Оружие - Владимир Короткевич 3 стр.


- Тогда еще горше. С жиру. У нас тут было. В Ветошном ряду молебен был. И вот после богослужения шесть наших кузнецов да один грузин выпили в трактире Бубнова, а потом за Тверскую заставу, в "Стрельню", поехали. Ну и напились там до беспамятства, до животного состояния. И решили ехать в ту самую твою Африку - охотиться на крокодилов. Сразу же на извозчиков, на Курский вокзал, сели в вагон, поехали в Африку. Проснулись возле Орла. Никто не знает, почему Орел, почему в вагоне, сами едут или их кто-то везет? И главное, соседи тоже не могут объяснить. Полез один в карман - бумажка. А на ней маршрут: Стрельни - вокзал - Орел - Африка… Поехали обратно. И хотя и не охотились, но один. Зябликов Фома Титыч, хуже, чем от крокодилов, изувечился. Морда разбита, рука вывихнута. Это он по дороге на вокзал из пролетки на мостовую вывалился… Вот тебе и Африка, и крокодилы… Купец, поди?

- Князь, Денис Аввакумович.

- Сколько же у вас крепостных было?

- Двадцать тысяч.

Сани мчали темными улицами.

- Стой, - сказал вдруг купец. - Стой, кучер, высади.

- Что так вдруг?

- Неуместно, батюшка. Не могу я так вот сидеть рядом. Звание не дозволяет…

- Какой я вам "батюшка". Сидите. Не останавливай, Макар.

- Конечно, можно и ехать, - после молчания сказал Чивьин. - И здравый смысл, и опасность, и не заплесневеешь на месте. А еще если "града взыскуешь" - у-у!

Он почему-то перешел на "ты". Видимо, потому, что его мучило что-то важное.

- Откуда ты, князь?

- Ветку знаешь?

- Н-ну…

- А суходольские села старого согласия?

- Б-батюшка…

- Так совсем недалеко.

- Вижу, что не врешь…

Старик пытливо смотрел на него:

- Куришь?

- Нет.

- Правильно делаешь.

Он все же не осмелился спросить, старой веры сосед или нет. С одной стороны, князья издревлепрепрославленные не бывают. С другой стороны - кто знает. Были же когда-то такие и князья, и бояре. Может, один какой и остался. Не курит; сам признался, что взыскует какого-то града; из старых двуперстных мест (откуда ему было знать, что предки Алеся пустили когда-то гонимых раскольников на свои земли?); знает многое, чего не знает, вероятно, никто из никониан. И старик, сверля Алеся глазами, спросил. Спросил очень тихо и веско:

- Значит, с Беларуси?

- Да.

- Что же это вы, белорусы, нам такую дьявольскую каверзну учинили? Фальшь этакую? При Петре да Питириме? А?

- Ты это о чем? - Алесь лихорадочно соображал и вдруг вспомнил: - О "соборных деяниях"?

- Ага. - Старик подался вперед, как собака на стойке.

- Правда, - сказал Алесь. - Так о них тогда писали: "Книга в полдесць, на пергамине писанная, плеснию аки сединою красящаяся и на многих местах молием изъедена, древним белорусским характером писанная".

- Ну? - Старик склонил голову, словно ждал.

- Э-эх, старик. Свалили это на белорусов, пускай себе и на "древних". Обман это, вранье. Ты что, не знаешь, что это подделка? Что она вся фальшивая, как гуслицкие деньги?

Старик опешил. Фальшивые деньги в Гуслицах, под Москвой, делали староверы.

- То-то же, - сказал Алесь. - Было нужно, вот и подделали, даром что отцы церкви. Знали, что Беларусь - хранительница старой книги, что "белорусской книге" поверят. Подделать подделали, а древнего белорусского языка не знали, потому и попались. А если б знали, лежала б старая вера задрав лапки. Сами соврали, да и на других, на белорусов, спихнули.

- Ты откуда знаешь?

- Я - знаю. Ты хоть "Поморские ответы" Денисовых читал? Они так и писали: "Сомневаемся и буквам, в нем писанным - белорусским; нынешнего века пописи, яже в древлехаратейных мы не видехом…" А знаешь, что "деяниям" последний удар нанесло? То, что о них Симеон Полоцкий ничего не знал и не говорит. Белорус. Так белорусов благодарить бы, а ты лезешь, как пес. Старик смотрел на Алеся почти со священным ужасом.

- Признавайся, - сказал Алесь, - поймать меня хотел?

- Хотел.

- Один вопрос знал, да и тот не до конца. Признавайся, о Полоцком не знал? И о том, что митрополит Константин появился в Киеве лишь спустя двенадцать лет после этого "Собора", который будто бы возглавлял, - не знал?

- Нет, - сказал Чивьин.

- То-то же. Если бы Денисовы были такими же дураками, как все, не двадцать тысяч жизней себя сожгло б, а больше…

- Сколько же тебе лет? - тихо спросил купец.

- Двадцать два кончаю.

- Тебе б не к муринам. Тебе б в никонианские попы да дойти до митрополита.

Алесь рассмеялся:

- А потом бы вы меня прельстили, перетянули?

Он едва не сказал "обратно", но это было бы уже не по правилам. Пусть этот старик не знает, кто он и откуда все, что касается раскола. Так будет лучше. Пускай считает это чудом - он может дать каждому начетчику сто очков вперед.

- А что, наконец был бы "свой", - сказал Чивьин.

Купец помолчал. Потом сказал как о решенном:

- Утешил ты меня… Все я тебе теперь сделаю. Помогу. И знай, свой ты теперь человек на Рогожской.

Они ехали возле Старых Триумфальных ворот. Старик взглянул направо:

- Самый сволочной и подлый, продажный народ живет на Большой Садовой. Ты сюда не ходи. Ты к табачникам не ходи. Мы тебе поможем. Я.

2

Алесь и не думал ходить к табачникам, тем более к людям своего круга.

Он слишком хорошо знал их, и жизнь московского дворянства не вызывала в нем ничего, кроме презрения.

Реформа не изменила их. Такого не позволил бы себе ни Раубич, ни Клейна, а эти и теперь посылали старого слугу в полицию с запиской:

- Хочешь и впредь есть мой хлеб - иди и дай себя высечь.

- Куда же я уйду от вас? Я и не умею ничего делать.

- Ну так иди.

Все у них было свое, доморощенное. И прислуга, и большая часть продуктов, и свечи, и даже мудрость. Эта мудрость была затхлая, как воздух в их покоях, начисто лишенных вентиляции, провонявших курением "смолок" .

Было в их жизни и симпатичное, потому что они были гостеприимными и приветливыми людьми, и дома их всегда были переполнены приживалками, но то, что держались чина и места, - вот что было страшно.

Нельзя было представить себе, что здесь Майке, его невесте, никто не позволил бы одной ходить по улицам и читать что-нибудь, кроме моральных до отвращения английских романов. Нельзя было представить себе, что здесь Вацлав, брат, должен был бы молчаливо соглашаться с замечаниями старших, пусть даже бессмысленными.

Нельзя было представить себе, что здесь он, Алесь, должен был бы скрывать свои симпатии даже к Грановскому, уже не говоря о Шевченко.

Либеральные кружки, каких было много, существовали тайно. Нечастые выступления молодежи заканчивались разгромом и молчанием. Общественность сурово осудила молодых людей, что шли за гробом декабриста Трубецкого . Когда начались студенческие волнения и массы студентов пришли на Тверскую площадь к генерал-губернаторскому дому с требованием отпустить арестованных друзей, на них пустили полицию. Жандармы окружили студентов и жестоко избили их у стен гостиницы "Дрезден", что напротив губернаторского дома. Это было совсем недавно, в октябре шестьдесят первого.

- Битва под Дрезденом, - горько шутили избитые.

А старики ворчали:

- Справедливости им хотелось, нигилистам. Ходили бы себе к знакомым на танцы, играли в шарады, угощались бы, яблоки ели. Конфеты от Эймена, Studentenfvass, batons de koi (aq peqosi), le guatve mendiants (студенческий корм… (нем.), королевские пряники… четыре нищих (франц.), то есть изюм, чернослив, фисташки и миндаль) - как хорошо! Простое угощение, но здоровое. Иного им, видите, угощения захотелось - вот и получили. Накормили смутьянов желторотых.

Чувство отвращения вызывало это злорадство над чистотой. Бранили новое

- а чего добились за свой век? Разве что погубили государство и сделали его символом всяческого насилия, символом развала. Даже здесь, в городе.

В городе была самая высокая во всей Европе смертность: из тысячи умирали тридцать три, потому что снег и мусор никогда не свозили, а свалки никогда не чистили… Дворы утопали в помоях и отбросах, из лавок тянуло смрадом разложения, по уборным рыскали крысы (на весь город едва-едва появился первый десяток ватерклозетов, и их показывали гостям как диво).

Мимо Охотного ряда нельзя было проехать, а жители покупали здесь еду.

В городе ничто не обеспечивало безопасности обывателей, и пешеходу зачастую приходилось рассчитывать только на себя. Если ночью с бульваров долетало "караул!" - жители покрепче запирались в своих квартирах. Единственной "помощью" было открытое окно, в которое громко кричали: "Выходим! Держись!.." На улицу выбегали только наиболее смелые. И все это никак не касалось полицмейстера Огарева, который вместо принятия действенных мер занимался флиртом с актрисами.

Тоска Алеся по дому, когда ему приходилось попадать сюда, со временем становилась невыносимой. Он не понимал, как можно здесь жить. И в этот приезд лишь цель, ради которой он сюда приехал, умеряла безграничную ностальгию. Нужно было дождаться весны, когда отовсюду в Москву свезут каторжан, весны, когда начинают отправляться по Владимирке этапы. Нельзя было оставить Андрея, "дядькованого" брата, самого любимого из всех Козутов, если не считать Кондрата - друга, сподвижника, человека, который страдал в известной мере из-за него. Нельзя было допустить, чтобы он пылил кандалами, чтобы таскал тачку, чтобы над ним издевались, чтобы он жил среди чужих. А время до наступления весны надо было использовать на покупку оружия.

…Вечером того же дня Алесь послал Кирдуна в "Дрезден", к Маевскому. Там было все в порядке, и фальшивые паспорта возвратили из полиции без всяких замечаний. Кондрат успел подружиться с гостиничными слугами и незаметно выпытать у них, кто из дворников и персонала связан с сыском. Выяснилось, что купец Вакх Шандура со слугой никаких подозрений своей персоной не вызывал.

Приказ Алеся Мстиславу был прежний: сидеть, в меру "гулять", иногда ездить для "сделок" в Китай-город, но "суть своих коммерческих дел" держать в секрете.

…Вечером следующего дня князь Загорский поехал на Воздвиженку, в частный цирк Сулье, и там встретился с представителем землячества в Москве. Дела с покупкой оружия у "земляков" были плохи. "Белая" группа, как богатая, должна была выделить на это деньги, но, видимо, струсила. И здесь было недоверие, панское высокомерие и плохо скрытый страх перед белорусами. Все это так опротивело Загорскому, что он решил самым резким тоном потребовать у Кастуся отмежеваться от этого сброда.

"Впутают в свое дело, обманом принудят таскать каштаны из огня, а потом предадут, как это бывало уже сотни раз. И снова пойдут "братья" подыхать под чужими знаменами. И пойдет гулять по нашим спинам плеть. А если и победим - будет то же рабство. Видите ли, они требуют Беларуси в старых великопольских границах. А кто спросил у белорусов, хотят они этого или нет? Пушечное мясо им нужно, а не друзья. Как не считались с нами, так и не будут считаться, пока картечь и виселица их чему-то не научит, как всегда, слишком поздно".

Глухое возмущение душило Алеся. Ненавидящими глазами он смотрел на выходки клоуна Виля, на поразительно красивую наездницу Адель Леонгарт и знал, что большая часть этих его мыслей пропадет зря, что "белые" начнут бунт, если это будет выгодно им, и только им, в самый неподходящий для Беларуси и Литвы момент. А "красные" не посчитают возможным бросить их в беде и тоже выступят с оружием. И получат "награду".

А бросить стоило бы. Стоило бы проучить за спесь. Как бы сразу запрыгали! Какие обещания начали б давать! Какими сразу "дорогими" стали б "провинциалы"! Как бы сразу начало "уважать" их человеческое и народное достоинство это паршивое панство!

…Погибать за чужого дядьку. Какая чушь! Какая трагическая ошибка! Без имени, без прав лезть в чужую кашу ради пана, который брезгует "местным хамом". Добиться только того, чтобы собственное возрождение назвали "польским мятежом" или, в лучшем случае, "результатом польской интриги".

Он знал: все свои силы он положит на то, чтобы этого не было. Если умирать, то умирать за свою свободу и величие. Не восставать, если "белое" панство наплюет на интересы Беларуси. Пусть гибнут!

И пускай даже потом кто-то называет это изменой. Чужие предавали этот бедный народ тысячу раз. Незачем служить чужим. Мы им не негры. Пусть дергаются в воздухе, пусть хрипят под теми вербами, с которых столько лет резали розги для белорусской спины. Чище будет воздух.

…Дня два спустя он говорил об этом с представителем "красного" крыла варшавского землячества и с представителем русской "Земли и воли". С первым встретился в Проломных воротах Китай-города, на рынке лубочных книг. Со вторым - в знаменитом гроте Александровского сада, запущенном, исписанном непристойными словами самого гнусного тона.

Оба представителя обещали "подумать" над этим. Алесь и не надеялся ни на что иное. Его справедливое возмущение со стороны могло выглядеть как попытка внести несвоевременный раздор. Ну и дьявол с ними. Как-нибудь обойдемся.

А между тем и тому и другому стоило над этим подумать. Идея Алеся касалась и поляков, и русских. Поляков потому, что их слово и их национальная гордость были затоптаны в грязь. Русских потому, что их положение тоже не было блестящим.

Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились "Ерусланом Лазаревичем" и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов.

Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа.

Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин - апостолами. Но и здесь не было полного "ансамбля", и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности - насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова.

Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми.

…Если так было в лучшем театре - что уж говорить об остальных.

Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto (стиль вокального исполнения, который отличается напевностью и легкостью) без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза.

И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика.

Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность - смотреть на все это было просто больно.

Слова "тише, тише" пели на самых высоких нотах. При словах "бежим, спешим" стояли на месте.

Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей.

И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, - пусть опера называется "Карл Смелый".

Зачем задевать церковь, вспоминая название "Пророк"? Это же богохульство! Пускай называется "Осадой Гента".

…То же, что с театром, происходило и с живописью, и с архитектурой, и повсюду. И, однако, люди не обращали внимания на это.

Они могли позволить себе такое. Алесь - не мог.

3

В самом конце масленицы Чивьин наконец наведался в гостиницу Новотроицкого трактира. Тогда, когда Алесь перестал даже надеяться на это, хотя и не знал, зачем старику было клясться, что обязательно поможет, брать на душу тяжкий грех.

- Что так долго, Денис Аввакумыч?

- Загодя грех замаливал, - сдержанно улыбнулся старик. - Потому что сейчас поедем с тобой, князь, щупать никонианскую Москву, табачницу, вавилонскую блудницу.

- Не слишком ли строго?

- Почему строго? Три лестовки (кожаные четки раскольников, вообще староверов, с кистью кожаных лепестков) перебрал. Поклонов тысячи отбил, блудница - блудница и есть. Одним табачищем надышишься, как антихрист Петруха.

Алесю хотелось смеяться. Но он молчал.

…Кликнули Макара. Пока собирались, старик, будто его и не касалось, сказал Загорскому:

- С кучером тебе повезло. Пьет в меру. Язык - узлом. Ни огаревские и никакие другие люди к нему и не подступаются: дела хозяина не продаст.

- Разве подступались?

- Они ко всем подступаются… Но этот дал им от ворот поворот. Предыдущий хозяин о нем говорит: надежен.

"Вот какие поклоны ты бил", - подумал Алесь, а вслух сказал:

- Да, собственно, чего мне бояться? Я не тайное делаю.

Глазки старика смотрели на Алеся как будто вовсе безразлично.

Назад Дальше