Завещанная река - Знаменский Анатолий Дмитриевич 7 стр.


– Н-да… – сказал царь задумчиво. – Дело сие шибко запутанное, а выход один: войско большое на Дон пора посылать, пока бунты те не разыгрались, как при родителе моем… И нету у нас того войска, Данилыч. Нету! Вот какая беда! Чего бы ты придумал ныне, а?

У Меншикова голова всякий раз думала складно, заодно с государем. Он помолчал для порядка, вроде как собираясь с мыслями, а потом дал совет:

– Разумею, мин херц, что верно ты изволил сказать: от Шереметева ныне войска убавить нельзя. А надобно всех дворян и царедворцев, кои дома сидят, за бабьи подолы уцепившись, на службу выдворить да супротив Кондрашки и послать. Особливо тех, что под Воронежем, в Курщине, на Слободской Украине обретаются с животы. Им-то первым тот Кондрашка может красного петуха подпустить, а то и головы поснимать. Таких бездельников ныне более тысячи можно собрать. Дворовых пускай с собой возьмут сам-пят. А в подмогу им дать слободские полки Шидловского. Командиром же над всеми я бы поставил, мин херц, князя Василия Долгорукого. Сметливый офицер и на тех воров зело зол по родному брату. Лучше не придумаешь…

Царь кивнул утвердительно.

– Садись, пиши! – приказал он. – Роспись кому быть! И напишешь оприч того рассуждение и указ, что чинить на Дону! Казачьи городки по всему Дону и притокам, кои пристали к воровству, сжечь без остатка, как и раньше было велено князю Юрию. А людей смутных – рубить, а заводчиков – на колеса и колья, дабы сим удобнее оторвать охоту к воровству. Ибо сия сарынь, кроме жесточи, не может унята быть… Пиши!

Царь отошел к окну и стал глядеть сквозь зарешеченный проем на мутную широкую Неву. Скомкал полотняную завеску в кулак:

– А о старшинах донских надобно особый сыск учредить. Дьяволы! Ничего понять нельзя, будто в азартную зернь играют!

14

Илюха Зерщиков висел на дыбе. Его вновь окатили водой, ослабив натяг заплечных хомутов, и он очнулся. Мученический пот застелил глаза, Илья видел только блуждающий, текучий свет в отдалении, где коптили две сальные свечки.

Вокруг Илюхиной души не было теперь никакой бренности – ни мяса, ни костей, ни кожи не чуял, он, один только огонь, всесокрушающую боль. Не на том, на этом свете творилась над ним великая пытка, и он сам знал, за что.

Металась душа Илюхи в поисках последнего спасения и выхода, и была вроде бы какая-то заповедная дверь из преисподней к белому свету, но у той двери все еще сидел в свечном желтом кругу приказный дьяк, маленький и темный, похожий на усохшего в стараниях черта, и не пускал. И когда кончилось терпение, затрясся Илюха от ужаса:

– Пре-дай-те смер-ти-и-и! – тонко завопил он, Захлебываясь сукровицей и обвисая неживым телом.

Дьяк поднял голову и с длительной пристальностью глядел на жертву, будто не понимая, о чем может просить этот человек. Палачи сидели у порога, дремали с устатку.

– До смерти, брат, еще далеко… – со страшным равнодушием и неопределенностью, как бы про себя сказал дьяк и вновь углубился в чтение.

Он как раз читал Илюхину отписку в Запорожье, и в той отписке была верность царю, а потому смерть и откладывалась на неопределенное время. Но и жалости к Зерщикову дьяк не испытывал, потому что и в правом поступке лиходея скрывалось привычное лиходейство и шкурный умысел.

Одолев грамоту, глянул дьяк в оконце. Там зыбился серый, туманный рассвет. Надо было поспешать.

– Был ли ты, Илья Григорьев, с Лукьяновым войском, когда выходили встречь Кондрашке под Паншин-городок? – торопливо спросил дьяк.

Илья молчал, голова бессильно моталась, как у мертвого.

– Снимите! – приказал дьяк.

Его снова кинули на мокрую скамью, он замычал от боли.

– Сколь казаков было у атамана Максимова в том деле? – спросил дьяк, чертом выскочив из-за стола, светя огарком в самые глаза Зерщикова.

– Восемь тыщ… сабель… И тыща стрельцов с полковником Васильевым, из крепости Азовской…

– Почему же в тот раз не побили смутьянов, упустили вора Кондрашку? Али он сызнова в летучую галку оборотился?

– Воды… дайте… – едва расклеил рот Илюха. – Мочи моей нет…

Опять зачерпнули из бочки противной, степлившейся воды, Илья стучал зубами о край медного ковша.

– Сила у атамана большая была? Отвечай! – прыгал дьяк перед глазами, торопился.

– Казаки наши измену исделали, переметнулись к нему, Кондрашке, – замотал головой Зерщиков, не находя места на широкой скамье.

– А после?

– Посля мы в Черкасском заперлись, а он осадой встал… А в Есауловом городке большую подмогу ему дал Игнашка Некрасов, того Есаулова городка атаман.

У Игнашки тож сила немалая была, а опричь того, он с двойными зубами и заговор тайный знал на воровство и разбой… С чертом знался…

Дьяк закатился мелким смехом, ушел к столу. Начал писать сразу же в третий, подноготный список.

Зерщиков притих на скамье, сжался в последний комок. Допрос близился к концу, в сквозном оконце порозовело от восхода, а в словах приказного уже не слышно было тайной ярости, и палачи уморились. Голая душа Ильи Зерщикова, лишенная тела, ворохнулась в слепой надежде и узрела даже какой-то иной, заповедный, никем более не охраняемый выход. Не райские врата и не адскую дверь – третье, незнаемое оконце к спасению… Душа еще надеялась, заходилась от сладостной дрожи, и показалось Илье, что все уже позади и что он кругом чист, ни в чем не повинен.

И тут приказный загасил одну из двух свечек, за ненадобностью, поплевал на черные пальцы и весь подался из-за стола:

– Ну! – сказал дьяк. – А теперь молви, вор, как вы атамана Максимова вязали, как ворота Черкасские злодею Кондрашке открыли настежь! Говори!

Сил не было. Илья в страхе открыл глаза и первое, что увидел – раскаленные добела клещи у самого носа. Белое от жара железо, с присохшими у ржавой заклепки волосами и клочьями кожи.

"Ноздри рвать…" – успел сообразить он в последний раз и провалился в огненную боль.

Дикие крики толпы пронзили мозг, и шел будто бы к нему веселый, счастливый Кондрат, раскинув руки, собирался расцеловать троекратно, по-братски…

15

Ах, белые струги, гордые лебеди! Волюшка вольная!

Словно в дивной сказке апрель пролетел – с полой водой, с белыми песчаными косами меж хоперских круч, в розовом цветении терновника и вишни, с соловьиным раскатом и трелью. Сотни грудастых стругов, тысячи долбленых челноков под ясным солнышком и при попутном ветре миновали Урюпинскую и Зотовскую, и окружную Алексеевскую станицу, обогнули меловые Слащевские кручи, а там и широкий, привольный Дон распахнулся во весь мах, только паруса держи по ветру! А по берегу несчетная конница пылила в понизовья, ощетинив пики…

И – без единого выстрела, точно на войсковой праздник шли… Так бы плыть и плыть по родной реке, по небывалому половодью!

Ан под Паншином была все ж таки немалая стычка, азовские стрельцы и старшинское войско Луньки Максимова выходили встречать Булавина не на жизнь, а на смерть. Но куда же им супротив народа устоять? Чуть сумерки упали на займище, многие полки переметнулись на правую сторону, а те, что с Лукьяном остались, умелись с глаз долой, за крепкие стены Азова и Черкасска.

А в Есауловом городке колокола звенели призывно, и многолюдная толпа ждала на берегу с хлебом-солью. И впереди с атаманской насекой и турской саблей в дорогих каменьях стоял молодой, чернобородый, плечистый казачина Игнат Некрасов, под стать самому Кондратию атаман. С ним еще под Азовом дрались вместе, знали один другого, приходилось стоять посреди злых янычар спина к спине…

Расцеловались как братья – на всю жизнь.

И тут, на Есауловской пристани, как раз и вывернулся. Тимоха Соколов из толчеи, тоже облобызал Булавина, зашептал истово:

– Илья Григорьевич тебе, Кондратий, поклон прислал… Об черкасских не сумлевайся, Афанасьевич, подходи смело, все казаки у нас за тебя. Сказал: стрелять по Лунькиному приказу будут пыжами, чтобы своих не задеть! Головой Илюха ручался!

Так и было. Не успели Кондратовы пушки и пищали как следует ударить по черкасским стенам, как распахнулись ворота, кинулись осадные казаки навстречу безоружно, начали шапки вверх кидать. Выволокли связанного атамана Максимова, а с ним пятерых непокорных старшин на суд и расправу.

И глянул тогда в остатний раз Булавин в очи Лунькины, прочел в них смертную мольбу по жизни и великий страх. Молчал поверженный атаман-изменник, только глазами упрашивал о прощении.

Тоска великая ударила Кондрату в сердце:

– Нет, Лукьян… Нет! – покачал он головой, лапая крючки на груди, чтобы кафтан расстегнуть от гневного удушья. – Нет! За то, что изменил ты мне, хотел моей головой откупиться, я бы, может, и простил грех твой…

А за лютую твою измену клятве нашей на верность – за то прощения у бога проси, я тут не мочен…

И обернулся к ревущей толпе:

– Что с изменой делать нам, братцы? Как скажете?

И заревела, охнула черкасская площадь тысячами голосов:

– Сме-эр-рти-и-и!!! Сме-р-ти пре-да-а-ать!

– Сколь кровушки из-за них, супостатов, пролито! Нету им прощения!

– Старым обычаем с ними!

– В мешок – да в воду!

Насчет мешка, это Илюха с Соколовым кричали. И первыми же бросились к Луньке, когда ближние казаки накинули на него пеньковый мешок. Торопились скорее завязать гузырь над Луньиной головой…

И был после великий круг посреди Черкасска. Прокричали казаки своим войсковым атаманом Кондратия Булавина, и бунчужный есаул Тимоха Соколов самолично вручил ему по общему приговору тяжелую булаву.

Кричали Кондратию "славу", и стоял он посреди площади, сняв шапку, на все стороны кланялся за великую честь и доверие. И были с ним рядом дружки-побратимы: по правую сторону Илья Зерщиков, по левую – Тимоха Соколов. Кланялись народу.

А вечером в атаманских хоромах пировали. И снова сидели вокруг атамана Булавина верные его старшины и братья: по правую руку Зерщиков с Соколовым, по левую – Драный, Хохлач, Игнат Некрасов и Мишка Сазонов. А вестовой Васька Шмель за спиной у атамана стоял, ни на минуту глаз не спускал с дружков и собутыльников, чтобы греха какого не вышло…

Пир не пир – веселая беседушка.

Кондратий тут военный совет держал. Думали-решали, как дальше быть.

И опять каждый свое кричал. Беспалов на Волгу тянул, Никита Голый на Козлов и Воронеж, Семка Драный в Слободскую Украину звал, а Васька Шмель, чуть малая передышка, склонялся к Булавину через плечо и жадно спрашивал:

– А до Мурома дойдем, батька, ай нет?

Булавин смеялся, хохотал, высоко задирая курчавую бороду. Пойди, рассуди их, гуляк окаянных! Умнее всех Игнат Некрасов сказал:

– Большой силой, атаман, на Волгу надо выходить, с Яиком и башкирцами поручкаться, а малой силой – на Кубань, к староверам. Хосян-пашу в Ачуеве запереть, чтобы и не вылазил! Кубань – надежная земля вольным казакам и всему войску!

– На Кубани-то салтан турский хозяйнует, о чем говоришь? – покачал головой Зерщиков из-за Кондратова плеча.

– Салтан – не царь, посунется! – засмеялся Некрасов.

Булавин обрадовался: его слова! Как в воду глядел Игнашка! Тоже неплохо мозгует казак, не то что осторожный Илюха… Илюха – лиса хитрая, его бы в случае чего на посольские дела приставить, а вояки настоящие все по левую сторону сидят…

Встал Кондратий, на левую сторону склонился, расцеловал Игната:

– Будь моей правой рукой – на Волге! А ты Семен – на Слободскую Украину ступай, там беглых много, собирать их надо. А Хохлач и Беспалов, так и быть, на Козлов пойдут, народ спасать от бояр и прибыльщиков!

Расцеловал атаманов, каждого по очереди.

И грянули казаки песню старинную, дружную, загудела просторная горница от слитных голосов:

Не на море, не на море, во широком поле,
Не сизы орлы собирались, два брата встречались!
Они белыми руками-то друг друга обнимали
Да под дубом-то высоки-им свой кош занимали!
Ох да, они саблей о саблю огонь высекали,
А с калеными-то стрелами огонь разводили!..

Хорошо пели побратимы, хорошо было на душе Кондрата.

Вот ведь как оно дело-то заиграло, с той малой попытки укоротить длинные руки боярам-карателям! Запылало, водой не залить! Приходят добрые вести со всей России… Забурлило Поволжье, там зашевелились свои лапотные атаманы. Жгут боярские хоромы, скот и зерно делят, прячутся до времени в дремучих лесах… А по ночам встают кровавые зарева под Нижним Новгородом, у Воронежа и Брянска, бродит вешней пеной ближний Терек, шумят по-своему башкирцы, вотяки и чуваши… Погоди, Василий, скоро, видать, и до Мурома дойдем!

Добре. Теперь нужно как ни мога скорее Азовскую крепость взять, чтобы за спиною врага не держать, и – с богом! В Азове – вся войсковая казна, на те деньги у крымчаков бы добрых коней купить, харчей напасти для голодной воинской оравы… И – спешные грамоты слать треба на Сечь, на Кубань; к атаману раскольников Савелию Пахомову сам бы поехал, да время не терпит…

Большие мысли кружились в голове атамана, добрая походная песня мутила душу.

И тут-то углядел Кондратий в дальнем углу, у самой двери, вороватые глаза Степки Ананьина…

Откуда он взялся, злыдень? Почему в честной компании песни играет, а не висит на перекладине, вместе с Лунькой Максимовым?

Вскочил, за саблю схватился.

– Эй, Степка Ананьин! А ты чего тут делаешь, сучий сын?! Предал меня осенью на Айдаре – аи, думаешь, я забыл про то?

Тишина настала. Казаки у дверей расступились, шарахнулись от Степки, он один остался, как вареный рак на блюде. С лица сменился, завертки на бархатном кафтане начал ощупывать. И упал в ноги Кондратию:

– Прости христа ради, атаман! С испугу великого я убег с Айдара, тебя не хотел выдать, как Фомка Окунев кричал! Уйти надо было от великого позора! Пощади ради малых деток, Кондратий, кровью замолю вину перед тобою и войском!

"А может, оно так и было?"

– Фомку Окунева, первого заводчика, куда дел?

– Фомка уговаривал нас хватать тебя, атаман… Срубили мы его там же, на Айдаре, за лихие речи! Истинно говорю!

– Так чего же мне с тобой-то делать нынче, ирод?

– Пощади-и!

Илья Зерщиков тихонько тронул Кондратия за рукав, остановил:

– Правду казак гутарит, я точно знаю. А со страху-то Кондрат, с кем чего не бывает! Ради светлого дня пощадил бы ты его. Казаки за то хвалить тебя будут, что зла на душе не носишь!

Чертом оглядел горницу Илья Зерщиков:

– Верно, казаки?

Взорвалась застольная беседушка хмельной радостью, вся горница вроде бы покачнулась:

– Вер-р-рна-а-а!!

– Пощадить Степ-ку-у-у! Нехай повоюет за правду-у!

– Ур-р-ра! Качать атамана! Качать Илюху на добром слове!

Булавин из-за пояса пистоль выдернул, разрядил над головой Ананьина в стенку, только меловая пыль брызнула.

– Тих-ха! Ради доброго дела и беседы нынешней, чтобы смуты не затевать между казаками, прощаю ныне Степку-аспида! Н-но…

Кондратий потряс дымящимся стволом над ухом:

– Но-но… это в первый и последний раз! Измене в нашем деле не бывать! А виноватому – казнь лютая! Слыхали, казаки?

– Ур-ра! Качать атамана!

– Будь здрав, Кондратий! Сла-а-ва-а-а!

Зерщиков Илья вина и меду не пил, все смотрел на Булавина искоса, примеривался, с какого конца начинать. Когда малость угомонились, завязали усобные разговоры по углам. Илья зашептал на ухо атаману:

– Это ты хорошо сделал, Кондратий, что Степку ныне пощадил, не предал лютой казни… Это зачтется нам и на земле, и на небе! Казаки и так уж начинают обижаться: самых громких старшин, мол, перевешали мы, а голутву и беглых к себе приближаем… Добра от этого не будет, Кондратий Афанасьич… Держись за домовитых, они Доном правят спокон веку, не выдадут!

Мы и саблю в руках держать умеем, не то что рвань сиволапая… Мой табунщик Мишка Сазонов похвалялся, что скоро есаулом будет, верно ли? Или – брехал?

Вот и не пил вроде Илюха, а сивушным перегаром изо рта у него воняло, и голос был нетрезвый, прилипчивый. Булавин руку его стряхнул с плеча, отстранился:

– Ты о чем это? – пьяно набычился он. – Мишка Сазонов – верный мне человек, он многих старшин за пояс заткнет и в пляске, и в резне, если до дела дойдет! Мишку полковником сделаю – вам, аспидам, в науку!

– Да я-то не супротивник тебе, Кондратушка, но – беды бы от того не нажить… – потупился Зерщиков, голову низко опустил, чтобы своей лисьей ухмылки не выдать.

– Домовитых, какие Луньке служили, завтра же выслать в верховые городки! Пускай лямку казачью потянут наравне с протчими! Слыхал?

Зерщиков от удивления смеяться перестал,

– Завтра же! – приказал Булавин.

"Кабы слышали все эти слова казаки, можно б его уже хватать, вместе с его самозваными старшинами…" – подумал Илья.

Он никогда не понимал Кондратия и сейчас не мог понять, что этому казачине дорого и свято в жизни. С самой ранней юности Булавин лез на рожон, он весь был в каком-то непонятном устремлении, не чуял ни своей кровной нужды, ни ценности своей жизни. Кожи своей вроде бы не ощущал так, как Илья. Обо всех заботился, и оттого мысли его гулевые были как бы отторгнуты от тела…

Ну, ин так тому и быть, сообразил Илюха. Так тому и быть… Пока о всех думаешь, о тебе другие подумают, Кондрат! Главное, подходящую минуту теперь улучить, не прогадать часа… А ежели пойдет сам Кондрашка под Азов, то губернатора азовского о том упредить… Может, там он и сложит свою голову…

Илья обнял атамана, облобызал на дружбу и верность. А казаки хмельные подняли вновь на лихой высоте старинную походную песню. Слились дружные голоса в одну бурливую реку:

Не сизы орлы собирались,
два брата встречались!
Ох да, они саблей о саблю огонь высекали,
С калеными стрелами огонь разводили…

16

Огонь давно уже не пылал в пыточном мангале, и угли уже прогорели синими гребешками, исподволь меркли, покрывались бархатистым слоем пепла. И остывшие, ржавые клещи за ненадобностью брошены у самого пригрубка. Пытка кончилась.

Пытки вроде бы и не было, но обвиснувшее в хомутах тело Ильи пылало в огне, и света белого, что народился в оконце, Зерщиков уже не видел. В преисподней тьме, куда летела его ободранная длинниками, нагая душа, невнятно мельтешили бредовые картины прошлого. Сверкали степными зарницами искры от схлестнувшихся в бою казацких сабель, клубился багрово-сизый дым от невиданных пожарищ, разметавшихся по всей земле от Азова до Воронежа и от Запорожских кошей до синей Волги…

Все горело пыточным огнем – степь с некошеными травами, леса дремучие под Муромом, кручи береговые, люди и кони, птицы и самое небо. И, словно степной орел с подбитым крылом, сидел Булавин супротив Илюхи Зерщикова, живой и опасный, подперев кулаком бороду, кручинился в тяжкой думе.

Назад Дальше