда так было.
– Всегда так было, да плохо кончалось, – вздохнул Кондрат. – Неправда и зло, они, как ржа, любые железа точат… Великие смуты и беды от неправды…
И еще помолчали.
Зеленая муха билась в слюдяном оконце, жужжала. У Зерщикова сердце трепыхалось и млело от сладкого предчувствия. Он всю жизнь боялся смуты, но чем больше страшился, тем сильнее ждал и хотел ее. Сама мысль о невиданной, кровавой мала-куче засасывала его, как бездонная пучина.
А Кондрат сказал:
– В книгах старых писано, был на свете великий Рим-город. Железом кованный! Еллинов под свою руку брал, все малые народы. Несметные легионы были, и конца веку его никто не ждал. А сгинул тот Рим-город неведомо куда. Никто на него войной не ходил, не шарпал, все его обходили и страшились. А потом глянули: нету его, пропал!
– Так-таки и пропал? – подивился Лукьян.
– Кабы не сгинул, так доси стоял бы, и мы бы про него знали, – сказал Кондрат. – Больно много неправедного железа в нем было, ржа съела. В пыль все превзошло, и ветер ту пыль разнес по свету.
Зерщиков вздохнул с понятием, а Булавин еще добавил со злостью:
– Летает эта пыль ржавая, в ноздри набивается, глаза людям застит! Оттого и слепые…
– Ну, то дело шибко давнее, теперь не о том речь, – сказал атаман Максимов. – Казаки кричат, велят круг созывать. А что мы им скажем, атаманы, на том кругу?
Долгорукий, собака, уж по всему Донцу прошел, до низов добирается. И нет от него спасения ни домовитому казаку, ни гультяю, ни старику, ни бабе. Каждому ставит каленое железо на лбу – вор!
– И чего ж ты надумал? – спросил Кондрат.
– Побить надо князя! – вступился Зерщиков и привстал с готовностью, будто в поход собрался. И вновь слышно стало, как зудит зеленая муха в слюдяном окошке, бьется.
– Тю на тебя! – испугался Лукьян Максимов. – А царь? Да он с нас с живых шкуры спустит!
– Побить – не штука, да вот что оно после-то будет? – усмехнулся Булавин и снова курчавую бороду в кулак сжал. – После-то чего делать будем, други-атаманы?
Глаза у него смеялись, а золотая серьга в тень попала, угасла. И смотрел он прямо, не моргая, на Илюху Зерщикова, словно пытал глазами. Дескать: не закричишь ли лазаря в горячую минуту, как тогда на крымском утесе? Не высоко ли прыгать придется?
– Скажи, Илья. Кафтан у тебя ныне зипунный, а ум завсегда был бархатный. Молви слово!
– И скажу!
Зерщиков перестал баранью шапку в руках мять, кинул ее в конец скамьи. Под сердцем опять образовалась зовущая пустота, как тогда, на крымском утесе, засосала. Увидал в глазах Кондратия насмешливый огонек: прыгай!
– Царь, он тоже не дурак! – с горячностью забубнил Илюха. – Ему не Дон поперек горла стал, а беглые покоя не дают, вот что! Боится он, что все холопья и служилые к нам утекут от веселой жизни! Но Долгорукий ныне страху на них нагнал, теперь беглых не будет, Лукьян. А нам бы – от князя спасения найти… Вот кабы так тихо исделать, чтобы он в землю провалился, проклятый! Тихо, по-казачьему… Чтобы и следа от него не осталось, как после того Рима-города…
Тут Илюха снова папаху достал и начал в руках мять. Размышлял вслух:
– Пока до царя какие вести дойдут, зима пристигнет… Зимой – никакой войны не будет. Беглых мы на Дон примать не станем, отписку ему про то сделаем. Добро?
– А с весной? Опять все сначала? – хмуро покосился Лукьян.
Тут уж Кондратий Булавин засмеялся, волчьи свои зубы оскалил и бороду из рук выпустил.
– А до весны-то, Лукьян, много воды утечет! Весной незнамо какая погода выйдет, то ли дощ, то ли вёдро! Свейский король, бают, опять на нас войной собирается, тогда казаки с другой стороны царю понадобятся! Без казаков какая ж война?
Лукьян Максимов в затылке почесал тоскливо:
– Погляжу я на вас… Погляжу: забыли вы, окаянные, Стенькины печали! Цепь-то его смертная, вон она, доси в церковном притворе на стене висит! Еще не изоржавела!
Кондрат начал ноготками дробь по столу выбивать, нахмурился.
– Так что ж, по-твоему, Лукьян? Так-таки и будем сидеть сложа руки, пока Долгорукий казаков искореняет, ноздри рвет? Баб с детишками батожьем порет?
– Про Стеньку забывать не след, говорю…
– Стенька с разбоя начинал… Нынче обиды не те, атаман!
– Побить надо князя! – повторил свое Зерщиков.
– Ты, что ли, пойдешь на это дело? – ощерился атаман.
– Кондрат пойдет! – ляпнул вгорячах Илья и тут же спохватился. Понял, что чересчур напрямую выпалил тайное слово. – Кондрат у нас походный атаман! А ежели на то дело, так и я готов!
Тихо стало в атаманской горнице. Замолчали надолго. Думу думали. После Булавин поднялся в рост, сказал твердо:
– Этого дела я другому не уступлю. Дело святое.
Солеварни у нас отняли, гультяи голодные давно топоры точат… Но – уговор, атаманы, дороже денег! Коли на такое дело идти, всем стоять крепко, а коли умирать, так заодно! По вашему приговору за вольный Дон постою.
Мутные лики с икон старого письма смотрели из угла через желтые огоньки лампад, все видели. Еще круче загустела тишина.
Атаман Максимов дрожащей рукой ворот расстегнул, оголил волосатую грудь и пляшущими пальцами нашел пропотевший шнурок гайтана. В ладони его сверкнуло восьмиконечное золото.
– Слово дадено, – сказал атаман. – На великое дело идем, на спасение войска и всего Тихого Дона сверху донизу… Целуйте крест на верность и правду… – и первым прижал к толстым губам малое христово распятие, перекрестился двуперстно, истинно.
– Целуйте! На верность богу и правде!
Илья Зерщиков истово перекрестился, схватил крест. Облобызал атамана. Третьим приложился Кондрат, после вернул крестик Максимову, шапку надел.
– Благослови бог почин! – сказал кратко.
– Благослови бог! – подтвердил Зерщиков.
– С богом! – кивнул атаман. – В добрый час!
И дверь хлопнула, за окном звякнул цепной чумбур Кондратова коня, а потом ударили по каменистой тропе горячие копыта, сдвоили на галоп. Погнал Булавин своего рыжего к станице Бахмутской.
Атаман принес вина, налил две чарки. Сказал хмуро:
– Выпьем, Илюха, за удачу. Начало, оно всегда трудное, да и конец в таком деле мудрен. Ныне вся жизнь на кон поставлена…
– Поглядим… Первая пороша – не санный путь, – уклончиво сказал Зерщиков. И выглушил чару до дна, рукавом утерся. – Вестовых-то в верховые городки не забудь послать, Лукьян, чтобы знать нам, как оно там обернется. Своих людей верных – Степку Ананьина либо Тимоху Соколова правь. Теперь надо ухо востро держать!
– То сделаю…
И еще выпили.
Атаман закручинился, хмелем ту заботу начал заливать. На лихое дело они пошли.
А был ли другой у них выход?
Нет, не было…
После три дня и три ночи у себя дома Илья хлестал ярое вино, не просыпался. Забытья искал, бога молил за Кондратову удачу. После еще целую неделю смурной ходил по двору, работников шпынял.
Однако время шло, дождался-таки добрых вестей. Поползли слухи, что будто бы на Верхнем Донце тот стрелецкий отряд в тыщу голов вместе с воеводой Долгоруким по божьему промыслу, то ли дьявольскому умыслу, но целиком в землю провалился, в тартарары. Ни концов, ни следов не оставил…
И как только дошли те слухи до хутора, отрезвил себя Илюха, заперся надолго с Ульяной, помолодел от радости. Вымещал на ней недавнее безделье. Жадная на ласку татарка радовалась, слезами рубаху обмочила.
– Чтой-то ты, родный, будто помолодел на те двадцать лет, будто в первую ночку озоруешь… – целовала она Илью с прикусом.