- Нет, просто так. Я вспомнила, какой растерянный вид был у твоего корреспондента. Как его фамилия?
- Ольшанский.
- Ей-богу, он почему-то не хотел допустить мысли, что я твоя жена.
- Дурак!
- Но ведь он прав. Я ведь и правда не твоя жена.
- Ты мне больше чем жена.
- И ты мне больше чем муж. Поэтому мне и смешно.
Она положила руку мне на лоб. Рука была по-прежнему холодной.
- Тебе всё-таки холодно, Лидуша, - сказал я. - Ложись в постель. Раздевайся и ложись.
Я встал и отошёл к окну. Когда обернулся, она сидела по-прежнему, обхватив колени руками.
- Я… я не хочу спать, - сказала она тихо. - Лучше посидим вдвоём.
Она смотрела на меня, и я заметил испуг в её глазах. Потом она резко встала и стала расстёгивать пуговки на гимнастёрке. Подошла ко мне.
- Ты был… на Ладоге? - тихо спросила она.
- Да, - твёрдо ответил я. - Я был в палатке, где ты жила. И разговаривал с ним.
- Ты… ни о чём не хочешь спросить меня?
- Нет, - уверенно сказал я и поцеловал её. Я увидел слёзы на её ресницах и вытер их губами.
…Было тихо и светло, как в белую ночь. Мы лежали в постели. Потом я услыхал звуки рояля. Лида тоже услышала их.
- Что это? - спросила она. - Рояль?
- Да, - сказал я. - Это Чайковский. Старик один играет. Музыкант. Я услышал его в первую ночь, когда приехал.
- Я уже не помню, когда слышала музыку… Какие торжественные звуки!
- Мне они казались страшными. А теперь кажутся радостными.
- И мне тоже. Интересно, который теперь час?
- Не знаю. Мне вообще кажется, что времени нет.
- И мне тоже. Теперь мне хочется спать, но я боюсь.
- Боишься?
- Да, я боюсь, что усну и перестану чувствовать счастье.
Я обнял её.
- Спи, Лидуша, - сказал я, - спи и не бойся. Ничего не бойся, когда мы вместе.
- Я хочу ничего не бояться. И всё же немного страшно.
- Но чего же?
- Слишком много счастья… Почему мы получили его раньше других? Кругом столько горя.
- Мы ничего не отнимаем у других. Спи, Лидуша! Не будем сейчас думать об этом. Спи, родная, спокойной ночи.
Через несколько минут она заснула.
…Меня разбудил стук в дверь. Я соскочил с постели. Было уже утро. За дверью стоял боец и протягивал мне записку.
Я прочёл. Секретарь редакции фронтовой газеты сообщал, что через полтора часа мой редактор вызовет меня к проводу.
- Кто это? - спросила Лида, когда я подошёл к постели.
Я посмотрел на неё, и мне показалось, что морщинки на её лице разгладились. Я сказал ей о записке.
- Это далеко? - спросила она.
- Час ходьбы. Мы сделаем вот что. Я пойду на телеграф, а ты в санупр. Оттуда ты по телефону вызовешь Корнышева, и он даст тебе отпуск на три дня. Как только освободишься, ты вернёшься сюда. А вечером… На вечер у меня есть сюрприз. Только это пока секрет. Хорошо?
…Когда я уходил, она ещё лежала в постели. Мне показалось, что я быстро дошёл до телеграфа. Но всё же я опоздал.
- Вас уже вызывали, - сказал дежурный и принёс мне ленту.
Я прочёл: "Выезжайте немедленно обратно".
Сначала у меня словно оборвалось что-то внутри. Потом я стал думать, как счастливо всё же получилось: ведь телеграмма могла прийти и неделю, и два дня, и, наконец, день тому назад, и я должен был бы уехать, не отыскав Лиду. Теперь я нашёл её, и на душе всё же было радостно.
Я хотел преподнести Лиде "сюрприз": получить на три дня сухой паёк, пригласить Ирину, Козочкина и Мефистофеля и устроить вечером ужин.
Я был так счастлив, что мне хотелось, чтобы весь Ленинград знал о нашем счастье. Мне казалось, что чем больше людей будет радоваться вместе с нами, тем сильнее будем мы чувствовать наше счастье.
Теперь всё это рушилось: вечером я должен был уехать из Ленинграда.
Я шёл по городу и думал, что мне тяжело будет расстаться с ним. Я ощущал его теперь как живое существо.
Я смотрел на израненные стены его домов и думал о том, как радостно будет потом жить в этом городе, и видеть, как обновляются его дома, и бродить по этим улицам, и вспоминать всё, что было.
…Лида стояла у окна, на том же месте, где я застал её вчера.
- Как ты долго! - сказала она, идя мне навстречу.
- Я получил телеграмму с вызовом, - сообщил я ей, чтобы разом покончить с этим.
- Да? - тихо сказала она, и голос её дрогнул. - Я знала, что это не может быть долгим… наше счастье… слишком раннее счастье.
Я ничего не ответил.
- Когда ты едешь? - спросила Лида.
- Сегодня вечером.
- Уже? - Она помолчала и добавила, слегка улыбнувшись: - Я говорю так, будто бы война только что началась и ты уезжаешь, а я остаюсь дома. Мне ведь тоже надо ехать сегодня.
- Не будем пока говорить об отъезде, - сказал я. - Посидим немного.
Я чувствовал Лидин локоть в своей руке и знал, что невозможно отнять её у меня. Я всегда любил её так, как никого в жизни. Но только теперь я понял, что моя любовь к ней нечто большее, чем просто любовь.
Есть чувства, не подверженные ни сомнениям, ни колебаниям. Они рождаются тогда, когда человек остаётся наедине со своей совестью. Они выкристаллизовываются из великих страданий и великой стойкости.
- Это очень странно, - сказал я. - Вот когда я шёл сюда с телеграфа, уже зная, что вечером мы расстанемся, мне казалось, что нам о многом надо поговорить… А вот пришёл, сел - и ни о чём говорить не хочется… Хочется сидеть рядом - и всё… Но я скажу всё-таки… Вот ты говоришь - раннее счастье. Конечно, не расставаться было бы высшим счастьем. Но есть и другое, не меньшее…
- Какое? - спросила она.
- Мне трудно выразить это. Счастье высшей любви. Любви, данной испытанием. Любви, захватившей не какую-то часть души, а всего человека. Ты понимаешь, бывает так: человек живёт всесторонне, и любовь захватывает лишь какую-то часть его существования. А у нас иначе. Мы стремились друг к другу не просто… Ведь если бы завтра Ленинград победил и с блокадой было бы по кончено, мы без труда нашли бы друг друга. И ещё: если хотя бы один из нас не научился понимать Ленинграда, не стал бы ленинградцем, то, встретившись, мы оказались бы чужими друг другу… Вот почему мы не можем изменить друг другу, пока верим в победу. Это всё очень трудно выразить, но я знаю, что это так. И больше того. Я знаю теперь: пусть мы снова расстанемся, пусть снова будут месяцы разлуки, - наше чувство будет таким же. Ведь оно не только в вере друг в друга, не только в воспоминаниях о прежних солнечных днях, - оно во всём пережитом, во всей нашей жизни, во всём, что есть в ней святого.
Лида молчала. Я видел, что затуманенные глаза её пристально смотрели в одну точку. Потом она сказала:
- Я помню, это было на Ладоге… Вьюга была… холодно… Я сопровождала колонну с продуктами для госпиталей. Переехали через озеро, погрузили продукты в вагоны. Я замёрзла и забралась на паровоз, к машинисту. Машинист - молодой парень, а лицо как у старика… Это я после узнала, что он молодой… Проехали километров десять, кончилось топливо. И вот мы вылезли все: и машинист, и я, и вся бригада… Стали кустарник ломать, пилить деревья, чтобы как-нибудь доехать до станции. Ветер руки жжёт… Помню, я за пилу схватилась - кожа пристала. Доехали кое-как… На станцию прибыли, машинист стал со мной прощаться и спрашивает: "Муж-то у вас, девушка, есть?" - "Есть", - говорю. "На фронте? Ну, говорит, он чувствует, как вы тут дрова с нами пилили".
Она замолчала, и я ничего не ответил. Я знал: она понимала меня.
…Потом мы пошли бродить по городу. Мы ни о чём не договаривались, но точно по уговору стремились к местам, столь памятным нам…
Вечером мы прощались. Было очень мало слов и только один долгий поцелуй. Мы расстались у Пороховых заводов. Я вскочил на попутную машину.
Книга II
ЛИДА
Ну вот, я уезжаю с Ладоги навсегда. Мои вещи собраны. Всё готово. Сейчас должна пойти машина, на которой я поеду в Ленинград. Если мне и придётся когда-нибудь вновь побывать тут - нашей Ладоги уже не будет. Я уже никогда не смогу найти здесь следов своей жизни. Вот ведь какое место! В городе можно найти свои следы, и в деревне, даже в разрушенной, сожжённой, всегда можно отыскать землю, на которой жила, по которой ходила. А здесь нельзя. Весной всё исчезнет, всё растопит солнце и размоет вода…
Заскрипел снег за палаткой, и вошли Сеня Кириллов, шофёр нашей санитарной машины, и Андрей Фёдорович, врач, мой начальник.
- Ну, такси подано, - сказал Сеня, - можно ехать.
Андрей Фёдорович взял мои вещи - мешок и чемоданчик, но в эту минуту мы ясно услышали завывание самолётных моторов и треск пулемётных очередей. Гул моторов нарастал, как бывает, когда самолёты пикируют.
Мы выскочили из палатки. Прямо над нашими головами высоко в небе шёл воздушный бой. Приглядевшись, я увидела, что три самолёта атакуют один.
Андрей Фёдорович опустил мои вещи на снег и стоял, широко расставив ноги и закинув голову.
- Это "мессеры" напали на "ястребка", - сказал он.
В эту минуту я увидела страшное: мотор атакуемого самолёта заглох, и он стал медленно планировать, всё приближаясь ко льду, а немецкие самолёты один за другим пронеслись над ним и стреляли из пулемётов.
- Они подбили его! - крикнула я.
Самолёт не дымил, не горел, как обычно бывает с подбитым самолётом. Он только медленно и неслышно планировал надо льдом, опускаясь всё ниже. Наконец самолёт коснулся льда далеко от нас, превратившись в едва различимую точку.
- Быстро на машину! - крикнул мне Андрей Фёдорович. - Если пилот ранен, окажите первую помощь и на этой же машине везите его в Ленинград, в госпиталь.
Он схватил мои вещи и бросил их в кузов стоящей около палатки полуторки. Сеня вскочил в кабину и нажал стартер. Я уселась рядом. Андрей Фёдорович резко захлопнул дверцу.
Мы поехали медленно, чтобы не сбиться с трассы. Быстро темнело. Поднялся страшный ветер. Начинался буран. Снег залепил переднее стекло. Сеня пробовал включать "дворник", но он не работал. Несколько раз мы останавливались. Семён вылезал на подножку кабины и протирал рукавицей стекло. Потом он включил фары, и падающий снег стал казаться розоватым. Мы уже давно перестали видеть самолёт и ехали "по памяти". Вдруг я испугалась: а что, если мы не найдём самолёт? Я сказала об этом Семёну. Он сначала ничего не ответил, а потом сказал.
- Будем искать, так найдём.
Внезапно заглох мотор. Семён несколько раз остервенело нажимал стартер, потом крутил ручку, но мотор не заводился. Семён снова выскочил из кабины и с грохотом откинул переднюю крышку. Он возился недолго, и, когда опять влез в кабину и нажал стартер, мотор заработал.
- Закрой-ка крышку, - сказал мне Семён, - а то отпустишь газ, и опять заглохнет.
Я вылезла из кабины и опустила крышку. Буран всё усиливался.
Мы выехали наконец на основную трассу, и Семён включил следующую скорость. Я опустила фанеру, заменяющую боковое стекло кабины, чтобы не пропустить самолёта. Мы поравнялись с каким-то военным. Он поднял руку и крикнул:
- Там лётчик раненый!
- Знаем! - ответила я.
Наконец Семён затормозил и сказал:
- Ну, где-то здесь. Давай искать.
Вылезли из кабины.
- Вот что, - заявил Семён, - давай ищи одна, а как найдёшь, зови меня, я помогу. А машину нельзя так оставить.
Я взяла санитарную сумку и пошла по трассе.
- В сторону давай, в сторону! - крикнул мне Семён. - Он справа от трассы сел, я точно заметил.
Свернула вправо. Здесь был глубокий снег. Я провалилась по колено. Потом залезла в глубокий сугроб и никак не могла выбраться. Мне пришлось поочерёдно вытаскивать ноги из валенок, а потом тащить валенки руками. Наконец вылезла на ровное место и пошла вдоль трассы. Гула моторов и пулемётной стрельбы уже давно не было слышно. Я шла, стараясь увидеть что-нибудь за пеленой снега, и думала только об одном: жив ли лётчик? Но самолёта не было. Я отошла ещё дальше в сторону от трассы и всё старалась что-нибудь разглядеть сквозь летящий снег. Потом закричала:
- Эй! На самолёте! Лётчик! Това-арищ лё-ётчик!
Получилось очень негромко. Наверно, за сотню метров уже ничего не было слышно. И снова мною овладела растерянность. Я никак не могла привыкнуть к этому пространству, где нет ни улиц, ни огней, где неизвестно, как ориентироваться, и кажется, что ты затерялась в чём-то бесконечном, как море. И мне вдруг очень захотелось пойти обратно в тёплую палатку, свернуться и лечь на нары и смотреть, как наш фельдшер Смирнов растапливает печку.
Я снова стала кричать:
- На самолёте! Лё-ёт-чик! Где вы там? Товарищ лётчик!
Охрипнув от крика и уже потеряв надежду, что кто-нибудь отзовётся, я вдруг ясно услышала чей-то голос:
- Сюда давайте! Сю-да!
Как я обрадовалась! И всё кругом мне стало казаться уже не таким страшным, точно, плутая по дремучему лесу, я случайно вышла на хорошо знакомую дорогу. А человек кричал:
- Да где вы там? Сюда давайте! - У него был глухой, басистый голос.
Теперь мне стало совершенно ясно, откуда доносился голос. Кричали где-то за моей спиной. Я повернулась, крикнула:
- Иду-у! - И пошла на голос.
Снег в валенках растаял, чулки и портянки были мокрые. Ногам было жарко. Я шла всё быстрее, не выбирая дороги.
Потом увидела очертания самолёта, и мне навстречу из-за пелены снега вышел высокий человек в полушубке.
- Вы лётчик? - крикнула я, бросаясь к нему навстречу.
- И не мечтал, - басом ответил мне человек. - Лётчик здесь. Он ранен в ногу. Ранение лёгкое.
Меня почему-то зло взяло на этого человека.
- Разберёмся, какое ранение, - сказала я. - Где он?
Высокий ничего не ответил, повернулся и пошёл к самолёту.
Я пошла за ним. У машины стояли двое бойцов, очевидно, с зенитной батареи. Лётчик лежал на снегу под мотором. Он был в меховом комбинезоне. Одна нога его была в валенке, а другая замотана каким-то шарфом.
Я подошла к лётчику и спросила:
- Как вы себя чувствуете?
Лётчик взглянул на меня. Он был белес, молод и смотрел как-то сердито.
- Медицина появилась? - сказал он. - Помощник смерти!
"Сердится от боли", - подумала я.
- Давайте сюда ногу… - И я опустилась на снег.
- Насовсем? - насмешливо спросил лётчик.
- Послушайте, - прогудел за моей спиной бас, - ему ногу недавно перевязали. Его надо в госпиталь везти, а не перебинтовывать на морозе.
- Для этого я и приехала, чтобы в госпиталь везти, - сказала я. - Кто ему ногу перевязывал?
- Тот самый, который вас сюда прислал, - ответил бас.
- Меня? - Я даже удивилась. - Меня никто не присылал. То есть прислал, конечно, но… мы сами видели, как самолёт сел, и я поехала.
- А-а! - протянул бас. - Ну всё равно, надо его везти в госпиталь.
- Ну ладно, - сказал внезапно лётчик. - Ехать так ехать. Куда шагать-то?
Он сделал резкое движение, пробуя подняться, и попытался встать на ноги, держась за крыло самолёта, но тут же упал.
- Лежите, - крикнула я, - мы вас понесём!
- Это вы-то? - сквозь зубы выдавил лётчик. - Во мне восемьдесят кило. Это вам не сумка-авоська.
- У машины шофёр, - сказала я. - Сейчас я его приведу.
- Не надо, - буркнул лётчик и, повернувшись к бойцам, сказал: - А ну, ребята, подмогните.
Бойцы разом взяли лётчика под руки, и он встал.
- Куда идти? - спросил лётчик, опираясь на бойцов.
Я пошла вперёд, указывая путь к машине. Мы прошли несколько метров молча, потом лётчик вдруг остановился и сказал:
- Нет, так не годится. Кто же у самолёта останется?
- Да они же вернутся через десять минут, - ответила я, кивая на бойцов. - Машина рядом на трассе.
- Нет, - упрямо замотал головой лётчик. - Их прислали с батареи охранять самолёт. Никуда они не пойдут.
- Ну хорошо. Вот вы, - кивнула я длинному человеку в полушубке, - берите его под руку.
Тот подошёл и взял лётчика под руку, отстранив бойца. Я подошла к лётчику с другой стороны.
- Идите к самолёту, - приказала я.
Бойцы растерянно переминались с ноги на ногу. Лётчик пристально посмотрел мне в лицо. Я крепко держала его под руку обеими руками.
Он медленно повернул голову к бойцам и сказал:
- Идите к самолёту.
И те ушли.
Мы пошли к трассе. Буран утих, и я ясно видела нашу машину. Мы были от неё метрах в трёхстах. Идти было очень трудно. Лётчик был действительно ужасно тяжёлым, и мне казалось, что он всей тяжестью опирался именно на мои руки.
- Вам очень больно? - спросила я.
- Ничего мне не больно, - с прежним раздражением ответил он.
Я в душе уже давно злилась на него. Не я же в самом деле была виновата в том, что его ранили. И рана-то, очевидно, у него не такая опасная. Мне пришлось видеть однажды, как у человека ногу отнимали без наркоза, и он молчал. А этот, видно, неженка. А ещё лётчик!
- Вам тяжело? - вдруг спросил лётчик.
- Нет, не очень, - ответила я.
- Всё-таки восемьдесят кило, - пробормотал он и усмехнулся.
Я ничего не ответила, но после слов лётчика мне стало легче его вести.
- Скоро дойдём, - вслух подумала я. - Вот и машина.
Семён увидал нас. Он уже бежал навстречу, увязая в сугробах.
- Ну как, всё в порядке? - крикнул он, подбегая.
- Тебе бы такой порядок, - буркнул лётчик.
Семён хотел сменить меня, но я решила, что дойду. Он пожал плечами и пошёл вперёд. Так подошли мы к машине.
- Вы сядете в кабину, - сказала я лётчику, открывая дверцу. - Сидеть можете?
Лётчик ничего не ответил. Мы усадили его в кабину.
- Ну, а вы куда? - обратилась я к человеку в полушубке.
- Вы ведь в Ленинград? - в свою очередь спросил он. Я кивнула. - Ну, пожалуй, поеду и я с вами, раз так получилось. Бой над Ладогой, пожалуй, годится, а?
- Что такое? - не поняла я.
- Ничего, - пробасил человек в полушубке. - Это я про себя. Как говорится, в сторону.
Встаю на колесо и перешагиваю в кузов машины через борт. Следом за мной - он. Стучу по верху кабины и кричу:
- Всё в порядке!
…Мы двигаемся…
Сидим на куче брезента, прижавшись спинами к стенке кабины. Дует резкий, холодный ветер, и, если повернуться к нему лицом, можно сейчас же обморозить щёки.
Но в эти минуты я не думала о холоде. Не думала и о раненом лётчике, сидящем в кабине. Я смотрела на постепенно удаляющиеся от нас, едва заметные, пробивающиеся сквозь щели в палатках огоньки Ладожского лагеря. И мне думалось, что с этими огоньками какая-то часть жизни уходит от меня. Вот мы проедем ещё несколько километров, и я долго не буду видеть ничего, кроме бесконечного снега.
…Два месяца назад я пришла сюда. Здесь ещё не было палаточного посёлка. Я шла по льду, а лёд "дышал". Если когда-нибудь потом меня спросят, как "дышал" лёд, я не смогу рассказать. Это можно только почувствовать. Лёд не прогибался, для этого он был уже достаточно крепок. Но он был "неверен", он чуть вздрагивал, точно раздумывая, не слишком ли я тяжела для него. А подо льдом чёрная ледяная пучина: десять метров, двадцать метров, тридцать метров…