Хосе Монтьель безучастно смотрел, как мать успокаивает его.
– Не поднимай его, – сказал он. – Пусть разобьет себе голову об пол. А потом подсыпь соли с лимоном, чтоб веселее было беситься.
Мальчик визжал без слез; мать держала его за руки.
– Оставь его, – велел Монтьель.
Бальтасар смотрел на мальчика, как смотрел бы на заразного зверя в агонии. Было уже почти четыре. В этот час у него в доме Урсула, нарезая лук, поет старую-престарую песню.
– Пепе, – позвал Бальтасар.
Он шагнул к мальчику и, улыбаясь, протянул ему клетку. Мальчик вмиг оказался на ногах, обхватил ее, по высоте почти такую же, как и он сам, обеими руками и, не зная, что сказать, уставился сквозь металлическое плетение на Бальтасара. За все это время он не пролил ни единой слезинки.
– Бальтасар, – мягко вмешался Хосе Монтьель, – я ведь сказал тебе – сейчас же унеси клетку.
– Отдай ее, – обратилась женщина к сыну.
– Оставь ее себе, – произнес Бальтасар. А потом сказал Хосе Монтьелю: – В конце концов для этого я ее и сделал.
Хосе Монтьель шел за ним до самой гостиной.
– Не валяй дурака, Бальтасар, – говорил он, загораживая ему дорогу. – Забирай свою штуковину и не делай больше глупостей. Все равно не заплачу ни сентаво.
– Не важно, – пожал плечами Бальтасар. – Я сделал ее Пепе в подарок. Я и не думал ничего за нее получить.
Пока Бальтасар пробивался сквозь толпу любопытных, которые толкались в дверях, Хосе Монтьель, стоя посреди гостиной, кричал ему вслед. Он был бледен, его глаза наливались кровью.
– Дурак! Забирай сейчас же свое барахло! Не хватало еще, чтобы в моем доме кто-то распоряжался, дьявол тебя подери!
В бильярдной Бальтасара встретили восторженными криками. До сих пор он думал, что просто сделал клетку лучше прежних своих клеток и должен был подарить ее сыну Хосе Монтьеля, чтобы тот не плакал, и что во всем этом нет ничего особенного. Но теперь он понял, что многим судьба его клетки почему-то небезразлична, и взволновался.
– Значит, тебе дали за нее пятьдесят песо?
– Шестьдесят, – ответил Бальтасар.
– Стоит сделать зарубку в небесах, – сказал кто-то. – Ты первый, кому удалось выбить столько денег из дона Хосе Монтьеля. Такое надо отпраздновать.
Ему поднесли кружку пива, и он ответил тем, что заказал на всех присутствующих. Так как пил он впервые в жизни, то к вечеру был уже совсем пьян и стал рассказывать о своем фантастическом плане – тысяча клеток по шестьдесят песо за штуку, а потом миллион клеток, чтобы вышло шестьдесят миллионов песо.
– Надо сделать их побольше, чтобы успеть продать богатым, пока те живы, – говорил он, уже ничего не соображая. – Все они больные и скоро помрут. Какая же горькая у них жизнь, если им даже волноваться нельзя!
Два часа без перерыва музыкальный автомат проигрывал за его счет пластинки. Все пили за здоровье Бальтасара, за его счастье и удачу и за смерть богачей, но в час ужина он остался один.
Урсула ждала его до восьми вечера с блюдом жареного мяса, посыпанного колечками лука. Кто-то сообщил ей, что Бальтасар в бильярдной, одурел от успеха и угощает всех пивом, но она не поверила, потому что Бальтасар ни разу в жизни не пил. Когда она легла около полуночи, Бальтасар все еще сидел в ярко освещенном заведении, где были столики с четырьмя стульями вокруг каждого и рядом, под открытым небом, площадка для танцев, по которой сейчас разгуливали выпи. Лицо его было в пятнах губной помады, и, не в силах сдвинуться с места, он думал, что хорошо бы лечь в одну постель с двумя женщинами сразу. Расплатиться с хозяином ему было нечем, и он оставил в залог часы, пообещав уплатить все на следующий день. Позже, лежа посреди улицы, он почувствовал, что с него снимают ботинки, но ради них не хотелось расставаться с самым прекрасным сном в его жизни. Женщины, спешившие к утренней мессе, боялись на него смотреть: они думали, что он мертв.
Вдова Монтьель
Когда дон Хосе Монтьель умер, все, кроме его вдовы, почувствовали себя отомщенными; но потребовался не один час, чтобы люди поверили, что он действительно умер. И даже после того, как в душной, жаркой комнате, в закругленном и желтом, похожем на большую дыню гробу увидели на подушках и льняных простынях тело Монтьеля, многие все равно продолжали сомневаться в его смерти. Он был чисто выбрит, в белом костюме, в лакированных туфлях, и, глядя на него, можно было подумать, что он сейчас живее, чем когда-либо. Это был тот же дон Хосе Монтьель, который по воскресеньям посещал мессу в восемь часов, только вместо стека в руках у него теперь было распятие. И лишь когда привинтили крышку гроба и поместили его в роскошной семейной усыпальнице, весь городок поверил наконец, что дон Хосе Монтьель не притворяется мертвым.
После погребения все, кроме вдовы, продолжали удивляться только тому, что умер Хосе Монтьель естественной смертью. Люди были убеждены, что он погибнет от пуль, выпущенных ему в спину из засады, однако жена всегда была уверена, что он, исповедавшись, тихо умрет от старости в своей постели, словно какой-нибудь современный святой. Ошиблась она в деталях. Хосе Монтьель умер в гамаке в среду, в два часа пополудни, и причиной смерти явилась вспышка гнева, ему строго противопоказанного. Но супруга ожидала также, что на похороны придет весь городок и в доме не хватит места для цветов. На самом же деле явились лишь члены одной с ним партии и церковные деятели, а венки были только от муниципалитета. Его сын, со своего поста консула в Германии, и две дочери, живущие в Париже, прислали телеграммы по три страницы каждая. Чувствовалось, что писали их на почте, стоя, обычными чернилами и изорвали множество бланков, прежде чем сумели набрать слов на двадцать долларов. Приехать не обещал никто. Ночью после похорон, рыдая в подушку, на которой еще недавно покоилась голова человека, сделавшего ее счастливой, шестидесятидвухлетняя вдова Монтьель впервые узнала, что такое отчаяние. "Закроюсь в комнате навсегда, – думала она. – Меня и так уже будто положили в один гроб с Хосе Монтьелем. Не хочу больше знать ничего об этом мире". И в мыслях своих она была искренна.
Эта хрупкая женщина с душой, зараженной суевериями, в двадцать лет вышедшая по воле родителей замуж за единственного претендента, которого подпустили к ней ближе чем на десять метров, до этого никогда не вступала в прямое соприкосновение с действительностью. Через три дня после того, как из дома вынесли тело ее мужа, она, хотя и плакала не переставая, поняла: нужно что-то делать. Однако решить, по какому пути пойдет теперь ее жизнь, она не могла. Все нужно было начинать сначала.
Среди бесчисленных тайн, которые Хосе Монтьель унес с собой в могилу, оказалась и комбинация цифр, открывавшая его сейф. Решением данной проблемы занялся алькальд. Он распорядился вынести сейф в патио и поставить у стены, и двое полицейских, приставляя дула винтовок к замку, стали в него стрелять. Все утро в спальню вдовы доносились, чередуясь с громкими приказами алькальда, глухие выстрелы. "Только этого мне не хватало, – думала она, – пять лет молить Бога, чтобы стрельба прекратилась, а сейчас благодарить Его за то, что стреляют у меня в доме". В тот же день, попытавшись сосредоточиться, она стала звать смерть, но ответа не услышала. Вдова уже начала засыпать, когда дом сотрясся от взрыва: чтобы вскрыть сейф, пришлось использовать динамит.
Вдова Монтьель вздохнула. Казалось, что октябрю с его дождями и слякотью не будет конца, и она, плавая без руля и без ветрил по сказочному, пришедшему теперь в упадок имению Хосе Монтьеля, чувствовала себя потерянной. Управление имуществом взял на себя сеньор Кармайкл, дряхлый и добросовестный слуга семьи. Когда наконец вдова Монтьель набралась мужества и взглянула в лицо факту, что ее муж мертв, она вышла из спальни и занялась домом. Убрала прочь все, что веселило глаз, надела темные чехлы на мебель и украсила висевшие на стенах портреты умершего траурными бантами. За два месяца, истекшие со дня похорон, у нее появилась привычка грызть ногти. Однажды (глаза у нее теперь были все время красные и опухшие) вдова увидела, что сеньор Кармайкл, входя в дом, не закрыл зонта.
– Закройте свой зонтик, сеньор Кармайкл, – сказала она. – После всех бед, которые на нас свалились, нам еще не хватало, чтобы вы заходили в дом с открытым зонтиком.
Сеньор Кармайкл, не закрывая, поставил зонт в угол. Он был старый негр, его черная кожа лоснилась, на нем был белый костюм, а в туфлях, чтобы они не давили на мозоли, были прорезаны ножом дырочки.
– Так скорее высохнет.
Впервые со дня смерти мужа вдова открыла окно.
– Столько бед, и ко всему еще эта зима, – прошептала она, кусая ногти. – Похоже, что дождь никогда не кончится.
– Во всяком случае, не сегодня и не завтра, – сказал управляющий. – Прошлой ночью мозоли так и не дали мне заснуть.
Вдова Монтьель не сомневалась в способности мозолей сеньора Кармайкла предсказывать атмосферные явления. Она окинула взглядом безлюдную и небольшую городскую площадь, безмолвные дома, чьи обитатели так и не открыли дверей, чтобы посмотреть на похороны Хосе Монтьеля, и почувствовала, что ногти, необозримые земли и унаследованные от мужа бессчетные обязательства, в которых ей никогда не разобраться, довели ее до последней грани отчаянья.
– Как уродлив мир! – прорыдала она.
Тем, кто навещал вдову в эти дни, она давала много оснований думать, что потеряла рассудок. На самом же деле таким ясным, как теперь, разум ее не был никогда. Новые массовые убийства по политическим мотивам еще не начались, а она уже стала проводить пасмурные октябрьские утра, сидя у окна своей комнаты, жалея мертвых и думая, что, не пожелай Бог отдохнуть в день седьмой, у Него было бы время для того, чтобы сделать мир более совершенным.
– Ему надо было воспользоваться тем днем, тогда бы в мире не было стольких недоделок, – говорила она. – В конце концов для отдыха у Него оставалась вечность.
Для нее со смертью мужа не изменилось ничего, за одним-единственным исключением: прежде, при его жизни, для мрачных мыслей у нее была причина.
В то время как вдова Монтьель чахла, снедаемая отчаянием, сеньор Кармайкл пытался предотвратить катастрофу. Дела шли из рук вон плохо. Освободившийся теперь от страха перед Хосе Монтьелем, путем террора захватившим в округе монополию на всю торговлю, городок мстил. В ожидании покупателей, которые так и не появлялись, прокисало в огромных кувшинах, нагроможденных в патио, молоко, бродил в бурдюках мед и тучнели черви, обжираясь сыром на темных полках кладовой. Хосе Монтьель, в своей усыпальнице с электрическим освещением и архангелами под мрамор, теперь получал сполна за шесть лет убийств и произвола. Никому за всю историю страны не доводилось так разбогатеть в столь короткое время.
Когда в городок приехал первый алькальд, назначенный диктатурой, Хосе Монтьель был осмотрительным сторонником всех режимов, сменявшихся до этого, и половину жизни он проводил, сидя в трусах у дверей своей крупорушки. Одно время его даже считали человеком, во-первых, везучим, а во-вторых, благочестивым, потому что он обещал во всеуслышание, если выиграет в лотерею, пожертвовать церкви большую, в человеческий рост, статую святого Иосифа, своего тезки. Две недели спустя, получив шестикратный выигрыш, Монтьель выполнил свое обещание.
Обутым его впервые увидели в день, когда прибыл новый алькальд, сержант полиции, нелюдимый левша, получивший приказ ликвидировать оппозицию. Хосе Монтьель начал с того, что стал его тайным осведомителем. Этот скромный коммерсант, спокойный толстяк, не вызывавший в людях ни малейших подозрений, подходил к своим политическим противникам по-разному, в зависимости от того, богатые они или бедные. Бедных полиция расстреливала на площади. Богатым давали двадцать четыре часа на то, чтобы они покинули городок. Планируя бойню, Хосе Монтьель проводил целые дни, запершись с алькальдом в своем невыносимо душном кабинете, а его супруга в это время оплакивала мертвых. Когда алькальд выходил из кабинета, она преграждала мужу путь. "Это не человек, а зверь, – говорила она. – Используй свои связи в правительстве, добейся, чтобы эту бестию перевели от нас в другое место, – ведь он не оставит в городке живым ни одного человека". И Хосе Монтьель, у которого в те дни дел и так было выше головы, отстранял ее, даже не взглянув, и отвечал: "Перестань идиотничать". На самом деле заинтересован он был не столько в смерти бедняков, сколько в изгнании богачей. Им алькальд дырявил пулями двери и назначал срок, в течение которого богачам надлежит уехать из городка, и тогда Хосе Монтьель скупал у них скот и землю по цене, которую сам же назначал. "Не будь простофилей, – говорила ему жена. – Ты разоришься, им помогая, и, хотя только тебе они будут обязаны тем, что не умерли на чужбине от голода, благодарности от них все равно никогда не дождешься". И Хосе Монтьель, у которого теперь не оставалось времени даже на то, чтобы улыбнуться ее наивности, отстранял жену и отвечал: "Иди к себе в кухню и не приставай ко мне больше".
Так меньше чем за год ликвидировали оппозицию, и Хосе Монтьель стал самым богатым и могущественным в городке. Он отправил дочерей в Париж, выхлопотал для сына должность консула в Германии и занялся окончательным упрочением своей власти. Но плодами преступившего все пределы и законы богатства наслаждаться ему пришлось менее шести лет. После того как исполнилась первая годовщина его смерти, вдова, слыша скрип лестницы, твердо знала, что скрипит та под тяжестью очередной дурной вести. Приносили их всегда под вечер. "Опять разбойники, – говорили вдове. – Вчера угнали пятьдесят голов молодняка". Кусая ногти, вдова сидела неподвижно в качалке и ничего не ела – пищей ей служило отчаяние. "Я предупреждала тебя, Хосе Монтьель, – повторяла она, обращаясь к покойному, – от жителей этого городка благодарности не дождешься. Ты еще не успел остыть в своей могиле, а уже все от нас отвернулись".
В дом никто больше не приходил. Единственным человеком, которого она видела за эти бесконечные месяцы дождя, что лил и лил не переставая, был добросовестный и неутомимый сеньор Кармайкл, всегда заходивший в дом с раскрытым зонтиком. Дела не поправлялись. Сеньор Кармайкл уже написал несколько писем сыну Хосе Монтьеля. В них он намекал, что было бы как нельзя более ко времени, если бы тот приехал и взял ведение дел в свои руки. Сеньор Кармайкл позволил себе даже выразить некоторое беспокойство по поводу здоровья его матери. Но ответы на эти письма были уклончивы. В конце концов сын Хосе Монтьеля откровенно признался: не возвращается он из страха, что его могут убить. Тогда сеньор Кармайкл был вынужден сообщить вдове, что она на грани полного разорения.
– Не совсем так, – возразила она. – Сыра и мух мне девать некуда. И вы берите себе все, что вам может пригодиться, а мне дайте умереть спокойно.
После этого разговора ничто больше не связывало ее с внешним миром, кроме писем, которые она отправляла дочерям в конце каждого месяца. "На этом городке лежит проклятие, – убежденно писала она. – Не возвращайтесь сюда никогда, а обо мне не беспокойтесь. Чтобы быть счастливой, мне достаточно знать, что вы счастливы". Дочери отвечали ей по очереди. Их письма были всегда веселые, и чувствовалось, что писали их в теплых и светлых помещениях и каждая из девушек, когда, задумавшись о чем-нибудь, останавливается, видит себя отраженной во многих зеркалах. Дочери тоже не хотели возвращаться. "Здесь цивилизация, – писали они. – А там у вас условия для жизни неблагоприятные. Невозможно жить в дикой стране, где людей убивают из-за политики". На душе у вдовы, когда она читала эти письма, становилось легче, и после каждой фразы она одобрительно кивала.
Однажды дочери написали ей о мясных лавках Парижа. Они рассказывали, как режут розовых свиней и вешают туши у входа в лавку, украсив их венками и гирляндами из цветов. В конце почерком, не похожим на почерк дочерей, было приписано: "И представь, самую большую и красивую гвоздику свинье засовывают в зад". Прочитав эту фразу, вдова Монтьель улыбнулась впервые за два года. Не гася в доме свет, она поднялась к себе в спальню и, прежде чем лечь, повернула электрический вентилятор к стене. Потом, достав из тумбочки около кровати ножницы, рулончик липкого пластыря и четки, она заклеила себе воспалившийся от обкусыванья большой палец на правой руке. После этого она начала молиться, но уже на второй молитве переложила четки в левую руку: через пластырь зерна плохо прощупывались. Откуда-то издалека донеслись раскаты грома. Вдова заснула, уронив голову на грудь. Рука, которая держала четки, сползла по бедру вниз, и тогда она увидела сидящую в патио Великую Маму; на коленях у нее была расстелена белая простыня и лежал гребень – она давила вшей ногтями больших пальцев. Вдова Монтьель спросила ее:
– Когда я умру?
Великая Мама подняла голову:
– Когда у тебя начнет неметь рука.
День после субботы
Привычное течение жизни нарушилось в июле, когда сеньора Ребека, печальная вдова, жившая в огромном доме с двумя галереями и девятью спальнями, обнаружила, что проволочные сетки на окнах погнуты так, словно в них швыряли камнями с улицы. Сначала она увидела погнутые сетки на окнах в спальне, где отдыхала, и подумала, что об этом надо будет потолковать с Архенидой, служанкой, которая с тех пор, как умер ее муж, стала ее доверенным лицом. Потом, перебирая старые вещи (сеньора Ребека давно уже ничем другим не занималась), увидела, что оконные проволочные сетки повреждены не только в спальне, но и во всем доме. Вдова обладала традиционным чувством собственной значительности, быть может, унаследованным ею от прадеда с отцовской стороны, креола, который во время Войны за независимость сражался на стороне роялистов, а затем совершил весьма нелегкое путешествие в Испанию с единственной целью посетить дворец Сан-Ильдефонсо, построенный Карлом III. Одним словом, когда сеньора Ребека обнаружила, в каком состоянии находятся проволочные сетки на окнах всех комнат ее дома, она уже и не думала толковать об этом с Архенидой; она надела соломенную шляпу с бархатными цветочками и отправилась в муниципалитет, с тем чтобы заявить о нападении на ее дом. Но, подойдя к дому власти, увидела, что сам алькальд, без рубашки, волосатый, крепкого сложения (это казалось ей проявлением животного начала), занят починкой проволочных сеток муниципалитета, поврежденных так же, как и ее собственные.
Сеньора Ребека направилась в грязное помещение, где все было перевернуто вверх дном, и первое, что бросилось ей в глаза, – это множество мертвых птиц, лежавших на письменном столе. И тут она почувствовала, что задыхается – отчасти от жары, отчасти от возмущения, которое вызвали у нее поврежденные проволочные сетки. Она даже не испугалась, хотя мертвые птицы, лежащие на письменном столе, – зрелище, которое не каждый день увидишь. Ее не шокировало и явное унижение представителя власти, забравшегося на лестницу и чинившего металлические сетки на окнах с помощью мотка проволоки и отвертки. Сейчас сеньора Ребека думала только о сохранении своего собственного достоинства, которое было оскорблено нападением на ее проволочные сетки, и в своем ослеплении она даже не связала факт нападения на ее окна с фактом нападения на окна муниципалитета. Сохраняя скромное величие, она остановилась в двух шагах от двери и, опершись на длинную, изукрашенную ручку зонтика, сказала:
– Мне необходимо подать жалобу.