- Сказали. Однако я предпочитаю спать со своими людьми в саду. Да пребудет с тобой ночью Господь, брат Гуалькмай.
И мы отправились каждый своей дорогой; я пошел лично посмотреть, как обстоят дела у Голта и остальных троих, а он, помахивая перед собой фонарем в ореоле размытого света, заковылял через двор к келье, где спали послушники.
Потом я вернулся к Товарищам и как следует выспался под яблонями, завернувшись в плащ и положив голову на бок Кабаля. Во всем мире нет лучшей подушки, чем собачий бок.
На следующее утро, как говорится, "розы начали терять свою свежесть", и не кто иной, как брат Луциан, инфирмарий, в своей душевной простоте первым показал мне это. Я ходил на нижние пастбища посмотреть на монастырских лошадей - в особенности на тех, что были уже частично объезжены для продажи на осенних ярмарках. Четыре или пять из них были достаточно крупными, чтобы им можно было найти применение взамен тех, что мы потеряли; и я обдумывал, какую цену за них предложить. Деньги можно было попробовать вытрясти из Гидария - в конце концов, мы влезли в эту драку ради него - а если нет, то в войсковой казне тоже кое-что было, потому что у некоторых из нас имелись собственные земли; и потом, мы продавали выбракованных однолеток из племенных табунов, а за саксонское оружие и украшения, которые мы захватывали время от времени, нам давали хорошую цену. В основном вся выручка шла на лошадей, но не тогда, когда я мог получить их каким-то другим способом, потому что мне необходимо было постоянно держать что-то про запас на тот случай, если золото окажется единственным средством.
Мои мысли были настолько заполнены лошадьми, что я чуть было не сбил с ног старого Луциана, который при виде меня очень предупредительно свернул с дороги, чтобы сказать, что мне не нужно беспокоиться за раненых, потому что о них будут хорошо заботиться после того, как мы уедем.
Я уставился на него, пока еще не совсем понимая, что он имеет в виду.
- Я полностью в этом уверен; но, брат Луциан, мы еще не седлаем лошадей.
- Нет, нет, - согласился он улыбаясь. - День еще только что начался.
- День, когда мы уедем отсюда, еще не настал, брат Луциан, - жестко сказал я и увидел в его мутных старческих глазах тревогу.
- Но несомненно… несомненно, милорд Артос, теперь, когда ваши мечи сделали свое дело в этой части Топей, ты захочешь снова вернуться в Линдум?
Они отнюдь не пытались выгнать нас, я понимал это; просто этим глупцам, замкнувшимся в своем отгороженном мирке, и в голову не приходило, что люди и лошади, много дней подряд испытывавшие тяжкие лишения, должны отдыхать, когда для этого представляется возможность.
- Моим людям нужно полных три дня отдыха - и лошадям тоже. Завтра, послезавтра и еще следующий день мы проведем в ваших стенах; а на следующий после этого день уедем в Линдум.
- Но… но…, - он начал блеять, как старая коза.
- Что "но", брат Луциан?
- Припасы… зерно… весной у нас всегда нехватка. В последние несколько дней нам приходилось кормить наших собственных бедняков…
- Уже нет, - уточнил я, потому что теперь, когда опасность миновала, большинство крестьян вместе со своими собаками, коровами, утками и свиньями разбрелись по домам, к своей обычной жизни.
- Они ели, пока были здесь, - нашелся он, а потом довольно разумно (я прямо-таки видел, как его мысли вертятся вокруг голодных ртов и корзин с зерном) заметил: - Вас почти четыре сотни с конюхами и погонщиками; даже если бы вы ели так же умеренно, как мы сами, - чего, прости меня, милорд Артос, нельзя ожидать от военных людей, - даже если бы вы ели так же умеренно, как мы, вы все равно поглотили бы более чем месячный запас, а ваши лошади оголили бы пастбища, предназначенные для наших лошадей и молочных коров.
Я перебил его:
- Брат Луциан, я прошу тебя пойти сейчас к аббату и попросить его принять меня.
- Святой отец занят молитвами.
- Я могу подождать, пока он закончит молиться, но не дольше. Иди же и скажи ему, что граф Британский хочет говорить с ним.
Аббат принял меня меньше чем через час; он восседал в кресле на скрещенных ножках в трапезной, где прошлой ночью нам перевязывали раны, а рядом с ним выстроились старейшие из братьев. Его голова могла бы быть головой какого-нибудь короля на золотой монете. Он достаточно учтиво поднялся мне навстречу, а потом уселся снова, опустив руки с синими венами на резные подлокотники огромного кресла.
- Брат Луциан сообщил мне, что ты желаешь поговорить со мной.
- Да, - ответил я. - Похоже, между нами нет ясности в вопросе о том, когда я и мои Товарищи покинем это место.
Он склонил голову.
- Так мне и сказал брат Луциан.
- Вот для того-то, чтобы уладить это дело и не беспокоить впоследствии ни тебя, ни нас неопределенностью, я и пришел просить вашего гостеприимства на сегодня, завтра и послезавтра. На третье утро считая с сегодняшнего, когда мои люди и лошади отдохнут, мы отправимся в Линдум.
- Брат Луциан сказал мне и это; и что он разъяснил тебе наше положение и недостаток припасов после зимы. Мы не привыкли кормить четыре сотни людей и столько же лошадей, отказывая при этом нашим собственным беднякам, заботиться о которых - наш долг.
- Здесь, на окраине Топей, хорошие пастбища. Мои лошади не опустошат их за три дня. Большая часть моих людей - охотники, и мы можем сами снабжать себя мясом. А что касается зерна и припасов…, - я склонился над ним; я еще не начал сердиться, потому что верил, что он не осознает истинного положения вещей; и я пытался заставить его понять. - Тебе не кажется, святой отец, что люди, которые сохранили крыши на ваших амбарах, заслужили право на некоторую часть хранящегося там зерна? Многие из нас ранены; все мы вымотаны до предела. Мы должны отдохнуть в течение трех дней.
- Но если зерна там нет? - отозвался он, все еще доброжелательно. - Его там действительно нет, сын мой. Если мы будем кормить вас в течение трех дней, как ты требуешь, то нам не хватит его до нового урожая, даже если мы будем жить постоянно впроголодь.
- На ярмарке в Линдуме еще можно купить зерно.
- А на что мы его купим? Мы сами выращиваем себе пищу; наша община небогата.
К этому времени я был уже зол. Я возразил:
- Но не такая уж и бедная, чтобы вам нечего было продать. Нога святого Альбана лежит в красивой шкатулке, да и за сами кости можно выручить неплохую цену.
Он подскочил и выпрямился, словно его кольнули кинжалом, и кожа под его глазами побагровела; а наблюдающие за нами монахи судорожно втянули в себя воздух, перекрестились и закричали: "Святотатство!", раскачиваясь, как ячменные колосья под порывом ветра.
- Воистину святотатство! - скрежещущим голосом произнес аббат. - Святотатство, достойное саксонского короля, милорд Артос, граф Британский!
- Может быть. Но для меня мои люди гораздо важнее, чем несколько серых костей в золотой шкатулке!
Он ничего не ответил - думаю, в тот момент он был и не в состоянии что-либо ответить, - и я неумолимо продолжил. Я собирался предложить ему за лошадей честную цену, хотя мы с трудом могли себе это позволить. Но теперь я передумал.
- Святой отец, ты помнишь некие слова Христа - что каждый работник заслуживает своей платы? Два дня назад мы, я и мои Товарищи, спасли это место от огня и от саксонских мечей, и платой за это будет содержание в течение трех полных дней и четыре лучшие лошади с ваших пастбищ.
Тут к нему вернулся дар речи, и он закричал, что я граблю церковь и что мне следовало бы оставить подобные манеры Морским Волкам.
- Послушай, отец, - перебил я. - Мне было бы гораздо выгоднее подождать, пока Морские Волки опустошат ваш монастырь, а потом напасть на них в Топях, к западу отсюда, подальше от их ладей. Я потерял бы меньше людей и меньше лошадей, если бы поступил так. Почему же, сделав то, что я сделал, я должен теперь уезжать прочь, не прося ничего взамен?
Он ответил:
- Из любви к Богу.
Теперь пришла моя очередь замолчать. И в трапезной наступила внезапная тишина, так что я услышал жужжание диких пчел, гнездящихся под кровлей. Я-то думал, что он жаден, что его сердцу неведомы ни справедливость, ни милосердие, что он хочет взять жизни двух десятков моих людей и пот и кровь остальных, не дав ничего взамен; но теперь я понял, что просто для него любовь к Богу имеет совсем другой смысл, чем для меня. И мой гнев исчез. Я сказал:
- Я тоже по-своему любил Бога, но для этого есть разные способы. Я никогда не видел пламени на алтаре и не слышал голосов в священном храме; я люблю людей, которые следуют за мной, и то, за что мы готовы умереть. Для меня это и есть способ любить Бога.
Его лицо немного смягчилось, словно его гнев тоже прошел, и внезапно он показался мне старым и измученным. Но я не уступил, мы оба не уступили. Через несколько мгновений он проговорил, холодно и устало:
- У нас недостаточно сил, чтобы убедить вас уехать отсюда, пока вы сами не решите уйти; но даже если бы мы были так же многочисленны и сильны, как вы, то Боже упаси, чтобы мы, помня, что вы пролили за нас кровь, отказали вам в гостеприимстве, когда вы его просите. Оставайтесь же и берите четырех лошадей себе в награду. Мы будем молиться за вас, и пусть наши молитвы и голод, который будет преследовать нас до нового урожая, смягчат ваши сердца по отношению к другой общине в другое время, подобное этому.
Он откинулся назад в своем кресле и старческой, с толстыми венами рукой сделал знак, что разговор окончен.
Мы оставались эти три дня у себя в лагере в монастырском саду; наши лошади паслись под присмотром на пастбищах среди болот, а Карадог, наш оружейник, установил полевую кузницу и вместе со своим помощником занимался тем, что вставлял выскочившие заклепки, выправлял вмятины в щитах и шлемах и заменял поврежденные звенья в кольчугах. К этому времени у нас было уже довольно много кольчуг, хотя их количество увеличивалось медленно, поскольку лишь у саксонской знати были такие доспехи, так что мы могли пополнить их запас только тогда, когда убивали или брали в плен какого-нибудь вождя (и поэтому захват кольчуг стал предметом острого соперничества среди Товарищей, которые носили их, как охотник зарубку на копье). Остальные либо по очереди караулили лошадей; либо полеживали растянувшись вокруг костров, зашивая то порванный ремешок от сандалии, то разрез в кожаной тунике; либо беспрестанно охотились и ставили ловушки, чтобы заполнить наш котел. Но между нами и братьями больше не было дружбы.
Моим ребятам не очень-то понравилось, когда я рассказал им, что произошло; Кей, помню, предложил поджечь монастырь в знак нашего неудовольствия, и некоторые наиболее горячие головы его поддержали. А когда я отругал его и их, чтобы хоть немного образумить, он утешился тем, что каждый раз за столом наедался так, что чуть не лопался, чтобы проделать как можно большую брешь в монастырских запасах. Братья жили своей собственной жизнью, то молясь, то занимаясь работами по ферме, и, насколько это было возможно, не замечали нашего присутствия - все, кроме брата Луциана и юноши Гуалькмая, которые, как и прежде, приходили и ухаживали за ранеными. Я знал, что - как и заверил меня старый инфирмарий еще до того, как начались все неприятности, - мне не нужно будет беспокоиться о раненых, когда мы уедем. Они были хорошими людьми, эти братья в коричневых одеждах, хоть у меня и чесались руки встряхнуть их так, чтобы внутри их выбритых голов задребезжали зубы. Когда на третье утро я приказал трубачу Просперу подать сигнал сниматься с лагеря и когда все животные были наконец навьючены и все готово к отъезду, монахи вышли вместе с аббатом на двор к воротам и проводили нас без гнева. Аббат даже благословил меня на дорогу. Но это было благословение из чувства долга, и в нем не было теплоты.
Лошади, свежие после трех дней отдыха, переступали копытами и вскидывали головы. Один из вьючных мулов попытался укусить соседа за холку и затеял с ним шумную потасовку. Я повернулся, чтобы вскочить на Ариана, и по дороге поймал устремленный на меня взгляд послушника Гуалькмая, стоящего с краю группы братьев. Я никогда не видел такого открытого, такого совершенно беззащитного лица, какое было у Гуалькмая в эту минуту. Ветер с болот шевелил светлую прядь на его лбу; он облизнул нижнюю губу, слабо улыбнулся и отвел глаза.
- Гуалькмай, - окликнул я его, не зная еще толком, что собираюсь сделать.
Его взгляд снова метнулся ко мне.
- Милорд Артос?
- Ты умеешь ездить верхом?
- Да.
- Тогда едем, лекарь нам пригодится.
Я оставил бы его здесь, чтобы он присоединился к нам потом вместе с нашими ранеными, но я знал, что Голт и остальные не будут ни в чем нуждаться на попечении брата Луциана, а если я не заберу мальчика сейчас, то мне его уже не видать.
- Остановись! Неужели тебе недостаточно четырех наших лучших лошадей, что ты хочешь взять с собой и наших братьев, - вскричал аббат и странным жестом распростер руки, похожие из-за широких рукавов на крылья, словно хотел защитить сгрудившихся за его спиной монахов.
- Мальчик всего лишь послушник и все еще может решать сам! Выбирай, Гуалькмай.
Он медленно оторвал свой взгляд от моего и перевел его на аббата.
- Святой отец, из меня вышел бы плохой монах, потому что сердцем я был бы в другом месте, - и с этими словами он вышел из толпы братьев и остановился у моего стремени. - Я твой, милорд Артос, телом и душой.
И коснулся эфеса моего меча, словно давал клятву.
Аббат запротестовал снова, более горячо, чем раньше, а потом умолк; его монахи и мои Товарищи, тоже молча, стояли и наблюдали за происходящим. Но не думаю, чтобы мы с Гуалькмаем услышали, что именно прокричал старик.
Я сказал:
- Что ж, это хорошо; мне кажется, в тебе есть нечто, что пригодится нам среди Товарищей.
И повернулся в седле, чтобы приказать паре погонщиков взнуздать одну из монастырских лошадей и набросить ей на спину потник.
Пока они это делали, Гуалькмай - так спокойно, точно мы условились о его отъезде со мной много недель назад, - принялся затягивать ремень из сыромятной кожи и подвязывать стесняющие движения полы одежды.
- У тебя нет ничего, за чем бы ты хотел сходить? Никакого узелка с вещами? - спросил я.
- Ничего, кроме того, что на мне. Это помогает путешествовать налегке.
Он ни разу не оглянулся ни на аббата, ни на кого-либо из монахов. Кто-то подсадил его, и он устроился поудобнее на потнике, подобрал поводья и, развернув лошадь, встал в строй. Товарищи один за другим вскочили в седла, и мы со звоном и топотом выехали за ворота и направились к окраине болот и к старой дороге легионеров, что шла от Глейна прямо на север, к Линдуму.
Глава седьмая. Границы
Аббат, что было совершенно естественно, пожаловался на меня епископу Линдума; но епископ, хоть и ревностный служитель веры, был тщедушным человечком, крикливым, но безобидным, как землеройка, и его было нетрудно утихомирить. Тем не менее, это стало началом враждебных отношений между мной и церковью, которые продолжались с тех пор почти все время…
Прошло шесть лет, и каждое лето мы проводили в стычках с Октой Хенгестсоном и его сыном Оиском, который уже достиг того возраста, когда мог встать во главе войска. Линдум, от которого во все стороны, словно спицы в колесе, разбегались неухоженные дороги, был идеальной базой для военных кампаний тех лет; и там, в старой крепости Девятого легиона, которую передал в наше распоряжение герцог Гидарий, мы устроили зимние квартиры и наносили из них удары на юг, к Глейну и берегам эстуария Метариса; на запад, вдоль открытого побережья; и на север, чтобы загнать Морских Волков обратно в реку Абус.
Тем временем, как я знал, Амброзий создал свой оплот против Тьмы и удерживал его в борьбе со старым и могущественным Хенгестом и новым врагом, неким Аэлле, который высадился с боевым флотом к югу от Регнума и стал страшной угрозой для восточного фланга бриттов. Все это не имело теперь ко мне никакого отношения; но тем не менее, мне кажется, что если бы Амброзий позвал меня, я на время бросил бы и Гидария, и недоделанную работу, которую потом, вне всякого сомнения, пришлось бы переделывать заново, и помчался к нему, на юг. Но он не позвал, и я продолжал заниматься тем, что было под рукой.
Это были суровые годы, и не всегда мы возвращались домой с лаврами победителей; иногда нам оставалось только зализывать раны. Но к наступлению седьмой осени территория вокруг Линдума и северная часть иценского побережья были почти очищены и настолько опасны для саксонского племени, что в течение какого-то времени их неустойчивые боевые ладьи уже не приставали к берегу с каждым порывом восточного ветра (в те дни мы называли его "саксонским"). И мы знали, что когда весной откроются дороги и придет время снова выступить в поход, пора будет нанести удар на север, за реку Абус, - по Эбуракуму, который Окта и его орды сделали своим новым лагерем в древнем краю бригантов.
Этой осенью умер Кабаль. С тех самых пор как он достаточно подрос, я никогда не выезжал на битву без того, чтобы он не бежал рядом с моим стременем; и все прошлое лето он сопровождал меня, как делал всегда. Но он был стар, очень стар, его морда поседела, а тело было покрыто шрамами, и в конце концов его мужественное сердце не выдержало. Однажды вечером, лежа, как обычно, у моих ног рядом с очагом в пиршественном зале, он внезапно поднял голову и посмотрел на меня, словно был озадачен чем-то, чего не мог понять. Я нагнулся и начал почесывать мягкую ямочку у него под подбородком, и он негромко вздохнул и положил голову мне на руку. Даже тогда я не осознал, что происходит; просто его голова становилась все тяжелее и тяжелее у меня на ладони, пока я не понял, что пришло время положить ее наземь.
Потом я вышел на галерею и долго стоял там в темноте, прислонившись к стене.
Но в конечном итоге той осенью у нас было не так много времени, чтобы горевать над умершим псом.