Похороны Великой Мамы (сборник) - Габриэль Гарсиа Маркес 8 стр.


– Тогда кто же? – с надменным равнодушием спросила сеньора Ребека.

– Он говорит, что на этот раз он увидел Агасфера.

Вдова почувствовала, что у нее по коже побежали мурашки. Рой беспорядочных мыслей о поврежденных проволочных сетках, о жаре, о мертвых птицах и о чуме пронесся у нее в голове, когда она услышала слово, которого не помнила со своего далекого детства, – "Агасфер". Тогда она, мертвенно-бледная, холодная, заметалась по комнате, а Архенида смотрела на нее, разинув рот.

– Верно, – глухим голосом произнесла вдова. – Теперь-то я понимаю, почему стали умирать птицы.

Охваченная ужасом, она набросила на голову черную вышитую мантилью и заторопилась по длинному коридору, по залу, заставленному разными ненужными вещами, выскочила из дома, пробежала две улицы, отделявшие ее дом от церкви, в которой преобразившийся отец Антонио Исабель дель Сантисимо Сакраменто дель Алтар вещал:

– …Клянусь вам, что я его видел. Клянусь вам, что сегодня на рассвете он пересек дорогу, по которой я шел, когда возвращался от жены плотника Ионы, которую я соборовал. Клянусь вам, что лицо у него было черным оттого, что на нем лежало проклятие Господне, и что он оставлял за собой следы тлеющего пепла.

Слова оборвались и застыли в воздухе. Священник почувствовал, что не может унять дрожь в руках, что дрожит всем телом и что по спине его медленно стекает струйка холодного пота. Ему было плохо, он дрожал, ему хотелось пить, он чувствовал пустоту внутри и шум, похожий на глубокий звук органа. Тогда ему открылась истина.

Он видел людей в церкви, видел, что по среднему нефу по направлению к амвону бежит взволнованная сеньора Ребека, театральным жестом простирая руки вперед, с горьким и холодным выражением лица, и голова ее запрокинута кверху. Он смутно понял, что произошло, и у него хватило проницательности понять, что было бы тщеславием приписывать это чуду. Он смиренно оперся дрожащими руками на деревянную амвонную решетку и возобновил свою речь.

– Потом он подошел ко мне, – продолжал он. И теперь он слышал свой голос, звучавший страстно и убедительно. – Он подошел ко мне; у него были изумрудно-зеленые глаза и шершавая кожа; пахло от него козлом. Я поднял руку, чтобы изгнать его именем Господним, и сказал ему: "Остановись! Воскресенье – неподходящий день для того, чтобы принести в жертву агнца".

Когда он кончил, в церкви было жарко. Стояла сильная, неподвижная, палящая жара этого незабываемого августа. Но отец Антонио Исабель не чувствовал никакой жары. Он знал, что здесь, рядом с ним, находятся люди, снова охваченные тоской, потрясенные его проповедью, но и это не радовало его сердце. Как и то, что вот-вот его пересохшее горло увлажнится вином. Он чувствовал себя бесприютным и беззащитным. Чувствовал, что был рассеян, и не смог сосредоточиться в кульминационный момент свершения таинства. Это случалось с ним уже не раз, но теперь его рассеянность была иной: какое-то смутное беспокойство заглушило все остальные чувства. И тут первый раз в жизни он познал гордыню. И точь-в-точь как он это представлял себе и как формулировал это в проповедях, он ощутил, что гордыня есть чувство, подобное жажде. Он с силой захлопнул дарохранительницу и позвал:

– Пифагор!

Служка – мальчик с бритой, блестящей головой (отец Антонио Исабель окрестил его и дал ему имя Пифагор) – подошел к алтарю.

– Собери пожертвования, – сказал ему священник.

Мальчик быстро заморгал глазами, повернулся и почти неслышно сказал:

– Я не знаю, куда подевалась тарелочка.

Это была правда. Пожертвования не собирались уже несколько месяцев.

– Тогда поищи в ризнице мешочек, только не маленький, и собери как можно больше, – сказал священник.

– А что мне говорить? – спросил мальчик.

Священник задумчиво посмотрел на его обритую голову с синеватой щетиной, на шевелящиеся губы. Теперь уже он сам заморгал глазами.

– Скажи: это для того, чтобы изгнать Агасфера, – сказал он, а сказав это, почувствовал великую тяжесть на сердце.

С минуту он слышал лишь потрескивание больших восковых свечей в тишине собора да свое собственное тяжелое и прерывистое дыхание. Затем положил руку на плечо служки, смотревшего на него испуганными круглыми глазами, и сказал:

– Потом возьми деньги и отдай их тому юноше, что пришел сюда первым и сперва сидел совсем один, и скажи: эти деньги посылает ему священник, чтобы он купил себе новую шляпу.

Искусственные розы

В предрассветных сумерках Мина отыскала на ощупь платье без рукавов, которое повесила вечером около кровати, надела его и переворошила весь сундук, разыскивая фальшивые рукава. Не найдя, она стала искать их на гвоздях, вбитых в стены и в двери, стараясь не разбудить слепую бабку, спавшую в той же комнате. Но когда глаза Мины привыкли к темноте, она обнаружила, что бабки на постели нет, и пошла в кухню – спросить ее про рукава.

– Они в ванной, – ответила слепая. – Вчера вечером я их выстирала.

Там они и висели на проволоке, закрепленные двумя деревянными защипками. Рукава еще не высохли. Мина сняла их, вернулась с ними в кухню и расстелила на краю печки. Возле нее слепая помешивала кофе в котелке, уставившись мертвыми зрачками на кирпичный карниз вдоль стены коридора, который вел в патио. На карнизе стояли в ряд цветочные горшки с целебными травами.

– Не трогай больше мои вещи, – сказала Мина. – Рассчитывать на солнце сейчас не приходится.

– Совсем забыла, ведь сегодня страстная пятница.

Втянув носом воздух и убедившись, что кофе уже готов, слепая сняла котелок с огня.

– Подстели под рукава бумагу, камни грязные, – посоветовала она.

Мина провела пальцем по камням. Они и вправду были грязные, но сажа, покрывавшая их, затвердела и испачкала бы рукава только в том случае, если бы камни ими потерли.

– Если испачкаются, ты будешь виновата, – произнесла Мина.

Слепая уже налила себе чашку кофе.

– Ты злишься, – ответила она, волоча в коридор стул. – Грех причащаться, когда злишься.

Она села с чашкой в конце коридора возле роз в патио. Когда в третий раз прозвонили к мессе, Мина сняла рукава с печки. Они были еще влажные, но все равно она их надела. С голыми руками отец Анхель отказался бы ее причащать. Она не умылась, лишь стерла с лица мокрым полотенцем остатки вчерашних румян, потом зашла в комнату за мантильей и молитвенником и вышла на улицу. Через четверть часа она вернулась.

– Попадешь в церковь, когда уже закончат читать Евангелие, – сказала слепая. Она все еще сидела около роз.

– Не могу я туда идти, – направляясь в уборную, проговорила Мина. – Рукава сырые, и платье неглаженое.

У нее было ощущение, будто на нее неотступно смотрит всевидящее око.

– Сегодня страстная пятница, а ты не идешь к мессе.

Вернувшись из уборной, Мина налила себе чашку кофе и села около слепой, прислонившись к побеленному косяку. Но пить не смогла.

– Это ты виновата, – прошептала она с глухим ожесточением, чувствуя, что ее душат слезы.

– Да ты плачешь! – воскликнула слепая.

Она поставила лейку, которую держала в руке, у горшков с майораном и вышла в патио, повторяя:

– Ты плачешь! Ты плачешь!

Мина поставила чашку на пол, потом ей кое-как удалось собой овладеть.

– Я плачу от злости. – И, проходя мимо бабки, добавила: – Тебе придется исповедаться, ведь это из-за тебя я не причастилась в страстную пятницу.

Слепая ждала, чтобы Мина закрыла за собой дверь спальни; потом двинулась в конец коридора, наклонилась, вытянув вперед пальцы, пошарила и наконец нашла не пригубленную даже чашку Мины. Выливая кофе в помойное ведро, она сказала:

– Бог свидетель, у меня совесть чистая.

Из спальни вышла мать Мины.

– С кем ты разговариваешь? – спросила она.

– Ни с кем, – ответила слепая. – Я ведь уже говорила тебе, что теряю разум.

Запершись в комнате, Мина расстегнула ворот на платье и вынула три надетых на английскую булавку маленьких ключика. Одним из них она открыла нижний ящик комода и, достав оттуда небольшой деревянный ларец, отперла его другим ключом. Внутри лежала пачка писем на цветной бумаге, стянутая резинкой. Она спрятала их на груди, поставила ларчик на место и снова заперла ящик. Потом она пошла в уборную и бросила письма в яму.

– Ты собиралась к мессе, – сказала ей мать.

– Она не могла пойти, – вмешалась в разговор слепая. – Я забыла, что сегодня страстная пятница, и вчера вечером выстирала рукава.

– Они еще не высохли, – пробормотала Мина.

– Ей пришлось много работать эти дни, – продолжила слепая.

– Мне нужно сдать на Пасху сто пятьдесят дюжин роз, – проговорила Мина.

Было рано, но солнце уже начало припекать. К семи утра большая комната превратилась в мастерскую по изготовлению искусственных роз: по явились корзина с лепестками и проволокой, большая коробка гофрированной бумаги, две пары ножниц, моток ниток и пузырек клея. Почти сразу же пришла Тринидад с картонной коробкой под мышкой и спросила, почему Мина не ходила к мессе.

– У меня не было рукавов, – ответила Мина.

– Да тебе бы кто хочешь их одолжил, – сказала Тринидад.

Она пододвинула стул и села около корзины с лепестками.

– Пока сообразила, было уже поздно, – произнесла Мина.

Она сделала розу, потом подошла к корзине, чтобы закрутить ножницами лепестки. Тринидад поставила картонную коробку на пол и принялась за работу.

Мина посмотрела на коробку.

– Купила туфли?

– В ней дохлые мыши, – ответила Тринидад.

Тринидад закручивала лепестки лучше, и Мина стала обертывать куски проволоки зеленой бумагой – делать стебли. Они работали молча, не обращая внимания на солнце, наступавшее на комнату, где по стенам висели идиллические картины и семейные фотографии. Закончив делать стебли. Мина повернула к Тринидад лицо, казавшееся каким-то отрешенным. Движения у Тринидад, едва шевелившей кончиками пальцев, были удивительно точные; она сидела, сомкнув ноги. Мина посмотрела на ее мужские туфли. Не поднимая головы, Тринидад почувствовала ее взгляд, отодвинула ноги дальше под стул и перестала работать.

– Что такое? – спросила она.

Мина наклонилась к ней совсем близко.

– Он уехал.

Ножницы из рук Тринидад упали к ней на колени.

– Не может быть!

– Да, уехал, – повторила Мина.

Тринидад не мигая уставилась на нее. Между ее сдвинутыми бровями пролегла вертикальная морщина.

– И что теперь?

Голос Мины прозвучал ровно и твердо:

– Теперь? Ничего.

Около десяти часов Тринидад стала прощаться с ней. Мина к тому времени уже отвела душу и теперь остановила ее, напоминая, что надо бросить дохлых мышей в уборную.

Слепая подрезала розовый куст.

– Ни за что не догадаешься, что у меня здесь в коробке, – проходя мимо нее, сказала Мина.

Она потрясла коробку. Слепая прислушалась.

– Тряхни еще раз.

Мина тряхнула во второй раз, но даже после третьего, когда слепая слушала, оттянув указательным пальцем мочку уха, она так и не смогла определить, что в коробке.

– Это мыши, которые за ночь попались в мышеловки в церкви, – объяснила Мина.

На обратном пути она прошла мимо слепой молча. Однако слепая двинулась за ней следом. Когда бабка вошла в большую комнату, Мина, сидя у закрытого окна, заканчивала розу.

– Мина, – сказала слепая, – если хочешь быть счастливой, никогда не поверяй свои тайны чужим людям.

Мина на нее посмотрела. Слепая села напротив и хотела тоже начать работать, но Мина ей не позволила.

– Нервничаешь, – заметила слепая.

– По твоей вине.

– Почему ты не пошла к мессе?

– Сама знаешь, почему.

– Будь это вправду из-за рукавов, ты бы и из дому не вышла. Ты пошла, потому что тебя кто-то ждал, и он сказал что-то для тебя неприятное.

Мина, словно смахивая пыль с невидимого стекла, провела руками перед глазами слепой.

– Ты ясновидица, – произнесла она.

– Сегодня утром ты была в уборной два раза, – напомнила слепая. – А ведь больше одного раза ты не ходишь по утрам никогда.

Мина продолжала работать.

– Можешь показать мне, что у тебя в нижнем ящике шкафа? – спросила слепая.

Мина не спеша воткнула розу в оконную раму, достала из-за корсажа три ключика, положила в руку слепой и сама сжала ей пальцы в кулак.

– Посмотри собственными глазами, – сказала она.

Кончиками пальцев слепая ощупала ключи.

– Моим глазам не увидеть того, что лежит на дне выгребной ямы.

Мина подняла голову, и ей вдруг показалось, что слепая чувствует ее взгляд.

– А ты полезай туда, если тебя так интересуют мои вещи.

Однако слепая пропустила колкость мимо ушей.

– Каждый день пишешь в постели до зари, – проговорила бабка.

– Но ведь ты сама гасишь свет.

– И сразу ты зажигаешь карманный фонарик. А потом, слушая твое дыхание, я могу даже сказать, о чем ты пишешь.

Мина сделала над собой усилие, чтобы не вспылить.

– Хорошо, – произнесла она, не поднимая головы, – допустим, это правда – что здесь такого?

– Ничего. Только то, что из-за этого ты не причастилась в страстную пятницу.

Мина сгребла нитки, ножницы и цветы в одну кучу, сложила все в корзину и повернулась к слепой.

– Так ты хочешь, чтобы я объяснила тебе, зачем ходила в уборную? – спросила она.

Наступило напряженное молчание, и наконец Мина сказала:

– Какать.

Слепая бросила ей в корзину ключи.

– Могло бы сойти за правду, – пробормотала она, направляясь в кухню. – Да, можно было бы поверить, если бы хоть раз до этого я слышала от тебя вульгарность.

Навстречу бабке, с противоположного конца коридора, шла мать Мины с большой охапкой усеянных колючками веток.

– Что произошло? – спросила она.

– Да просто я потеряла разум, – ответила слепая. – Но, видно, пока я не начну бросаться камнями, в богадельню меня все равно не отправят.

Похороны Великой Мамы

Послушайте, маловеры всех мастей, доподлинную историю Великой Мамы, единоличной правительницы царства Макондо, которая держала власть ровно девяносто два года и отдала Богу душу на последний Вторник минувшего сентября. Послушайте рассказ о Великой Маме, на похороны которой пожаловал из Ватикана сам Верховный Первосвященник.

Теперь, когда ее верноподданные пришли наконец в себя после такого страшного потрясения, теперь, когда дудочники из Сан-Хасинто, контрабандисты из Гуахиры, сборщики риса из Сину, проститутки из Гуака-майяля, ведуны из Сиерпе и сборщики бананов из Аракатаки опомнились и натянули москитные сетки, чтобы отоспаться после стольких бессонных ночей, теперь, когда, восстановив душевное равновесие, взялись наконец за государственные дела все, кому положено, и даже Президент Республики, да и все те, кому подвернулся случай представлять не только власть земную, но и небесную на самых пышных в истории человечества похоронах, теперь, когда душа и тело Верховного Первосвященника вознеслись на небо, а по улицам Макондо ни пройти, ни проехать, ибо кругом горы консервных банок, порожних бутылок, окурков, обглоданных костей и уже под сохших кучек, оставленных несметным сборищем людей, прибывших на это историческое действо, именно теперь – самое время приставить к воротам скамеечку и, пока не нагрянули те высокоумные господа, что пишут историю, взять и с чувством с толком рассказать о событиях, взбудораживших всю страну.

Четырнадцать недель тому назад, после долгой череды мучительных ночей с пиявками, горчичниками и припарками, Великая Мама, сломленная предсмертной горячкой, распорядилась перенести себя в любимую плетеную качалку, ибо возжелала наконец обнародовать свою последнюю волю. Сим и надумала она завершить деяния свои на грешной земле.

Еще на заре, быстро столковавшись по всем делам, касаемым ее души, с отцом Антонио Исабель, Великая Мама взялась обговаривать дела, касаемые ее сундуков, с прямыми наследниками – десятью племянниками и племянницами, что все эти дни неотлучно торчали у ее постели. Поблизости находился бормотавший нечто невразумительное отец Антонио Исабель, которому было сто лет без малого. Десять рослых мужиков загодя внесли дряхлого священника на второй этаж прямо в спальню Великой Мамы и решили оставить его там, дабы не таскаться с ним туда-сюда в последние минуты.

Старший племянник Никанор – здоровенный и хмурый детина в сапогах со шпорами, в хаки, с длинноствольным револьвером тридцать восьмого калибра под рубахой – отправился за нотариусом. Более двух недель цепенел в напряженном ожидании двухэтажный господский особняк, пропахший медовой патокой и душицей, где в полутемных покоях теснились лари, сундуки и невесть какой хлам четырех поколений, чьи кости давно истлели. В длинном коридоре с крюками по стенам, где еще недавно висели свиные туши и в загустевшей духоте августовских воскресений сочились кровью убитые олени, теперь прямо на мешках с солью и грудах рабочего инструмента спали вповалку уставшие пеоны, готовые по первому знаку седлать лошадей и нести горестную весть во все стороны бескрайнего Макондо.

В зале собралась вся родня Великой Мамы. Женщины, землисто-бледные от ночных бдений, да и вообще малокровные по дурной наследственности, были, как всегда, в трауре, в извечном, глубоком трауре, ибо в клане их повелительницы покойники не переводились.

Великая Мама с матриархальной непреклонностью обнесла свое родовое имя и свои богатства неприступной стеной, и, не выходя за ее пределы, кузены женились на родных тетках, дядья на племянницах, братья на невестках, и такая шла кровосмесительная чехарда, что само продолжение рода обернулось порочным кругом. Лишь Магдалене, младшей из племянниц, удалось преодолеть жестокую ограду. Она умолила отца Антонио изгнать из нее бесов, насылавших ночные кошмары, а потом остриглась наголо и отреклась от земных радостей и всяческой суеты в одном из новициатов Апостольской префектуры.

Однако племянники не роняли мужской чести и усердно пользовались правом первой ночи где случится – в селении, на хуторе, под кустом при дороге, – и наплодили за пределами законных семей целую прорву незаконнорожденных отпрысков, которые жили среди челяди Великой Мамы, пользуясь ее покровительством.

Близость смерти взбудоражила людей. Голос умирающей старухи, привыкшей к почету и покорству, был не громче приглушенных басов органчика в закрытой комнате, но он докатился до самых дальних уголков Макондо. Ни один человек не остался равнодушным к этой смерти. Целый век Великая Мама была как бы центром тяжести всего Макондо, точно так же, как два столетия до нее – ее братья, ее родители и родители ее родителей.

Назад Дальше