Колька сорвался и полетел открывать.
– Боже ты мой!
Варвара Афанасьевна кинулась к Бакалейникову и отшатнулась.
– Да ты… да ты седой…
Бакалейников тупо посмотрел в зеркало и улыбнулся криво, дернул щекой. Затем, поморщившись, с помощью Кольки стащил пальто и, ни слова не говоря, прошел в столовую, опустился на стул и весь обвис, как мешок. Варвара Афанасьевна глянула на него, и слезы опять закапали у нее из глаз. Юрий Леонидович и Колька, открыв рты, глядели в затылок Бакалейникову на белый вихор, и папиросы у обоих потухли.
Бакалейников обвел глазами тихую столовую, остановил мутный взгляд на самоваре, несколько секунд вглядывался в свое искаженное изображение в блестящей грани.
– Да, – наконец выдавил он из себя бессмысленно.
Колька, услыхав это первое слово, решился спросить:
– Слушай, ты… Бежал, конечно? Да ты скажи, что ты у них делал.
– Вы знаете, – медленно ответил Бакалейников, – они, представьте… в больничных халатах, эти самые синие-то петлюровцы. В черных…
Еще что-то хотел сказать Бакалейников, но вместо речи получилось неожиданное. Он всхлипнул звонко, всхлипнул еще раз и разрыдался, как женщина, уткнув голову с седым вихром в руки. Варвара Афанасьевна, не зная еще, в чем дело, заплакала в ту же секунду. Юрий Леонидович и Колька растерялись до того, что даже побледнели. Колька опомнился первый и полетел в кабинет за валерианкой, а Юрий Леонидович сказал, прочистив горло, неизвестно к чему:
– Да, каналья этот Петлюра.
Бакалейников же поднял искаженное плачем лицо и, всхлипывая, выкрикнул:
– Бандиты… Но я… я… интеллигентская мразь! – и тоже неизвестно к чему…
И распространился запах эфира. Колька дрожащими руками начал отсчитывать капли в рюмку".
Наконец, герой рассказа "Я убил" доктор Яшвин также оказывается в ситуации доктора N и Бакалейникова, то есть – Киев, зима 1918/19 года, "грозный город, грозные времена", насильственная мобилизация в первый конный полк да плюс к тому некий полковник Лещенко, который пытает и убивает людей и приказывает бить шомполами женщину.
"– Женщину? – спросил я совершенно чужим голосом.
Гнев загорелся в его глазах.
– Эге-ге… – сказал он и глянул зловеще на меня. – Теперь я вижу, якую птицу мне дали вместо ликаря…"
Яшвин, в отличие от своих коллег, не занимает позицию стороннего наблюдателя, мобилизованного историей, и не корит себя за интеллигентскую беспомощность подобно Бакалейникову, который только в своих мечтах продолжает:
"– Да, т-товарищи. Я сам застрелю их!
В руках у доктора матросский револьвер. Он целится. В голову. Одному. В голову. Другому".
Доктор Яшвин его мечту воплощает и поступает геройски, всаживая в изувера-полковника одну за другой семь пуль ("Одну из пуль я, по-видимому, вогнал ему в рот, потому что помню, что он качался на табурете и кровь у него бежала изо рта, потом сразу выросли потеки на груди и животе, потом его глаза угасли и стали молочными из черных, затем он рухнул на пол. Стреляя, я, помнится, боялся ошибиться в счете и выпустил седьмую, последнюю. "Вот и моя смерть…" – думал я, и очень приятно пахло дымным газом от браунинга"), после чего чудесным образом спасается.
Едва ли сам Булгаков этой решительностью и готовностью убить был на него похож, скорее поведение Яшвина – это тоска по цельности характера. Но совершенно очевидно, что занимающийся частной практикой киевский венеролог пережил зимой 1919 года сильнейшее потрясение, ставшее еще одним этапом его духовного взросления и посвящения в орден русских литераторов.
В этом смысле петлюровцы не меньше кокаина и морфия приложили руку к тому, чтобы убить Булгакова-врача и родить Булгакова-писателя, и жестокая эта работа была впоследствии продолжена и красными, и белыми – неслучайно, подытоживая свои "необыкновенные приключения доктора", его иронический герой констатирует как непреложный факт: "В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на 10 томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар".
И все же сам Булгаков, в отличие от своего героя доктора N, был не только доктором и не столько им, и ему неслучайно было назначено пройти через череду испытаний и стать свидетелем смены властей в прекраснейшем из русских городов. Сразу после ухода Петлюры Киев заняли большевики, которые по сравнению со своими предшественниками вели себя поначалу приличнее (хотя, как мы знаем, именно тогда был взят в заложники и убит при попытке бегства Василий Павлович Листовничий), и Михаил Афанасьевич продолжал заниматься частной практикой, от большевистской мобилизации каким-то образом открестившись.
"Булгаков действовал, надо думать, "косвенным путем"" [142; 88], – пишет Чудакова, но в рассказе "Я убил" есть очень характерная сцена, рисующая встречу героя с красноармейцами:
"Меня встретил странный патруль, в каких-то шапках с наушниками.
Меня остановили, спросили документы.
Я сказал:
– Я лекарь Яшвин. Бегу от петлюровцев. Где они?
Мне сказали:
– Ночью ушли. В Киеве ревком.
И вижу, один из патрульных всматривается мне в глаза, потом как-то жалостливо махнул рукой и говорит:
– Идите, доктор, домой.
И я пошел…"
Таким образом, уже внесшего свой боевой вклад в борьбу с петлюровцами Яшвина не тронули. Отпустили. В рассказе "В ночь на 3-е число" приход большевиков и вовсе воспринимался героем как благо, как спасение, а былые монархические устремления Бакалейникова иронически, самоиронически обыгрывались.
"Доктор продолжал, уставившись в волшебное небо:
– Господи. Если Ты существуешь, сделай так, чтобы большевики сию минуту появились в Слободке. Сию минуту.
Впиваясь в желтые приветливые огоньки в приплюснутых домишках, доктор сделал глубочайший вздох…
– Я монархист по своим убеждениям. Но в данный момент тут требуются большевики. Черт! Течет… здорово ободрал. Ах, мерзавцы! Ну и мерзавцы! Господи… Дай так, чтобы большевики сейчас же вот оттуда, из черной тьмы за Слободкой, обрушились на мост.
Доктор сладострастно зашипел, представив себе матросов в черных бушлатах. Они влетают, как ураган, и больничные халаты бегут врассыпную. Остается пан куренный и эта гнусная обезьяна в алой шапке – полковник Мащенко. Оба они падают на колени.
– Змилуйтесь, добродию! – вопят они.
Но доктор Бакалейников выступает вперед и говорит:
– Нет, товарищи! Нет. Я монар… Нет, это лишнее… А так: я против смертной казни. Да. Против. Карла Маркса я, признаться, не читал и даже не совсем понимаю, при чем он здесь в этой кутерьме, но этих двух нужно убить, как бешеных собак. Это негодяи. Гнусные погромщики и грабители.
– А-а… так… – зловеще отвечают матросы".
Было бы большой натяжкой предположить, что убежденный монархист Булгаков именно с таким чувством ждал прихода большевиков в Киеве в феврале 1919 года, но, бесспорно, происходящее в жизни все более убеждало его в опасности занятия медициной в смутное время и толкало к занятию литературой. "В Киеве он в это время уже мечтал печататься" [142; 93], – вспоминала Лаппа. Мечтал и – жил под постоянным страхом мобилизации либо возмездия за то, что от мобилизации уклонился. В августе 1919-го была опасность повторного набега петлюровских орд, и вместе с сестрами Верой и Варей и братьями Николаем и Иваном супруги Булгаковы в течение двух недель прятались в сарае у знакомого под Киевом. В конце лета в Город вошла Белая армия, которую, по рассказам Татьяны Николаевны, "встречали хлебом-солью", но потом "страшное настало разочарование у интеллигенции. Начались допросы, обыски, аресты" [87; 72]… И можно предположить, что впечатления, полученные Булгаковым, позднее отразились в описании работы белой контрразведки в пьесе "Бег".
По воспоминаниям Т. Н. Лаппа, на этот раз ни уклониться от мобилизации, ни сбежать Булгакову не удалось, либо не было у него такого намерения, и осенью 1919 года бывший земский доктор поступил на службу в Русскую Добровольческую армию, как полагают, в 3-й Терский казачий полк.
"…как белые пришли в 1919-м, так Михаилу бумажка пришла куда-то там явиться. Он пошел, и дали ему назначение на Кавказ" [87; 72], – лаконично рассказывала Татьяна Николаевна Паршину, а в беседе с Мариэттой Чудаковой поясняла: "Он получил мобилизационный листок, кажется, обмундирование – френч, шинель. Его направили во Владикавказ, в военный госпиталь… <…> Добровольцем он совсем не собирался идти никуда" [142; 93]. "Он пошел отмечаться, и его мобилизовали" [32; 118]. Впрочем, согласно воспоминаниям Леонида Сергеевича Карума, Булгаков пошел служить к белым по доброй воле. Однако стремившемуся любыми средствами опорочить своего зятя бывшему царскому, потом белому, потом красному командиру Л. С. Каруму в данном случае доверять трудно, хотя скидывать его мнение со счета тоже нельзя; Татьяна Николаевна могла быть уклончива по своим причинам, и вопрос о том, при каких обстоятельствах Булгаков очутился на службе в Добровольческой армии, остается открытым и требующим дополнительного исследования, особенно важного в свете дошедших до нас булгаковских статей белогвардейского периода.
Проблема только заключается в том, что даже вопрос о количестве и составе этих статей до конца неясен. В 1994 году литературовед Григорий Файман републиковал три статьи за подписью Мих. Б. под общим заголовком "Советская инквизиция". Они были впервые напечатаны в газете "Киевское эхо" в августе–сентябре 1919 года и повествовали об ужасах, творившихся в застенках ЧК при красных. Позднее эти статьи вошли в собрание сочинений писателя, подготовленное В. Петелиным. Однако утверждать, что автором этих гневных публицистических материалов был именно М. А. Булгаков, невозможно, да и стилистика там совершенно не булгаковская. Мнения экспертов разделились, и следует признать, что в изученной едва ли не поминутно (так тщательно, наверное, только жизнь Пушкина описывали) биографии Булгакова лето и осень 1919 года являются самым темным периодом.
В 1983 году Л. Яновская, автор книги "Творческий путь Михаила Булгакова", лирически писала:
"Из Киева же Булгаков уехал раньше – по-видимому, в сентябре, в ясную и теплую пору первой половины сентября, когда на Украине все еще стояло полное, щедрое лето…
Зачем оставляет родной дом и близких в эту благодатную пору года человек, который короткое время спустя явится нам в военной шинели с красным крестом на рукаве? По мобилизации, надо думать. Зная характер событий и личность Михаила Булгакова, можно предположить еще конкретней: по насильственной мобилизации…
Между тем в печати появилась новая версия тех давних событий. Она принадлежала М. О. Чудаковой и была сформулирована так: "В августе 1919 года он покинул город, уехав на юг". Он – это Булгаков, город – Киев. Велика важность – август или сентябрь. Но в августе в Киеве была советская власть, и если был август, то получается, что Булгаков в белую армию ушел добровольно – при советской власти и, может быть, через линию фронта…
Из персонажей драмы "Дни Турбиных" в таком духе мог поступить только один человек – капитан Студзинский. Михаил Булгаков и Студзинский?" [159; 45]
Этих камешков в огород Мариэтты Омаровны у Лидии Марковны можно найти сколько угодно (вообще булгаковедение как наука и булгаковеды как персонажи еще ждут своего Лукулла), сама же М. О. Чудакова в более поздней по времени, классической книге "Жизнеописание Михаила Булгакова" выразилась осторожнее: "Нет точных данных о том, когда Булгаков покинул Киев" [142; 91].
Неясность, таким образом, все равно остается. Лидия Яновская, задав свой сакральный вопрос: Булгаков и Студзинский? – поведала о том, как, взяв командировку в журнале "Юность", она отправилась в Туапсе, чтобы прямо спросить у Татьяны Николаевны: "Тогда, ранней осенью 1919 года, Булгаков выехал на белый юг – по мобилизации, при белых? Или, может быть, при советской власти, сам?" И – получила ответ, для своего времени очень разумный и политически грамотный: "Ее глаза вспыхнули гневом. Вот уж чего не было! Конечно, он был мобилизован! Конечно, при деникинцах!" [159; 48]
Реакция Татьяны Николаевны могла быть искренней, а могла – наигранной, связанной с выполнением обещания, данного Булгакову при расставании с ним, не рассказывать всего, что знает. Сам он в 1926 году показывал на допросе в ОГПУ, что находился в Киеве "до конца августа 19 г. С авг. 19 – до 1920 во Владикавказе" [13; 157] и "на территории белых я находился с августа 1919-го по февраль 1920 года" [13; 158] (то есть дважды называл именно август), однако мог и ошибаться, правда, ошибка в таком случае была явно не в его пользу: одно дело мобилизация, другое – добровольный побег.
Б. В. Соколов в своей "Булгаковской энциклопедии" следующим образом описал перипетии булгаковской судьбы в августе–сентябре 1919 года. "Булгаков предположительно мобилизован в Красную Армию в качестве военного врача и вместе с ней покидает Киев. 14–16 октября – вместе с частями Красной Армии возвращается в Киев, в ходе боев на улицах города переходит на сторону Вооруженных сил Юга России (или попадает к ним в плен); становится военным врачом (начальником санитарного околотка) 3-го Терского казачьего полка".
Как нетрудно догадаться, главное здесь слово – предположительно: ни объективных свидетельств, ни доказательств перехода доктора с одной стороны на другую не существует, и вряд ли мы когда-нибудь достоверно узнаем всю правду о булгаковском "хождении по мукам". Но одна зацепка все же имеется.
О прощании мужа с мирной киевской жизнью осенью 1919 года Татьяна Николаевна рассказывала и Л. Паршину и М. Чудаковой с той замечательной непосредственностью, которую невозможно придумать: "Я его провожала, говорю: "Ты скажи Косте, чтоб он меня в кафе сводил". В Киеве было кафе такое… неприличное. А Михаил: "Я на фронт ухожу, а ей, видите ли, кафе понадобилось! Какая ты легкомысленная". Обиделся" [87; 73]. "А я и не понимала – на фронт или нет: действительно дура была" [142; 93].
Так что, видимо, красные его никуда не забирали и вообще здесь были ни при чем. Он шел на войну с ними, осознанно, ответственно, мужественно, но – едва ли добровольно. "Добровольцем он совсем не собирался идти никуда" [142; 93], – рассказывала Лаппа, и это момент, многое проясняющий в тех отношениях, которые связывали писателя не только с капитаном Студзинским, но и с его "художественным прообразом" – доктором Алексеем Васильевичем Турбиным. Тот, как известно, добровольно записался в белый дивизион, хотя, конечно, добровольная мобилизация Турбина имела место в декабре 1918 года, а предположительно насильственная Булгакова – осенью 1919-го, и Турбин шел защищать родной город, а Булгакова отправляли служить за тысячу верст от Владимирской горки и Первой гимназии. Тем не менее к солдатам Белой армии, защитникам веры, Царя и Отечества, и уж тем более интересов Учредительного собрания и русской демократии частный доктор с Андреевского спуска себя не относил. Жизненный опыт все более и более учил его держаться подальше от тех институтов и организаций, которые могли припрячь его как врача. Но в условиях тотальной гражданской войны едва ли держать дистанцию было выполнимо, и из трех сил, стремившихся его мобилизовать, – петлюровцев, красных и белых – Булгаков выбрал третью как наименьшее зло.
Во время продолжавшейся несколько месяцев службы в Добровольческой армии ему приходилось не только работать в военном госпитале, но и ездить в перевязочный отряд; он был свидетелем боев казаков с горцами под Чечен-аулом, однажды попали в окружение, и военврач чувствовал себя, по всей вероятности, так же, как герой его "Необыкновенных приключений доктора":
"Все тише, тише стрельба. Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет. Фыркают лошади, а на правой стороне в кубанских батальонах горят, мигая, костры. Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные. Вырываются из тьмы, опять ныряют в темную бездну. А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит, пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут… И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, распаленные ненавистью, с воем, с визгом и… аминь!
Тьфу, черт возьми!
– Поручиться нельзя, – философски отвечает на кой-какие дилетантские мои соображения относительно непрочности и каверзности этой ночи сидящий у костра Терского 3-го конного казачок, – заскочуть с хлангу. Бывало.
Ах, типун на язык! "С хлангу"! Господи Боже мой! Что же это такое!"
И чуть дальше:
"Усталость нечеловеческая. Уж и на чеченцев наплевать. Век не поднимешь – свинец. Пропадает из глаз умирающий костер… Наскочат с "хлангу", как кур зарежут. Ну и зарежут. Какая разница…
Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог. Хаджи. Узун. В красном переплете в одном томе. На переплете золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками. "Тебя я, вольный сын эфира". Склянка-то с эфиром лопнула на солнце… Мягче, мягче, глуше, темней. Сон".
Так входила из жизни в его прозу большая русская литература, так вступал он с ней в диалог, и этот одновременно серьезный и иронический спор с классикой будет продолжен в "Белой гвардии" Мышлаевским в его знаменитой реплике: "…это местные мужички-богоносцы Достоевские!.. у-у… вашу мать!", и так получалось, что русская классическая литература для Булгакова, с одной стороны, становилась убежищем, заслоном от исторического хаоса, священным абажуром – отсюда "Капитанская дочка" и "Саардамский плотник" в "Белой гвардии", а с другой – с этой литературой он спорил, ей сам или через своих героев предъявлял счет. И в любом случае две вещи – горький жизненный опыт и русская литературная традиция стали вечными спутниками и наставниками молодого мастера.