– Медведь небось, – спокойно сказала девушка. – Прокопьич говорит: летом он не страшный, потому что сытый. Сюда даже тигры и барсы заходят. С Амура.
Антон чувствовал, что лес возбуждает, увлекает Женю своим щедрым и разнообразным великолепием, а она сама предстает как бы в роли хозяйки, принимающей гостя. В лесу она уже не казалась ему такой тщедушной. Ходьба горячила ее, румянила впалые щеки. Только ли ходьба?.. Поджидая ковыляющего на неверных ногах Антона, она поднимала глаза, и в них была радостная настороженность. Что-то заглушая в себе, она тараторила, тараторила без умолку. Но однажды осеклась, привалилась к мшистой поверженной осине, затряслась в кашле.
– Что с вами? Что с тобой? – Антон взял ее за худые плечи.
Девушка отстранилась, зажала рот платком. Потом отвернулась, вытерла лицо.
– Не обращайте внимания… – в глазах ее были слезы.
Глухой, глубокий, будто рвущий легкие кашель испугал Антона – так заходился Федор.
– Пошли из этой сырости!
На солнце она отдышалась. Но мертвенная бледность долго не сходила с ее лица. Кто же она, как сюда попала? Антон не решался спросить. В этих краях не принято спрашивать.
Но однажды она сказала сама:
– Я тоже беглая. Ссыльнопоселенка… Мы втроем ушли, по реке. Лодку перевернуло на перекате. На дне остались все вещи и деньги. Сами-то хоть выбрались… Когда Прокопьич нашел меня, тоже едва жива была. – Она горько улыбнулась. – Вот такая история… Так и не знаю, где те двое моих товарищей.
– Давно это случилось?
– Еще весной.
– Что же, отсюда дальше ходу нет?
Она задумалась.
– Куда?.. Болею я. Обожгло легкие в морозы… Да и Прокопьича оставлять одного жалко, как дочь я у него…
"Ссыльнопоселенка… И ее сюда, совсем девчонку… И теперь тоже беглая…" Антон чувствовал к ней уважение, теплое, братское. Девушка уже не казалась ему такой дурнушкой. И она сама нуждалась в сострадании и помощи.
Когда они возвращались в зимовье, соболенок встречал их у порога избы. Поднимал мордочку с быстрыми глазками, скалился, пушил хвост. Брал еду уже и с руки Антона. Насытится, потом метнется вдоль стены, тыча нос в щели половиц.
– Гроза мышей, – Евгения сыпала зверьку в кормушку орехи и сушеную бруснику, рябину.
В избе жил и пушистый, полосатый, как тигр, кот. Поначалу Антон пугался, не расправится ли он с соболенком. Но зверек сам подбегал к коту, и они затевали возню, не больно кусая друг друга, опрокидывая на спину. Девушка бросала им клубок ниток, и они разыгрывались еще больше. Верх брал кот.
– Хозяин, – Евгения наблюдала за их забавной возней. – Катавася.
– Кот Вася?
– Нет, это его полное имя: Катавася. Не знаю почему.
Однажды, когда они снова были в лесу, Антон спросил:
– Вам хорошо здесь?
– Да… – с неожиданной тоской отозвалась Евгения.
– Хорошо! Прелестно! – Он почувствовал, как в душе его закипает злость. – Останетесь здесь на всю жизнь? Зачем же тогда занялись делом, за которое получили ссылку?
– Я боюсь… – Она понурила голову.
– Боитесь… Он боится, ты боишься, все боятся! Кто же тогда будет проламывать стену, если все кругом боятся?
– Не вам говорить! – отпрянула пораженная его вспышкой девушка. – Что вы знаете? Какое право вы имеете так говорить?
Она разрыдалась. Рыдания перешли в раздирающий грудь кашель.
"Зачем я так? Действительно, какое я имею право? Сам-то хорош…" – Он мягко погладил ее по плечу.
Окрепнув и решив, что уже не будет обузой, он попросил Прокопьича взять его с собой в обход.
– Ну, – согласился старик.
Они вышли туманным росным рассветом. Антон озяб, кутался в армяк. На ногах его были разношенные яловые сапоги лесника, на голове – картуз. От быстрой ходьбы он скоро разогрелся и устал. Заныли ноги. Но потом приноровился. Прокопьич шагал в развалку, а в то же время так сноровисто, что шагов не было слышно. Останавливался, глядел то вверх, то в заросли травы, и Антон, прослеживая его взгляд, различал и гнезда на деревьях, и лазы нор. Лес принимал своего хозяина спокойно и открыто. Прокопьич показывал гнезда, где еще недавно было полно, как в лукошке, яиц; коротко нарекал именами все в этом своем хозяйстве и, косясь на студента, не перестающего удивляться, сам многозначительно тянул:
– Ну-у…
Был июль, самый теплый месяц, "макушка лета". Солнце стояло "в обогрев". На полянах роняли лепестки огромные дикие пионы – марьины коренья и орхидеи, на болотцах цвели желтые лилии – волчьи сараны и грушанки. На смену уходящим цветам распускали бутоны альпийские астры, байкальские шлемники, лесные герани. Алели земляничные поляны, свешивала пунцовые гроздья смородина, сквозь густые листочки проглядывала припорошенная пыльцой, будто в инее, голубика… Прямо из-под ног вспархивали стайки птиц. За матерью летели, отчаянно трепеща крылышками, выкормыши. Суетились сороки, чуть ли не в руки давались жуланы. Паслись в траве, вылавливая насекомых, трясогузки. У синиц нельзя уже было отличить детенышей от родителей. Звонко перестукивались дятлы. Антон испытывал неизъяснимое гордое чувство: теперь он знает все это!..
В песню леса ворвался грозный рев. В полусотне шагов появился меж стволами солист – самец-гуран. Его голова была увенчана ветвистыми рогами, а мускулистое, напружиненное тело на легких тонких ногах покрывала лоснящаяся рыжая шерсть с большим белым пятном – "зеркалом" у хвоста. Гуран остановился, картинно повел головой, прянул в чащу. Антону стало даже обидно, что именем такого красивого доброго зверя здесь, в Забайкалье, называли казаков с желтыми лампасами и готовыми к расправе шашками.
Они ушли далеко от заимки. Путко проголодался. Но, к огорчению своему, он знал, что Прокопьич взял из дому только пустой котелок.
На вырубке лесник подошел к зарослям иван-чая и выдернул несколько растений прямо с корнями, стряхнул с них комки земли, оборвал со стеблей молодые побеги. Набрал целый пук. Потом, ступая след в след, Антон вышел за стариком к болотцу. На краю зыбуна рос камыш с коричнево-бархатными свечками. Прокопьич надергал и камыша, и стеблей тростника с сизо-зелеными жесткими листьями. Наконец на обратном пути к месту привала, на желтой поляне, он накопал корней одуванчика. У ключа обмыл корни, наполнил котелок. Выбрал открытое, несырое место, скинул ружье, расстегнул пояс. Потом собрал сухих веток, расчистил от высокой травы круг, уложил сушняк; надрал с березы лоскутья бересты; достал из кармана два камня, веревку, распушил конец ее, положил на один камень, а другим быстро и сильно ударил. Сыпанули искры. Прокопьич начал дуть на распушенный конец жгута, пока тот не задымился. Сунул его под бересту, и скоро закурился белый дымок, бесцветный огонь лизнул хворостину.
Одни стебли старик очистил и сложил кучкой на широких листьях, другие мелко нарубил и бросил в закипевшую воду, третьи нанизал на заостренные прутья и укрепил на рогульках над огнем. Антон с интересом наблюдал за ним. Прокопьич снял с огня котелок, достал из кармана кисет, посолил варево. Из того же бездонного кармана появились и две деревянные ложки.
– Ну-ко! – протянул он одну ложку Антону, приглашая его к трапезе.
Каким вкусным оказалось варево! Да и сырые корни камыша были сладкими, а хрусткие побеги иван-чая напоминали капусту. Сквозь заросли иван-чая Антон с Федором и пробирались в последний день их блужданий по горелому лесу. Если бы Антон знал тогда…
Он вспомнил, каким чуждо враждебным был тогда лес, ощетинившийся каждой своей иглой, словно бы прогонявший беглецов сквозь бесконечный строй шпицрутенов. Теперь же, умиротворенный и прекрасный, лес щедро открывал свои богатства. Чернели налившиеся соком ягоды. Антон помнил хинную горечь точно таких же. Но старик протягивал ему горсть – и ягоды оказывались душистыми и сладкими. Поднимал от ноги крепкий, с желтовато-серой мухоморьей шляпкой грибок, отдирал присохший лист, кусал, передавал своему спутнику – гриб на зубах похрустывал малосольным огурцом. Прокопьич выдергивал с корнем неприметную траву, какую Антон мог посчитать только бурьяном, и корни у нее были розовые, как у молодой морковки, и необычного вкуса. "Медвежий лук", черемша, десятки других съедобных растений, которые можно варить, жарить, печь, есть сырыми… Антон понимал – старик учит его. И молчаливо укоряет: как же можно было довести себя до такого истощения в этом зеленом царстве изобилия, где есть все, чтобы утолить голод и жажду, облегчить боль и залечить раны? И сам Антон думал: зачем же тогда все его знания, полная гимназия, семестры в Техноложке и Сорбонне, стеллажи прочитанных книг, если он так оторван от природы, беспомощен и беззащитен перед ней?..
Вечерами, когда они возвращались из лесу, их ждали то густой украинский борщ,, то настоящие сибирские шаньги и непременно чай, по местному обычаю забеленный молоком или сливками, а то еще и с солью, мукой или бараньим салом. Женя была отменной поварихой, она с удовольствием хлопотала по дому, прибирала, стирала. Только вот ей не шли на пользу ни чудодейственный лесной воздух, ни стариковы травы и живая вода – сырыми вечерами она заходилась кашлем. Некрасивая, робко-стеснительная, вялая. Чем больше набирался сил Антон, тем болезненней выглядела Женя, словно была в том какая-то тайная взаимосвязь.
Почувствовав, что окреп, Антон решил: пора. И, выбрав минуту, поделился с девушкой:
– Скоро уйду. Если хотите, будем выбираться вместе.
– Куда? – радостно и испуганно метнулся ее взгляд.
– Еще и сам не знаю. Но все равно надо уходить. Меня ждет дело. Можем как муж и жена, меньше будет подозрений в дороге.
Он вспомнил, как целую вечность назад плыл с Ольгой по Волге. Ольга – за "молодайку", Пелагею "по пачпорту", а он – за ее мужа, и как ловко обвели они тогда всех – и полицейских на берегу, и попутчиков на баржах. Да, всех, кроме самих себя… Он с тоской вспомнил Ольгу: глаза, насмешливые губы. Себя он обманул тогда больше всех… Неужели она еще там, в мюнхенской тюрьме? Может быть, уже на свободе, в Женеве – со своим мужем?.. Где?.. Здесь перед ним была другая женщина. Лицо ее шло красными пятнами, к глазам подступили слезы. Она прошептала:
– Уходить? Уже?..
– Лучше – высиживать в лесу и ждать, когда на зимовье набредут стражники?
– Жалко Прокопьича оставлять. И боюсь…
– Ну, знаете! Бежать из ссылки через тайгу не боялись, а тут!.. – Он осекся, вспомнив ее приступ кашля в лесу, и миролюбиво закончил: – Покатим до самого Питера! – Но тут же подумал: "А как покатим? Ни документов, ни копейки…"
– Жалко его оставлять, – повторила Женя, цепляясь за эту мысль как за соломинку. – И к вам он тоже как к сыну…
– Не могу больше отсиживаться здесь. Там меня ждут.
Прокопьич вызывал у Антона уважение и даже зависть. И все же ему казалось: уйдет – тот и не заметит. Что он для старика? Привык жить в лесу один, как колдун. И Евгении надо скорей в большой город, к докторам. Этот кашель… Антон видел темное, зловещее пятно на платке. Как же выбраться?..
Дни шли. Он уже совершенно выздоровел. Ноги все еще побаливали, но никогда прежде он не чувствовал такой силы в теле, никогда не были так налиты и туги его мышцы. Играючи помахивал колуном, и разлетались на поленья кряжистые чурки. Как-то выкатил из поленницы бревно. Увидел за ним цепь. Потянул. Выволок целый клубок кандалов, несколько пар. Побуревшие, со стертыми звеньями. Сразу узнал свои: еще блестит свежий разрез. Взвесил на руке: "Вроде не так и тяжелы. А те чьи?.." Бросил кандалы назад, за поленницу, привалил бревном. "Надо уходить…"
Спал он теперь не в амбаре, а на чердаке избы. В тот вечер поднялся к себе поздно.
Евгения жила внизу – Прокопьич уступил ей лежанку на печи, сам расстелил на широкой скамье овчину.
Антону было хорошо на чердаке, со светящимся в лунной ночи оконцем, он привык к шуршащим в сене полевкам.
Как выбраться? Взять в долг у старика? Да откуда у него деньги, зачем они ему? Если б были – дал, наверное, поверил бы… Где-то на здешних реках – вольные артели старателей-золотишников. Народ там такой, что паспортов не спрашивают. Наняться подручным на промывку? Но сколько ж это надо горб гнуть, чтобы заработать на дорогу? До осени, не меньше. А что, если?… Идея!.. Но осуществление ее зависит от Евгении.
Ему не терпелось поделиться своим замыслом. Свесил голову с чердака, позвал:
– Женя! Женя!
Девушка приоткрыла дверь в сени:
– Что случилось?
– Еще не спите? У меня есть план! Сейчас я к вам спущусь. Или лучше поднимайтесь сюда.
– К вам?.. Сейчас?.. – Решилась: – Хорошо.
Начала подниматься по лестнице. Она была в широкой ночной рубахе, ею самой, наверное, и скроенной из холстины. Ноги путались в тяжелых складках. Оступилась. Антон легко подхватил ее, поднял и притянул к себе. Сердце его учащенно заколотилось.
– Понимаете, Женя, я придумал!.. Вы запомнили, где опрокинулась ваша лодка?
– Какая лодка? – девушка не противилась, сама прильнула к нему. Он почувствовал – дрожит.
– Тебе холодно?
– Нет…
Худенькая, беспомощная, как тот птенец, бившийся в его ладони.
– Женечка!
Рубаха спала с ее плеч.
Не стыдясь, не щадя себя, она отдалась чувству, благодарная и достойная благодарности. В сумраке благоухающего травами чердака растворилась ее некрасивость и тщедушность, она показалась Антону прекрасной. Она и была такой в своем безоглядном порыве.
– Тебе хорошо?
– Да!..
В минуты счастливой опустошенности, лаская ее, с нежностью принимая прикосновения ее рук, дрожь губ, укутывая ее, как ребенка, он возвращался к неотвязчивой мысли:
– Нам пора уходить. Ты помнишь, где был тот перекат?
– Какой перекат?
– Ваши вещи – на дне, там, где опрокинулась лодка. Ты сама рассказывала, что там одежда и деньги. Я достану – и мы поедем!
– Не надо сейчас об этом! Прошу тебя, не надо!
Не беспечное, а нервно-исступленное чувство снова бросало ее в вихрь, и звенело-звенело, готовое брызнуть осколками, счастье. И отчаяние.
И снова:
– Мы завтра же пойдем к тому перекату.
– Не надо!
– Почему?
– Я боюсь!
– Мы же пойдем вместе. Я возьму у старика ружье.
Она долго не отвечала. Потом будто выдохнула из себя:
– Я боюсь возвращаться к той жизни… Тебе этого не понять… Раньше я считала: жить в России и не быть революционеркой – низко. А теперь я боюсь… – в ее голосе была бесконечная горечь.
– Почему?
– Потому что меня предали.
– Опять Азеф? – даже вскочил он.
– При чем тут Азеф? О нем я только читала…
Женя замолкла. Наконец, что-то пересилив в себе, начала рассказывать:
– Меня предал человек, которого я любила и думала, что он любит меня… Но он воровал письма из моей сумки, когда я еще спала, и днем относил их в охранку. На допросах мне читали эти письма, жандармы сняли с них копии…
– У, гадина! – Ревность и ненависть прорвались в восклицании Антона.
– Не надо… Может быть, я ошибаюсь… Не знаю…
В призрачном свете он увидел: Женя плачет.
– Не могу понять… Он же любил меня, я знаю! Я познакомилась с Димой, когда мы были еще детьми. Его гимназия была рядом с моей. Он живет недалеко от моей Бессарабки, на Бибиковском бульваре. Это около Крещатика, знаешь?.. У его отца большой собственный дом. Так и говорят у нас: "Дом Богрова". Отец Димы – известный в Киеве присяжный поверенный. Я слышала, он сделал себе состояние игрой в карты в дворянском клубе. Среди его друзей даже начальник губернского жандармского управления.
– Хороша компания!
– Нет, Дима совсем не похож на отца… Он тонкий… У него такой .красивый голос! Редчайший: альтино. Он так пел!..
Спазма сжала ее горло. Женя заплакала навзрыд. Чтобы отвлечь ее, Антон спросил:
– Но тебя-то за что отправили в ссылку?
– После гимназии я поступила на высшие женские курсы и вошла в подпольный студенческий совет.
– Так это же!.. – Он сдержал себя. – Рассказывай дальше!
– Мы связались с Питером и Москвой, стали готовиться к общестуденческой забастовке. В совете мне поручили встречать и устраивать на нелегальных квартирах товарищей из других городов. Об их приезде мне и писали. Я показывала письма только Диме. Расшифрую и покажу. Советовалась, как лучше встретить, чтобы обвести шпиков. Больше никто не знал… Меня арестовали на вокзале, когда я встречала товарища из Москвы… – Она судорожно заглотнула воздух. – А на допросе, в папке, я увидела копии тех писем с расшифровкой. Но я сама, как только расшифрую, сжигала эти письма. Иногда не сразу – чтобы показать Диме. Но ни разу не выносила из дому. Значит, никто, кроме него, взять их не мог?.. Уже на поселении я узнала, что арестованы были все, кого я назвала ему… Из-за меня арестованы! – Женя закрыла лицо ладонями.
– Знаешь, я рад!
– Чему? – даже отстранилась она.
– Ты – наша! Ты думала, я уголовник, "придорожник"? Нет! Я тоже революционер. Социал-демократ. Большевик. Не веришь? – Эта ночь требовала полного доверия. – Я боевик.
Он вспомнил своих товарищей по боевой организации – Камо, Максима Максимовича, Ольгу… Их имен он не мог назвать и сейчас и даже Жене не имел права рассказывать об их прошлых делах. Сказал только:
– Вот вернемся, я познакомлю тебя с нашими!
Она успокоилась, прижалась к нему.
– В последний раз, год назад, послали меня из Парижа в Тифлис, чтобы помочь товарищу бежать из тюрьмы… – Он не назвал ей имя этого товарища, своего побратима. – Да вот вместо Тифлиса угодил за Байкал. Не знаю, удалось ли ему бежать… Мне-то хоть каторга, а ему угрожал "столыпинский галстук"… Надо скорей выбираться отсюда. К нашим! Мы теперь будем вместе, согласна?
– Я боюсь… Нет, боюсь, не того, что меня схватят и отправят этапом на поселение или даже на каторгу. Боюсь увидеть Диму…
Он отер пальцами слезы с ее щек:
– Успокойся. А он что, тоже в вашем совете?
– Нет, он в группе анархистов, в "Буревестнике"…
– Приедем в Киев и найдем его. Он у меня попляшет!
– А может быть, это совсем и не он?
Она затихла в его объятиях. И снова росло, вздымалось сжигающее чувство и поглощало их мысли, этот сеновал, весь мир.
Луна озаряла окно. Уже засыпая, Антон с нежностью провел рукой по ее лицу, все еще мокрому от слез.
– О-ой!
Он притянул ее к себе:
– Что с тобой?
Она отпрянула. Нагая, отбежала к высвеченному луной окну, рухнула на колени:
– О-о-ой!
И захлебнулась.
Он подумал, в рыданиях. Бросился к ней. Поднял ее лицо. Увидел расширенные ужасом глаза. На его пальцы хлынул черный горячий поток.
ДНЕВНИК НИКОЛАЯ II
14-го июля. Четверг
Отличный теплый день. Утром с Кирой объехал в байдарке Тухольм и другой маленький остров рядом. Занимался бумагами. В 2¼ съехали у телеграфа, оттуда пошли многолюдной компанией по нашей дороге до луга. Офицеры отряда устроили для нас пикник, который чрезвычайно удался. Все на нем очень веселились и много резвились. Вернулись в таратайках в 7½. После обеда усиленно читал; окончив все, поиграл часок в домино.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Прокурор тифлисской судебной палаты вызвал следователя Русанова.