Это было в Ленинграде. У нас уже утро - Александр Чаковский 19 стр.


"Ну, начнём по порядку!" - мысленно сказала я и постучала в в первую же дверь, одновременно потянув за ручку. Дверь открылась. Передо мной была большая комната, заставленная тяжёлой мебелью. На столе горела коптилка, пламя её отражалось в зеркале. Казалось, будто из глубины ямы ночью смотришь на небо и видишь единственную далёкую звезду.

- Есть здесь кто-нибудь? - громко спрашиваю я.

Молчание.

В полумраке трудно разглядеть, есть ли кто-нибудь в комнате. Но горит коптилка, - значит, здесь есть жизнь. Я ещё раз повторяю:

- Есть здесь кто-нибудь?

Снова тишина. Я иду в глубь комнаты. Глаза мои постепенно привыкают к полумраку, и предметы начинают выступать из темноты. Я вижу кровать. Она стоит в противоположном углу комнаты, справа от зеркала, большая, деревянная. Я не увидела, а скорее догадалась, что на ней кто-то лежит.

- Вы спите? - громко спрашиваю я, чтобы нарушить наконец молчание.

И тогда едва слышный голос отвечает:

- Я не сплю. Я умираю.

Эти слова были сказаны настолько тихо, что я подумала: не почудились ли они мне? Подошла к кровати и увидела, что на ней лежит человек, прикрытый какими-то одеждами. Да, я вижу его лицо. Оно маленькое, со щетиной волос. Невозможно определить, молод этот человек или стар.

- Что с вами? - спрашиваю, хотя прекрасно понимаю, что с ним.

Человек отвечает:

- Ничего. Это конец.

Я сразу намечаю себе линию поведения. Говорю:

- Ну, это мне лучше знать, конец или не конец. Я врач.

Человек слегка поворачивает ко мне голову и переспрашивает:

- Врач? - В его голосе звучит удивление и недоверие.

- Врач, - повторяю я. - Делаю обход квартир. Как вы себя чувствуете?

Человек с трудом ложится на другой бок, спиной ко мне, ничего не ответив. Я потормошила его за плечи и сказала настойчиво:

- Вы всё-таки отвечайте, когда с вами говорит врач.

Молчание.

- Совсем вы не так больны, - говорю я громко.

Молчание.

- Хотите хлеба?

Моя рука лежит на его плече, и я чувствую, как он вздрагивает. Затем медленно шёпотом произносит:

- Вы что, смеётесь надо мной?

Нащупываю сухарь в кармане стёганки, отламываю крохотный кусочек.

- Ешьте, - говорю я, держа сухарь на ладони.

Человек опять поворачивает ко мне голову. С минуту смотрит на мою ладонь пустым, бессмысленным взглядом, с трудом выпрастывает руку из-под одеяла, схватывает сухарь и мгновенно проглатывает. Потом растерянно смотрит на меня.

- Ну вот, - говорю я, - теперь давайте разговаривать. Кто вы? Как ваша фамилия?

- Зачем вы дали мне хлеба? - спрашивает вдруг человек. - Всё равно я должен умереть.

- Перестаньте болтать глупости, - сказала я резко.

Разговариваю с ним умышленно сухо, даже грубо, как говорят не с больным, а со здоровым, но капризным человеком. Было очень трудно говорить с ним таким тоном, но я знала, что это единственный способ вывести его из состояния полной депрессии, в которой он находился. За последнее время я видела много дистрофиков, и что-то в движениях и во взгляде этого человека говорило мне, что он не достиг ещё той крайней степени истощения, за которой следует смерть.

- Ну? - повторила я.

- Почему вы не даёте мне спокойно умереть? - плаксиво протянул человек. - Ну, пишите, господи! Сиверский Антон Иванович, химик… Был химиком…

Я отломила в кармане ещё кусочек сухаря, но, ощутив его в руках, сразу почувствовала сильный голод. У меня даже голова закружилась: так мне захотелось есть. Но я сдержалась.

- Вот вам ещё кусочек. Только жуйте, а не глотайте целиком.

Потом я всё же отломила маленький кусочек и положила себе в рот. Мне показалось при этом, что в глазах Сиверского, устремлённых на меня, появился испуг. Но я тут же протянула ему остальное.

Сиверский положил сухарь в рот и стал медленно жевать.

- Очень дёсны болят, - произнёс он жалобно, точно ребёнок.

- Ну, они сейчас у всех болят, - ответила я.

Сиверский дожевал сухарь и теперь неотрывно смотрел на карман моего ватника.

- Больше ничего нет, - сказала я, - но потом мы, может быть, достанем ещё.

Вдруг громко зашипела коптилка. Я видела в зеркале, как судорожно вздрагивает язычок пламени.

Сиверский весь сжался, точно испугавшись чего-то.

- Подлейте, - попросил он, - там ещё есть в бутылочке.

Я встала и подлила в коптилку маслянистой жидкости.

- Ну вот, - протянул разочарованно Сиверский. - А я ещё жив.

- А зачем вам, собственно, умирать? - слегка раздражённо спросила я. - Почему я, например, живу и ещё тысячи людей живут, а вы должны умереть?

Сиверский посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом и сказал:

- Вы не сердитесь. Я просто устал от всего, не могу больше… Всё время держался, а теперь больше не могу. Всё исчерпано. Сегодня вечером я лёг и решил, что больше не встану. Умирать легче, чем жить. Я заправил коптилку в последний раз. Страшно умирать в темноте. Мне почему-то казалось, что вот догорит коптилка - и наступит конец. Потом лёг…

Я слушала его, и мне не было страшно. Наоборот, я чувствовала себя всё увереннее, я знала, что спасу этого человека. Лёг, решив больше не вставать… Значит, мог ещё и не ложиться, мог жить, я не сомневаюсь в этом. Он просто опустил руки, перестал бороться. Замерзают вот так же: перестают двигаться, потому что лечь кажется приятнее и как будто совсем ничего не болит. Тогда и умирают.

Я сказала спокойно и официально, насколько могла:

- Это всё ваши фантазии. Просто у вас нервы не в порядке. Вы работаете где-нибудь?

Лицо Сиверского исказила гримаса.

- Работаю? - переспросил он. - Мой институт эвакуирован. А я вот остался, себе на погибель.

- Та-ак, - отозвалась я. - Ну так вот, вы будете работать.

Глаза Сиверского широко раскрылись.

- Вы смеётесь, что ли? - тихо проговорил он.

- Я не смеюсь, - ответила я. - Поймите, в работе для вас единственное спасение. Поверьте мне. И потом - работать нужно. Если хотите, я вам расскажу…

- Я ничего не хочу слушать, - прервал меня Сиверский. - Я умирающий человек. Оставьте меня в покое.

Он повернулся ко мне спиной.

- Товарищ Сиверский, - громко сказала я, - по постановлению Ленсовета вы мобилизованы для работы в детском доме.

Сиверский повернул ко мне голову.

- А вы не сумасшедшая?

- Нет, - ответила я. - Теперь слушайте. Детдом будет здесь же, в этом доме. Через пять дней сюда привезут детей… Нет, через четыре дня.

Сиверский упорно смотрел на меня. Я продолжала:

- Вот мы и будем с вами работать в этом доме.

- Всё-таки один из нас ненормален, - медленно проговорил Сиверский. - Какой детдом? Я же не кормилица и не нянька. Я сам умираю от голода. Я встать с постели не могу…

- Можете, - жёстко сказала я. - Вы и сами ещё не знаете, что вы можете. Значит, с детдомом дело решённое. Теперь давайте что-нибудь поедим.

Глаза Сиверского снова оживились, но он ничего не сказал.

Я поднялась, взяла в руки коптилку и стала осматривать комнату. На подоконнике я заметила банку и в ней застывший суп. Я сразу поняла, что это за суп: он был приготовлен из белковых дрожжей. Мы с Ириной часто готовили такой суп.

- Послушайте, Антон Иванович, - крикнула я, - да у вас тут целый "гастроном"!

Сиверский по-прежнему молчал. Я подняла коптилку и хотела подойти ко второму подоконнику, но в это время голова моя сильно закружилась. Я очень испугалась, что сейчас потеряю сознание, обернулась, чтобы поискать стул. В этот момент всё поплыло перед моими глазами, язычок коптилки вытянулся и отдалился…

Потом я провалилась в темноту.

…Очнулась на кровати в той же комнате. Топилась печка. Сиверский сидел у печки на корточках, а я лежала на его постели. Помимо того, что я себя отвратительно чувствовала - ощущала горечь во рту, и немного кружилась голова, - мне было нестерпимо стыдно за свой обморок.

Сиверский неподвижно сидел у печки на корточках, спиной ко мне.

Позвала:

- Антон Иванович?

Он повернул голову, медленно поднялся и пошёл ко мне нетвёрдыми шагами.

- Ну как? - спросил Сиверский, подойдя к кровати.

Я молчала. Чего бы я сейчас не дала за то, чтобы не быть здесь!

"Вот, - думала я, - пришла, накричала на больного человека, грохнулась в обморок и его же заставила ухаживать за собой…"

Я быстро поднялась, чтобы уступить место Сиверскому. Но голова моя стала кружиться ещё больше, я повалилась на подушки.

- Лежите уж! - проворчал Сиверский, и мне показалось, что голос его окреп. - Тоже мне… детский сад…

Он осторожно присел на кровать рядом со мной.

- Это не от голода, - сказала я, - это просто от усталости.

- Усталость! - так же скрипуче отозвался Сиверский. - А вы держитесь.

Я лежала и думала, что провалила всё дело с детдомом. Теперь Сиверского не заставишь работать. Я чувствовала, что потеряла всё своё влияние. Мы будто ролями поменялись.

Спросила:

- Как это я грохнулась?

Он ответил:

- Так, очень просто. Обычное дело.

- И вы сами перетащили меня на кровать?

- Нет. На это меня бы не хватило. Пришлось пойти за соседкой. Вдвоём и то едва справились.

Я собралась с силами и встала.

- Ложитесь, - сказала я.

Сиверский ничего не ответил, но не лёг, а продолжал сидеть на кровати. Я подошла к печке. Было так приятно ощущать тепло, и клонило ко сну. Почему-то в этот момент мне захотелось взглянуть на Сашин адрес. Я полезла в карман стёганки. Кусок сухаря по-прежнему лежал там. Я нащупала бумажку и вытащила её.

При свете печки прочла номер полевой почты: пять цифр. Я попробовала заучить номер наизусть, но у меня ничего не вышло, я и трёх цифр подряд не могла запомнить. Что-то случилось с моей памятью.

- У вас ведь остался сухарь, - проговорил вдруг Сиверский, - его бы покрошить в суп и подогреть.

И почему-то только сейчас, после его слов, мне вдруг пришло в голову, что ведь я не дома и что вообще у меня нет никакого дома и я даже не знаю, где мне ночевать.

"Который может быть час?" - подумала я.

Я потеряла всякую ориентировку во времени. Вечер сейчас или ночь? Окна в комнате были плотно завешены. Я взглянула на Сиверского и увидела, что он вопросительно смотрит на меня, вспомнила вопрос насчёт супа и ответила:

- Конечно, накрошим. И разогреем.

Я прошла к подоконнику, взяла банку с супом, поставила её на печку и стала крошить в суп сухарь.

Раскрошила сухарь, подошла к Сиверскому и села рядом с ним на постель. Внезапно почувствовала бодрость, даже голова перестала кружиться.

- Ну вот, и вам лучше стало. Правда? - обратилась я к Сиверскому.

- Ничуть мне не лучше, - ворчливо ответил Сиверский. - Почему мне должно стать лучше?

Я хотела ему что-то ещё сказать, но в эту минуту дверь тихо открылась и в комнату вошла женщина. Она остановилась недалеко от порога и шёпотом спросила:

- Ну, отошли?

Она обращалась ко мне.

- Да, спасибо. Это вы меня перетаскивали?

- Такую перетащить нетрудно, - сказала женщина. - Вдвоём мы с Антоном Ивановичем.

Она подошла ближе.

…Я лежу на диване в комнате Анны Васильевны - так зовут эту женщину. Она увела меня ночевать к себе. Я ей ничего не говорила о работе в детдоме, но думаю, что она согласится. Насчёт Сиверского я считаю вопрос решённым, хотя не знаю ещё, что он, собственно, может делать в детдоме. Но лишний человек не помешает, хоть кровати поможет расставить. Но всё-таки три человека - это очень мало для такого дела. Где же я возьму печки, чтобы отопить хотя бы одну комнату? Вот скоро пройдёт ночь, и останется только четыре дня… Как бы мне хотелось сейчас, чтобы время остановилось! Два раза за эти последние дни мне хотелось остановить время: первый раз тогда, в "Астории"…

Но время бежит, тикают на стенке ходики. Хорошо, что они тикают. Анна Васильевна спит так неслышно, и вообще так тихо кругом, что кажется, я одна в доме, и мне делается страшно.

Мне не хочется спать. Это странно. В последние месяцы я всегда засыпала как мёртвая…

Где он сейчас? Думает ли обо мне, именно сейчас, в эту минуту? Нет, сейчас он, наверно, спит. Может быть, видит меня во сне? Я лежу, закрыв глаза, и мне кажется, что я на Ладоге. Я вспоминаю каждый день, прожитый там, каждый час, до мельчайших подробностей.

…Седьмого января я провалилась под лёд… Сейчас, в тёплой комнате, мне даже как-то приятно вспоминать об этом. Андрей Фёдорович послал меня на зенитную батарею, там что-то случилось с командиром. Это примерно в километре от нас. Больше полдороги прошла и вдруг чувствую: лёд подо мной дышит. Это жуткое чувство. Наверно, при землетрясении люди испытывают подобное. Я сделала шаг в сторону, но и здесь лёд дышал и слышалось лёгкое похрустывание. Говорят, что в таких случаях надо лечь на лёд, чтобы занять большую площадь. Но на это нельзя решиться, когда под тобой дышит лёд. Я побежала, лёд под ногами захрустел громче, затрещал, и в трещины стала просачиваться серая вода. Потом раздался очень громкий треск. Я закричала.

Меня точно обожгло всю, дыхание захватило, и будто сердце кто-то сжал изо всех сил в кулак, - и больше я ничего уже не помню…

Очнулась в своей палатке, на нарах. Первое, что я почувствовала, была сильная боль. Я лежала совершенно голая на полушубке. Потом я поняла, что боль в теле оттого, что Андрей Фёдорович и Смирнов растирают меня шерстяными рукавицами. Я смотрела в глаза Андрея Фёдоровича, ещё не отдавая себе отчёта в том, что происходит. Меня испугало их выражение. В его обычно спокойных и немного насмешливых глазах было что-то растерянное н жалкое.

Потом я схватила полу полушубка и завернулась в неё. И тотчас же растерянность в глазах Андрея Фёдоровича исчезла, и они снова стали спокойными и знакомыми.

- Не вертитесь, - сказал Андрей Фёдорович, отворачиваясь, но продолжая растирать мне грудь. - Никто на вас не смотрит, Венера Милосская.

Потом он спросил, всё так же не глядя на меня:

- Как вы себя чувствуете?

Я ответила, что хорошо, хотя это была неправда. Всё тело моё горело, и голова кружилась.

Андрей Фёдорович встал и подошёл к полочке. Там у нас стоял неприкосновенный запас спирта. Я видела, как он налил спирт в эмалированную трофейную кружку.

- Выпейте. - Он поднёс кружку к моему рту.

Я оттолкнула кружку и попросила:

- Уйдите, пожалуйста!

Андрей Фёдорович повернул ко мне лицо, и снова в его глазах я увидела то растерянное выражение, которое заметила, очнувшись.

- Куда уйти? - спросил он.

- Ну, вообще… отойдите куда-нибудь. - Я понимала, что говорю глупости. И, чтобы как-нибудь оправдать свои слова, добавила: - Мне надо одеться.

Андрей Фёдорович пожал плечами.

- Смирнов, дай ей сухие штаны и ватник.

Потом он встал, подошёл к полке, вылил спирт обратно в бутылку и, не глядя на меня, вышел из палатки. Смирнов отошёл в угол и стал копаться в вещевом мешке. И тогда мне стало очень жалко себя. До боли захотелось, чтобы вот сейчас откинулся полог палатки и вошёл Саша…

Я подумала: хочу ли я, чтобы он увидел меня именно сейчас, жалкую, с горящей покрасневшей кожей? Поцелует ли он моё осунувшееся лицо, мои грязные, спутанные волосы? И всё же мне так хотелось его увидать, как никогда ещё в эти дни.

- Одевайтесь. - Смирнов бросил мне из угла стёганые брюки и ватник…

…Это было только полтора месяца назад. И каждый день из этих полутора месяцев отдельно сохранился в моей памяти. А ведь это были похожие друг на друга дни! Вьюги и артобстрелы, громыхание цепей на трассе, обмороженные, обмороженные без конца, - кажется, всю жизнь перед моими глазами будет стоять этот буро-лиловый цвет. И на моей правой ноге выше колена такое же буро-лиловое пятно. Это след моего "крещения" в проруби.

Да, я запомню каждый из этих дней.

Я лежу и думаю, что хорошо бы сейчас написать ему письмо. Но об этом нечего и думать: нет ни бумаги, ни карандаша, ни света… Начать бы так:

"Родной, я пишу тебе это письмо ночью, в тёмной чужой комнате, я не вижу того, что пишу.

Как легко привыкаешь, и как трудно отвыкать. Вот я увидела тебя и сразу забыла о долгих месяцах разлуки, и, если бы мы были с тобой вместе чуть-чуть подольше, я и совсем забыла бы о них. Но вот мы снова расстались, и теперь мне опять будет трудно отвыкнуть от тебя - нет, не то слово, - освоиться с мыслью, что ты не рядом.

Я просто не представляю себе, что было время, когда мы ничего не знали друг о друге. Я верю… я знаю, Саша, что бережно пронесу моё чувство к тебе через всё, и через это тяжкое время. Мы встретимся наконец, чтобы уже никогда больше не расставаться.

Всё-таки странной была наша встреча! Проходили целые минуты, когда мы просто молчали. А ведь мы были вместе всего лишь сутки…

Какая странная штука жизнь. Как много делаем мы неверного, но слишком поздно узнаем, что это неверно, и как много изменила в нас война. Мы научились по-настоящему ценить жизнь…

Сейчас опять начался где-то обстрел, только это далеко от того места, где я нахожусь, и мне вдруг стало очень странно от сознания, что враг очень близко. И всегда, когда мне приходит это в голову, мне кажется, что не одни лишь орудия преграждают немцам путь в Ленинград, не только траншеи и баррикады, но что-то такое, чего немцы никогда не смогут преступить…

Как тихо кругом, только ходики тикают. А мне чудится, что это метроном. Только вряд ли метроном стучит сейчас так спокойно, ведь обстрел…"

Мы никогда не говорили друг другу, что любим… И ведь мы никогда не были особенно ласковы друг с другом… Это всё у нас как бы само собой подразумевалось. А сейчас я так злюсь на себя: я должна была бы быть в тысячу раз ласковее, нежней с ним, ведь он тоже так одинок и так нуждается в ласке… Но не умею я, наверно…

Как хочется мне быть как можно ближе к нему… Мне хочется быть сейчас около него, посмотреть, как он спит.

"Милый, я скажу тебе сейчас правду, только ты не бойся за меня. Мне очень тяжело и очень страшно, и я не уверена уже, что смогу дальше переносить все это…

Я верю, что наши теперешние страдания не могут, не должны остаться без вознаграждения… Разве это не справедливо, чтобы те, кто был честным, оказавшись наедине со своей совестью, обрели бы наконец счастье? А как хочется жить!

Вот пробило три. Я и представить себе не могла, что эти часы бьют. Они бьют хрипло и торопливо, как метроном. Ну, надо спать. Как много дел завтра. Даже не знаю, с чего начать. Посоветуй мне что-нибудь!

Но ведь ты далеко от меня и, наверно, уже спишь".

Было пасмурно за окном, когда я проснулась. Невозможно определить, утро сейчас или день. Ходики стояли. Но всё же я интуитивно почувствовала, что уже поздно. Моя хозяйка сидела у окна и смотрела на улицу.

- Анна Васильевна, - сказала я, поднимаясь с постели, - что же вы меня не разбудили? Ведь так всё на свете проспать можно!

Анна Васильевна медленно повернула ко мне голову.

Назад Дальше