Затем какое волнение ощущают они один раз в году, когда они получают возможность видеть пасхальную свечу, украшенную голубою краскою и золотом, точно татуированную или как бы расшитую золотом столь тонко, что ее горящий кончик кажется вдруг окровавленным. Можно было бы подумать, что это Копье, нанесшее Рану в ребро. А кругом, в церкви, небольшие свечи, тоже истекающие кровью, точно Раны на ногах и руках, точно красные капли на челе, уязвленном терновником. Божественные капли, которыми глаза бегинок утоляют свою жажду!
Таким образом, свечи всегда порождают собою идеи об очищении, искуплении. Они соглашаются страдать. Бог принимает их жертву, как искупление грехов. Вот почему во всех церквах воздвигнут светильник из кованого железа, Голгофа, где беспрестанно совершается символическое страдание свечей.
Бегинки, в особенности, любят зажигать эти искупительные свечи. Они ставят их в церкви своей общины, затем они направляются иногда далеко, в какой-нибудь отдаленный приход, чтобы найти там свечи по своему выбору. Они ищут долго в ящиках, где свечи ждут своей очереди пострадать. Существуют свечи всякой длины, всех цветов: белые, похожие на очищенные от кожи тростники, сердцевина которых обнажена; другие синеватые, третьи голубые, точно поддавшиеся влиянию глаз, устремленных на них и колебавшихся при выборе.
Бегинки почерпают в этих благочестивых жертвах детское удовольствие, не без тайного страха - только возбуждающего их радость - увидеть, как их свеча с трудом разгорается, дурно горит, представляет собою пламя, которое бездействует, едва не угасает, опускается горизонтально и почти достигает небытия. Но какая радость, если пламя поднимается, усиливается, закругляется в форме сердца! Эти беспокойные ожидания полны приятной тревоги, суеверного представления о маленьких, как бы нерешительных свечах, при помощи которых бегинки хотят узнать, угодны ли они Богу в этот день.
Мистический сон
Был канун Рождества. Полночная служба только что кончилась. В стенах монастыря цветные окна перестали наполнять образами темноту; орган замолкал, ночное безмолвие поглотило последние, как бы засыпавшие звуки колокола. Монахини, спеша, вышли из церкви и при резком ветре, срывавшем у них головной убор, молчаливо расходились по своим келиям, - напоминая торопливые движения лебедей, боящихся, как бы не остаться на замерзающем пруду и не стать пленниками своих крыльев, если бы эти крылья вдруг приросли ко льду…
Сестра Вальбурга вернулась одна из последних в свою комнату, предназначавшуюся для послушницы в монастыре Восьми Блаженств, крошечную, чистую комнатку, в которой виднелась ее постель с занавесками из бледнолилового коленкора. В этот вечер она чувствовала себя немного грустной, неизвестно почему, и оставалась насколько возможно дольше в церкви, пока монахиня, заведующая ризницей, не погасила поочередно восковые свечи, точно срывая пламя с кончиков каждой свечи.
Можно было бы подумать, что она боялась остаться одна и вернуться в свою комнату. В первый раз, со дня ее поступления в монастырь, она чувствовала такую сильную меланхолию. Она сняла тяжелое покрывало, точно пеленавшее ее голову, быстро разделась, чтобы лечь в постель, чувствуя озноб от этой сырой погоды, и немного - от состояния своей души, которая, казалось, тоже замерзала…
Она бросила на единственный стул свое черное платье, головной убор, поставила рядом свои башмаки, чувствуя некоторую грусть, тоску, которая, право, была простительна; она вспомнила о том далеком времени, когда она ставила в этот вечер перед камином свои детские башмачки… От этого воспоминания она перешла к другим, более мирским сожалениям: о домашнем очаге, детях, семейной жизни. Она отреклась от всего этого. Она обвенчалась с Христом в грустном черном наряде. Но Христос находился далеко. Она любила его, как отсутствующего супруга, путешествующего по неизведанным морям. Она жила одна. Она чувствовала себя разлученной с ним. Она это испытала вдвойне в эту ночь, когда только один зимний ветер проникал в очаг и наполнял холодом, вместо подарков, ее сиротливые башмаки…
Так думала она, но благодатный сон мало-помалу охватывал ее, беспрерывное биение ресниц заволакивало ее глаза, постепенно переставшие что-либо различать в одинокой комнате, в которую врывался сильный лунный свет, переливаясь, как перламутр.
Проникновение лунного света в комнату! Рассеивающийся мрак!
Где кончается действительность? Где начинаются грезы?
Вдруг молодой монахине, взоры которой долгое время были с грустью устремлены на ее совсем черные, как бы траурные, башмаки, показалось, что они стали яснее, точно побледнели и очистились. Происходило ли это от луны, светившей в окно? Был ли это сон, или совершалось чудо? Вскоре они уже более не казались простыми, кожаными, черными, как ночь, и вследствие этого сливавшимися с ней, а светлыми, чистыми, как снег, сшитыми из белого шелка, точно серебряными, девическими, свадебными туфельками…
А на одиноком стуле обыкновенное платье монахини, - неужели и его нечаянно осветила луна? Был ли это сон или действительное чудо? Все черное и мрачное, оно начинало также белеть. С каждой минутой черная краска как бы сползала вдоль материи, стекала по полотнищам, исчезала в швах, собиралась в складках, затем незаметно скрывалась, точно выжатая и побежденная блеском белого цвета, изме нившего юбку, корсаж, весь ее духовный наряд в чудесное платье со складками из толстого и матового шелка, платье непорочной невесты, которое ожидало того момента, когда она его наденет, сложенное, но величавое, истинно свадебное на залитом луною стуле…
Тогда сестра Вальбурга, как бы радостно принявшая божественное позволение, поднялась из своего алькова с бледно-лиловыми занавесками. Проснулась ли она вполне, или находилась немного в состоянии сомнамбулы и отдавалась иллюзии своей мечты?
Счастливая и красивая, она начала одеваться для неизвестного супруга, которому предназначалось это брачное приданое. Она надела прежде всего чудные белые башмачки, продолжавшие блестеть в темноте, бледные и хорошо сидевшие на ее ногах, как парочка голубей. Затем она надела свое просторное муаровое платье, точно окутывавшее ее неподвижными глыбами снега и хорошо пристегивавшееся снежинками.
Когда она сделала насколько шагов, комната показалась ей серебряной, а позади нее образовалась тень. Можно было бы подумать, что ее юбка бушевала.
Это была теперь небесная новобрачная; для того, чтобы идти к алтарю, недоставало только кружевного вуаля, который оттенил бы немного ее лицо, слишком розовое, и соединил бы в один белый цвет последний день ее девственности.
По этой причине сестра Вальбурга приняла вдруг очень беспокойный и огорченный вид. Ее башмаки по божественной милости в эту чудесную ночь легко изменились в светлые шелковые туфельки; ее платье также приняло другой вид, так как не трудно было обратить мрачную материю в светлый шелк. Но где найдет лунный свет необходимую ткань для кружевного вуаля, без которого она не может отправиться в церковь, где должно быть совершено таинство?
Как возможна подобная забывчивость и как этому помочь?
Молодая монахиня была этим очень озабочена; поспешно она ходила по комнате, искала везде нежного, но столь существенного украшения. (Ах, вуаль! - предмет лихора дочных поисков, в последнюю минуту недостающий всегда и всем!).
Вдруг она вскрикнула и остановилась на месте, как бы пораженная прелестью столь прекрасного предмета, внезапно бросившегося ей в глаза: там, в большом окне, разрезанном лунным светом, висел между стеклами вуаль. Превосходный, тяжелый, вышитый вуаль, более пышный, чем вуаль Мадонны во время майских служб!
Чудесное кружево, какого она никогда не видала, какого не могут создать руки всех монахинь… целый искусственный цветник, состоящий из распустившихся в холодную весну неподвижных цветов…
Сестра Вальбурга подошла к нему с радостным волнением. Точно пробил час свадебной церемонии и она захотела сорвать кружево со стекла, снять нежный приготовленный вуаль, необходимое прибавление к ее брачной одежде…
Но нежная ткань противилась ее желанию; сколько она ни старалась уловить все изгибы кружев, чтобы обратить свои усилия на эту более прочную сторону вуаля, он не поддавался и казался приросшим к стеклу…
В беспокойстве и волнении она еще сильнее оттягивала, спрашивала себя, какие незаметные булавки, какие еще неразрезанные и нечаянно забытые нити, несмотря на все ее усилия, привязывали так крепко чудный кружевной вуаль к стеклу окон…
Напрасно! Ажурная ткань распускалась под ее пальцами, в ней обнаруживались зияющие отверстия. Между тем монахиня непременно хотела притянуть к себе этот необыкновенный вуаль. В ее движении чувствовалось нетерпение, она волновалась с надеждою, которая быстро уничтожала все вышитые цветы, все вывязанные папоротники.
Тюль поддался в свою очередь, и весь вуаль, весь тонкий гипюр разорвался под твердостью ее ногтей.
Вдруг - зашла ли луна на утренней заре? был ли это конец сна или чуда? - сестра Вальбурга, пробудившись, очнулась в своей еще темной комнате, в то время как утренний колокол будил монахинь. Поспешно она надела свой мрачный наряд, зашнуровала свои черные башмаки, вспоминая все же о своем лучезарном сне и взглядывая, с неопределенною грустью, по направлению к окну - на кружевной вуаль из инея, покрывавший стекла.
Псалмы
В церкви, во время воскресных и праздничных служб, сестры общины занимают клирос. Они - неискусные певицы, отличаются только небольшими голосами, поют по инстинкту и по памяти, как маленькие дисканты в приходской церкви. Даже та из них, которая поет соло, не более их сведуща: каждая из ее нот сомневается сама в себе, дрожит, как капля воды, колеблется, как только что зажженная свеча. Гимн развертывается наудачу, волнуется, парит, за тихает, увеличивается без причины - всегда очень нерешительный! Большую прелесть заключает в себе эта хрупкость пения, столь непрочного, как стекло, и еще менее смелого оттого, что оно должно заключать в свою прозрачность неизвестный язык. Ах. серебристые латинские созвучия - Gloria и Angus Dei - какую болезненную нежность они получают в женских устах, облетая с них листочками, как цветы, названия которых им неизвестны!
К счастию, в церковном пении встречается унисон, хоровые псалмы, которыми боязливые певчие могут объединиться, поддержать друг друга. Тогда, в тиши церкви, единодушное пение вырабатывается, как нежное, тонкое кружево, воздушное, рожденное почти из обнаженного воздуха, точно чудо. Сестры как бы соединяют свои наивные ноты, располагают отдельные нити своих голосов на мрачном бархате органа. Каждая из них прибавляет свой цветок к общему плетению, работает над вокальным кружевом, которое изменяется с каждою нотою до тех пор, пока, наконец, на мрачном бархате органа не появится псалом в виде подлин ного кружева.
Собравшиеся бегинки, на коленях у аналоя, слушают. Чудесная музыка! Она захватывает их, убаюкивает, располагает к мистическим волнениям… Ах, эти голоса, столь мало принадлежащие устам, скрывающие их пол; эти голоса, нежные как вата, свежие, как вода фонтана, вкрадчивые, как ветер в деревьях, разносящийся под сводами церкви как ладан! Неужели это человеческие голоса? Разве это донося тся голоса сестер с клироса? Слишком нежное пение, более не принадлежащее земле… Бегинки закрывают глаза, отдаются экстазу… Это поют ангелы… И музыка нисходит к ним, как небесная сеть, захватывает их души и увлекает к Богу через серебристое море.
Сомнения
В одном Бегинаже древнего, маленького мертвого города Брюгге жила бегинка, потерявшая рассудок, в тихом помешательстве; ее держали в монастыре Св. Крови, потому что она была безобидна. Но из уважения к духовной одежде ей не позволяли больше одеваться, как монахине и даже как послушнице. Она ходила в светском платье; сестры оставляли ее в покое, немного наблюдали за ней. Она блуждала по коридорам, по саду, садилась в рабочей комнате, очень тихо, пока находился там только обыкновенный состав общины, который она смутно узнавала.
Ее странное безумие происходило от тоски по чистоте. Она почти всегда сидела, не смея двинуться, так как боялась смять свою одежду, запачкать ее, думая, что складка или пятно могут нарушить ее всегда чистое убранство. Присутствие чужого лица, близко находившегося около нее, внушало ей бесконечную тревогу. Она была еще молода, почти хорошенькая, с цветом лица белой азалии, с большими ласковыми глазами, но без выражения, как бы обнаженными, точно маленькие приемные, где никого нет…
Она всегда держала в руках платок - маленький четырехугольник из батиста и кружев - как это делают первые причастницы, с такою же осторожностью и таким же тихим жестом.
Время от времени она дотрагивалась до себя этим сложенным платком, она точно что-то стряхивала с себя, желая сбросить невидимую упавшую на нее пылинку, молекулу безмолвия…
Что делало ее безумие еще более трагическим, придавало ему, несмотря на ее кротость, карикатурный и все же трагический вид, - это одна ненормальная подробность: она носила на голове кусок бумаги, сложенный, опущенный к вискам, подхваченный булавками у подбородка, расправленный на волосах в виде пойманной и жалобной птички. У нее образовался таким образом бедный бумажный головной убор, под которым безумная все же скрывала свои волосы; она постоянно поправляла их, поминутно очищала их, стряхивая своим платком возможную грязь, тонкую пылинку, бесконечно сыплющуюся из песочницы веков.
Прежде чем дойти до такого упадка, несчастная бегинка, по имени сестра Мария, была одною из самых примерных и умных сестер в Бегинаже, в этом нежном Бегинаже, где ей так хотелось всегда жить спокойною и чистою жизнью ненюфара, растущего на воде. Она напоминала его, ничто земное более не привлекало ее и не угрожало осквернить ее душу, напоминавшую венчик цветка. Она всецело принадле жала Богу, как и желала этого. Однако с самого рождения она чувствовала себя несчастной.
Счастье все же зависит от души человека. А сестра Мария с такою душою, какая у нее была, не могла быть счастлива даже на небе. Бог не мог бы вполне утешить ее. Какая же душа была у нее? Ее душа была охвачена чем-то вроде болезни совести: вечными сомнениями.
А сомнения - это пытка духовной жизни. Кто сочтет все сомнения, более многочисленные, чем грехи, чем подразде ления грехов? Неожиданно создавшееся поколение, вибрио ны, беспредельно мелкие, все увеличивающиеся, как паразиты веры!.. Благочестие, доведенное до безумия; анализ, достигший бесконечной величины; мысленная язва, захваты вавшая все чувства: зрение, слух, осязание, вкус, обоняние, проникавшая во все поры, с целью превратить существо, сознающее свой долг, только в несчастного горностая, который будет вменять себе в преступление даже тень проходя щего облака.
Сестра Мария была несчастна. Сначала она чувствовала сомнения по поводу своего признания. Не потому, чтобы она жалела, что отдалась Богу. Но принял ли ее Бог? Не было ли невежеством с ее стороны, самонадеянностью, пагубным тщеславием - считать себя избранною и достойною поступления в монастырь? Может быть, она жила там, как незваная гостья, как иностранка, которой позволяют жить в доме, пока нет хозяина. Даже если предположить, что Господь, действительно, позвал ее, то в таком случае отвечает ли она Его милости? И здесь сомнения терзали ее.
Она не вполне выказывала себя усердной. Она не доста точно была чиста! Разумеется, она обдумывала свои желания, она не совершала смертных грехов, за ней не было ни одной постыдной вины, которую она едва знала по имени. Но простительные грехи обильно наполняли ее душу: грехи зависти, злословия, лжи, рассеянности во время служб, сокращения молитв. Каждый из этих грехов в отдельности казался только незначительным, но вместе, при общем пе речне, они портили, стирали, оскверняли душу. Сестра Мария думала, что простительный грех можно сравнить с пылью. Ее очень трудно рассмотреть в жилищах, пока она не накопится. Только после того, как о ней забудут в течение нескольких дней, она покроет мебель трауром из своего мелкого умершего пепла. В обыкновенных семьях, за тече нием жизни, детьми, всякими делами, люди мало обращают внимания на пыль. Но в Бегинаже соблюдается строгая чистота: пол всегда хорошо вымыт и красен, как сердце на изображениях Иисусова Сердца, медь на замках и задвижках блестит так, что все предметы отражаются в них; белье, скатерти в столовой, тюлевые занавески на окнах отличаю тся новою и чистою белизною, точно они выбелены ночью лунным светом. Все кажется новым, свежим, убранным, все на месте. Каждая келья отличается удивительною чистотою. Точно на нее снизошла благодать. Не нужно ли видеть в этом какой-нибудь символ? Совесть человеческая в Бегинаже должна была содержаться лучше, чем где-либо. Проститель ный грех - это ежедневная пыль души!
Надо было одинаково стирать ее каждое утро, одерживать победу над всеми сетями простительного греха, как в мона стырях одерживают победу над сетями пыли!
Сестра Мария была несчастна. Она постоянно вообража ла себе, что впадала в бесконечную цепь мелких преступле ний, и сомнения сейчас же охватывали ее душу: не развле кается ли она на секунду, повторяя свои молитвы в обычное время, когда начинает читать "Отче наш" и пятьдесят раз "Ave Maria".
Иногда, когда она уже ложится в постель и сон охваты вает ее, она вдруг чувствует беспокойство… Хорошо ли произнесла она свою вечернюю молитву? Не было ли это машинальным движением губ? Тогда она встает, опускается снова на колени возле своей постели и снова начинает молиться, иногда дрожит, если это случается зимою, когда мороз рисует узоры на окнах.
Грех чревоугодия тоже очень беспокоил ее. Каждая бегинка завтракает и ужинает на свой собственный счет, покупая сама себе еду, которую она поглощает перед шкапом в столовой, где каждая из них убирает свою посуду. Сестра Мария удовлетворялась кофе и хлебом без масла, насколько возможно мало, чтобы не находить удовольствия в этой совсем простой пище. Но обед съедался вместе, приготовлялся на средства общины. В некоторые дни, в воскресные и, в особенности, в четыре больших годовых праздника, готовили хороший обед: стол украшался курами, пирогами; каждой бегинке наливали стакан турского вина, маслянистого золотого вина.
Это была большая радость в среди бегинок, которые в своем кругу веселились от этой дозволенной пищи, точно они присоединялись к христианскому веселью этого дня. После обеда языки развязывались, и они долго разговаривали с живою болтовнёю веселых голосов в маленьких садах с геранью и священной зеленью, посаженных перед кельями.
Но сестра Мария, как только кончался обед, запиралась в своей комнате, озабоченная, огорченная. Она снова вкусила удовольствие от еды.