- Молится ли она? Углубилась ли в себя? Плачет ли? Или, быть может, она стала нечувствительной и не страдает, как не страдает сорванный плод, засыхающий в старом шкафу.
Фоскарина умолкла, и углы ее губ опустились, словно произнесенные слова заставили их увянуть.
- А если бы вдруг она показалась у этого окна? - шепнул Стелио, и в ушах его уже прозвучал скрип заржавленных петель.
Они оба пристально глядели на щели между закрытыми ставнями.
- Быть может, она стоит там и смотрит на нас? - шептал Стелио.
Оба они невольно вздрогнули.
Они все стояли, прислонившись к стене, и не в силах были тронуться с места. Их охватывала неподвижность всего окружающего, их обволакивал, сгущаясь, сероватый сырой туман, их дурманило монотонное чириканье воробьев, как наркотическое лекарство одурманивает страдающих лихорадкой. Сирены ревели вдали. Мало-помалу их хриплый рев рассеивался в сыром воздухе, становился нежным, точно звук флейты, глухим, точно падающие листья, без стона покидающие родные ветки. Каким оно казалось долгим, то время, которое протекало между отделением листа от ветки и его падением на землю. Все было: туман, забвение, увядание, разрушение, смерть.
- Я должна умереть! Я должна умереть, друг мой! - сказала Фоскарина, подняв голову с подушки, в которую она прятала свое лицо, искаженное страданием и страстью после его неожиданных и бурных ласк.
Она видела своего друга, сидевшего на другом диване около балкона, - он дремал, полузакрыв глаза, откинув голову, освещенный золотистым отблеском заката. Над губой его она заметила красную черту, как будто маленькую царапину, и волосы его в беспорядке спускались на лоб. Она чувствовала, что ее желание обнимает все это, что веки причиняют боль ее глазам, что ее взгляд жжет ей ресницы и что в ее зрачки входит и разливается по всему ее существу неизъяснимая мука. Погибла! Погибла навсегда, безвозвратно.
- Умереть? - произнес слабым голосом Стелио, не открывая глаз, не двигаясь, как будто слова выходили из глубины его печали и оцепенения!
Над его губой, пока он говорил, дрожала кровавая царапина.
- Да, раньше чем ты станешь презирать меня.
Он открыл глаза, приподнялся и протянул к ней руку, как бы пытаясь ее остановить.
- Ах, зачем так мучить себя!
Она стояла перед ним мертвенно-бледная, с распустившимися волосами, изнуренная, точно подточенная ядом, надломленная, точно душа была разбита в ее теле - страшная и жалкая.
- Что делаешь ты со мной? Что делаем мы друг с другом? - шептала она с тоской.
Они боролись сердце к сердцу, сливая свои дыхания, в жестоких поцелуях ощущая вкус крови. И внезапно уступили страсти, как слепому стремлению уничтожить себя. Этими объятиями они словно старались с корнем вырвать жизнь друг у друга.
- Я люблю тебя, - сказал он.
- Не так! Я бы хотела иной любви…
- Ты волнуешь меня, мной вдруг овладевает какое-то исступление.
- Это все равно, что презрение…
- Нет, нет, не говори этого!
- Ты меня мучаешь, ты убиваешь меня!
- Я ослеплен тобой и ничего больше не помню!
- Что волнует тебя? Что видишь ты во мне?
- Я не знаю… Не знаю…
- О! Но я хорошо знаю!
- Зачем мучить себя? Я люблю тебя… Это любовь, которая…
- Которая подписывает мой смертный приговор. Я должна умереть. Назови меня еще раз, как ты меня называл…
- Ты моя! Ты принадлежишь мне. Я не хочу терять тебя.
- Ты меня потеряешь!
- Но отчего? Я не понимаю… Мое желание оскорбляет тебя? Но разве ты не желаешь меня так же. Разве ты не была охвачена той же бешеной страстью? Твои зубы стучали.
Его страсть воспламеняла ее, доводила до исступления. Она закрыла лицо руками. Ее сердце колотилось в онемевшей груди и, точно молот, отбивало громкие удары в ее голове.
- Посмотри.
Он коснулся своей раненой губы, нажал маленькую царапину и протянул к Фоскарине пальцы, окрашенные вытекшей каплей крови:
- Ты оставила знак, точно хищное животное…
Быстрым движением она вскочила с места, как будто ее тронули раскаленным железом. Расширенными глазами смотрела она на него, словно хотела поглотить его взглядом. Ее ноздри затрепетали. Все ее тело судорожно взвивалось, казалось освободившимся от своих одежд. Ее лицо среди раскрывшихся рук, как среди разорванной маски, ожило, загорелось - мрачное, подобно свету без лучей. Она была чудно хороша, сильная, жалкая.
- Ах, Пердита! Пердита!
Никогда, никогда не изгладит он из своей памяти ни этого движения ее, ни могучего вихря, охватившего его, ни своего страха, ни своих восторгов.
Глаза его закрылись. Он забыл мир… Забыл славу… Глубокий и священный сумрак проник в его душу, как в храм. Его мысли застыли. Но все его чувства стремились перейти границу человеческого, перешагнуть за предел доступного, достичь высочайших наслаждений, извлечь из глубины сокровенных тайн дивную гармонию страсти, постигнуть все самое чудесное, самое совершенное - жизнь и смерть.
Он снова открыл глаза. Перед ним была почти темная комната, через балконную дверь виднелось далекое небо, деревья, купола, башни, неясные очертания лагуны, Эвганейские горы, голубоватые и спокойные, точно сложенные крылья земли в ее вечернем умиротворении. Он видел призраки молчания и молчаливую фигуру, прильнувшую к нему, как кора к стволу дерева.
Женщина опиралась на него всей тяжестью своего тела, пряча свое лицо на его плече, сжимая его до потери сознания в тесном объятии, неразрывном, точно объятие мертвеца. Казалось, ее можно было отделить от возлюбленного, только отрубив ее руки.
Стелио чувствовал твердость и упругость этого живого кольца, плотно сжимавшего его, а вдоль его ноги, словно вода ручья по песчаному дну, пробегала дрожь ее ослабевшего трепещущего тела. Бесконечные образы рождались из этого трепета, проходили в этом дрожании воды, бесчисленные, непрерывные, текущие из глубины, привлеченные издалека… Они проходили, проходили, все более и более сгущаясь, все более и более темнея - потоком житейских волнений. И он страдал за нее, за самого себя, сознавал, что она вся - его, как дерево, поглощаемое огнем, и снова слышал ее безнадежные слова после порыва страсти: "Я должна умереть".
Он снова глядел через отворенную дверь балкона, видел, как сады тонули во мраке, в домах зажигались огни, одна за другой загорались звезды на печальном небе, длинная бледная полоса воды блестела в глубине лагуны, холмы слились с покровом ночи, ушли вдаль, стремясь к сказочным странам. Там открывался целый мир для подвигов, для побед, там можно было возноситься мечтами, побеждать судьбу, разгадывать загадки, срывать лавры, там вились пути, где обитала тайна непредвиденных встреч, где проходило счастье под покрывалом, и никто его не узнал. И в этот час, быть может, в каком-нибудь уголке мира существовали ему равные, близкие по духу, братья или далекие враги, на чело которых после целого дня труда и ожидания нисходило яркое вдохновение, рождающее бессмертие. В этот час, быть может, какой-нибудь человек кончал дивное творение или раскрывал великую мировую загадку. А он, он был пленником своего тела, распростертым под тяжестью этой измученной женщины. Его чудная будущность могущества и страданий, подобная кораблю, нагруженному золотом и железом, разбилась о него самого, как о подводные камни. А что делала, о чем думала в этот вечер Донателла Арвале на своем тосканском холме, в уединенном доме, возле безумного отца? Обманывала ли она свою волю упорной борьбой? Углублялась ли в тайники своей души? Была ли она непорочной?
И он оставался неподвижным в объятиях женщины, его руки онемели, сжатые крепким кольцом. Невольное, холодное отчуждение овладело его существом. С силой непреодолимого ужаса грусть скоплялась в его сердце. Ему казалось, что молчание ожидало крика. В его членах, оцепеневших под бременем, мучительно забились жилы. Мало-помалу объятия разжимались, словно жизнь уходила из них. Слова отчаянья вдруг отозвались снова в его душе. Его охватил внезапный страх перед призраком смерти. Но он не двинулся, не заговорил, не попытался рассеять это зловещее облако страха, висевшее над ними обоими. Он потерял всякое сознание места и времени. Ему казалось, что он и эта женщина - среди бесконечной равнины, поросшей сухими травами под белым небом. И они ждут, ждут голоса, который бы позвал их, который бы вернул им спокойствие. Неясные грезы рождались из его бессознательного состояния, извивались, изменялись в кошмаре. Теперь ему казалось, что он взбирается по скалам со своей спутницей и оба они задыхаются и оба объяты мучительным, невыносимым ужасом…
Вдруг Стелио вздрогнул и открыл глаза, заслышав удар колокола. Это звонил колокол San-Simeone-Profeta Металлический звук пронизывал уши подобно острому лезвию.
- Ты тоже задремала? - спросил он Фоскарину, лежавшую бессильно, как мертвая.
И, подняв руку, он провел ею нежно по ее волосам и лицу.
Вдруг она разразилась рыданиями, словно эта рука разбивала ее сердце. Она рыдала, рыдала на груди своего возлюбленного и не могла умереть.
- У меня есть сердце, Стелио, - пристально глядя на него, сказала Фоскарина с мучительным усилием, заставлявшим дрожать ее губы, как будто, произнося эти слова, она должна была победить непреодолимую робость. - Я страдаю от своего сердца, Стелио, оно бьется такой ненасытной, такой томительной жизнью, что вам не понять этого никогда.
Она улыбнулась бледной улыбкой, скрывающей муки, подумала, протянула руку к букету фиалок и поднесла его к своему лицу. Ее веки опустились, ее лоб виден был между волос и цветов - прекрасный и печальный.
- Ты иногда ранишь это сердце, - говорила она тихо, сквозь фиалки. - Иногда ты бываешь жесток со мной.
Казалось, скромный душистый букет помогал ей признаться в своем горе, прикрыть робкий упрек, бросаемый ей своему другу. Она умолкла и склонила голову Слышно было, как трещали угли в камине, как однообразные капли дождя падали в унылом саду.
- Я жажду доброты, друг мой, ах, если бы ты знал, как жажду. Доброты истинной и глубокой, она не говорит, но умеет понять, умеет дать все одним взглядом, одним движением, и она сильна, и она тверда, всегда вооружена против жизни, которая соблазняет и оскверняет. Эта доброта - знакома ли она тебе?
Ее голос звучал то уверенно, то слабо, отражая ее душу таким горячим звуком внутреннего огня, что молодой человек чувствовал, как этот звук проникал в его кровь, подобно жизненному току.
- В тебе, да, в тебе мне знакома она.
Он склонился к ее ногам, взял ее руки, державшие фиалки, благоговейно поцеловал их одну за другой и остался у ее ног в этой покорной позе. Нежный запах фиалок как бы возвышал его чувство. Во время паузы говорили огонь и дождь.
Фоскарина ясным голосом спросила:
- Считаешь ли ты меня своим верным другом?
- Разве ты не видела меня спящим у твоего сердца, - ответил он тихо, охваченный вдруг снова волнением, в этом вопросе предстала пред ним ее душа, открытая и прямая, и в глубине своей собственной гордой души он почувствовал потребность веры и опоры.
- Да. Но это ничего не доказывает. Молодость всюду спит покойным сном. Ты молод…
- Я тебя люблю и верю тебе. Я отдаюсь тебе всецело. Ты спутница моей жизни. Рука твоя сильна.
Он видел, как знакомый ужас искажал черты ее лица, и голос его дрогнул любовью.
- Доброта… - продолжала она, с легкой лаской касаясь его волос, - ты умеешь быть добрым - ты всегда жаждешь утешить, милый друг мой. Но ошибка совершена и требует возмездия. Сначала мне казалось, что в моих силах оказать тебе самую смиренную и самую великую поддержку, а теперь мне кажется, что я могу сделать лишь одно: уйти и исчезнуть, оставить тебя свободным с твоей судьбой.
Он прервал ее, приподнимаясь, чтобы охватить своими руками ее лицо.
- Я могу сделать то, чего не может сделать любовь, - тихо сказала она, побледнев.
И она взглянула на него так, как никогда еще не глядела. Он почувствовал, что его руки держат душу - живой источник, прекрасный и драгоценный.
- Фоскарина, Фоскарина! Моя душа! Моя жизнь! О, да! Ты можешь дать мне больше чем любовь, я это знаю. И все ничтожно в сравнении с тем, что даешь мне ты, и никто не заменит мне тебя на моем пути. Верь мне! Верь! Я повторял тебе это часто, помнишь? Даже тогда, когда ты еще не принадлежала мне, когда наш договор еще стоял между нами.
Продолжая держать ее лицо в ладонях, он наклонился и страстно поцеловал ее в губы.
Она содрогнулась до мозга костей, ледяная струя снова коснулась ее и пронизала насквозь.
- Нет, нет… не надо… - молила она вся бледная, отворачиваясь от Стелио. Ее грудь вздымалась, как во сне, нагнулась она, чтобы поднять упавшие фиалки.
- Договор? - произнесла она после минутного молчания.
Слышался треск неподдающегося пламени угля, дождь хлестал по камням и веткам. Время от времени этот шум подражал морю, вызывал в памяти образы унылого одиночества, неприветливой дали, людей, блуждающих под гнетом судьбы.
- Зачем мы нарушили наш договор?
Стелио пристально следил за языками огня в камине, в его открытых ладонях оставалось необыкновенное ощущение - чудесный отпечаток этого человеческого лица, озаренного великой красотой.
- Зачем? - повторила горестно женщина. - Ах, признайся, признайся - ты тоже в ту ночь, ранее, чем нас охватило и увлекло слепое безумие, ты тоже предчувствовал гибель и крушение всего, всего, ты тоже сознавал, что мы не должны уступать, если хотим спасти лучшую часть самих себя - эту опьяняющую силу, казавшуюся мне единственной роскошью моей жизни. Признайся, Стелио, скажи правду! Я почти могла бы напомнить тебе минуту, когда ты услышал внутренний голос предостережения. Разве это не было там, на воде, в час нашего возвращения в обществе Донателлы.
Прежде чем произнести ее имя, она колебалась с минуту, а затем почувствовала почти физическую горечь - горечь, спустившуюся из ее уст в глубину ее души, как будто буквы этого имени были для нее отравой. Она страдала, ожидая его ответа.
- Я потерял способность оглядываться на прошлое, Фоска, - ответил Стелио, - да я бы и не хотел этого делать. Мое лучшее "я" не потеряно для меня. Мне нравится, что твоя душа воплощается в твоих жадных устах, что твое лицо бледнеет при моем прикосновении и что ты идешь навстречу моим желаниям.
- Замолчи! Замолчи! - молила она. - Перестань мучить меня. Не мешай мне рассказать тебе мое горе. Отчего не придешь ты на помощь мне?
Она откинула голову немного назад, на подушки дивана, и сжалась, точно под жестокими ударами, устремив пристальный взор на пламя камина и избегая смотреть на своего возлюбленного.
- Не раз читала я в твоих глазах нечто, внушающее мне ужас, - наконец выговорила она с усилием, глухим голосом.
Он вздрогнул, но не посмел ей противоречить.
- Да, ужас, - повторила она более отчетливо, неумолимая к самой себе, победив свою слабость и овладев своим мужеством.
Они оба стояли перед лицом истины с трепещущими и беззащитными сердцами.
Она заговорила твердо:
- Первый раз это случилось там, в саду, в известную тебе ночь. Я поняла, что ты видел во мне тогда всю грязь, через которую я прошла, всю низость, по которой я ступала, всю мерзость, которая возбуждала во мне отвращение. О, да! Ты не мог тогда признаться, какие видения зажигали в тебе кровь. Твои глаза были жестоки, и твои губы искривились. Когда ты понял, что оскорбляешь меня, тебе стало меня жаль. Но потом… потом… - Она вспыхнула, и голос ее зазвенел, и зрачки расширились. - В течение стольких лет поддерживать лучшей частью своего существа чувство благоговения и восторга вблизи, вдали, в радости, в печали - принимать с самой чистой благодарностью все утешение, приносимое людям даром твоей поэзии, со страхом ожидать других даров все более совершенных, верить в великую силу твоего гения с самой минуты ее зарождения, не спускать никогда глаз с твоей славы, молиться за нее утром и вечером, молчаливо и упорно выдерживать постоянные усилия для развития и совершенствования своего ума, чтобы он стал достойным тебя, столько раз на сцене перед воспламененными зрителями произносит с дрожью бессмертные слова, думая о тех словах, которые, быть может, скоро сообщишь миру ты через мои уста, работать без отдыха, вечно пытаться достичь большей простоты, большей силы в искусстве, постоянно жаждать самоусовершенствования из боязни, что я не понравлюсь тебе, окажусь ниже созданного тобой идеала, дорожить своей мимолетной славой только затем, чтобы когда-нибудь она послужила твоей славе, призывать с пламенной верой твои новые творения, чтобы иметь возможность способствовать твоей победе, прежде чем я покину сцену, защищать против всего и против всех эту тайну моей души, против всех и, главней против себя самой, вложить в тебя всю мою печаль, всю мою упорную надежду, все мои героические стремления, все доброе, сильное и свободное… Ах, Стелио! Стелио!..
Она остановилась на мгновение, задыхаясь, с сердцем, переполненным горечью, оскорбленная при этом воспоминании, словно при новом позоре.
- И прийти к такому концу - на заре того дня, увидеть, как ты уходишь от меня в то ужасное утро…
Она помертвела, казалось, вся кровь отхлынула от ее лица.
- Ты помнишь?
- Я был счастлив. Счастлив! - вскричал Стелио сдавленным голосом, потрясенный до глубины души и бледнея в свою очередь.
- Нет! Нет! Вспомни, ты встал с моего ложа, как с ложа куртизанки, пресыщенной после нескольких часов страстного наслаждения.
- Ты ошибаешься! Ты ошибаешься!
- Признайся! Скажи правду, она одна еще может спасти нас.
- Я был счастлив, мое сердце ликовало, я грезил, надеялся, я верил в свое возрождение.
- Да, да, ты был счастлив, потому что снова дышал спокойно, снова чувствовал себя свободным и молодым, как ветер, как утро. О, твои наслаждения были слишком острыми, в твоих ласках было слишком много отравы. Что видел ты в той, которая столько раз хотела лучше умереть - ты это знаешь, - чем осквернить мечту, лелеемую ею в ее скитаниях по свету? Скажи, разве не видел ты в ней развратницу, игрушку страстей и мимолетной прихоти, странствующую актрису, на своем ложе, как и на сцене, принадлежащую всем и никому.
- Фоскарина! Фоскарина!
Он бросился к ней и зажал ей рот дрожащей рукой.
- Нет! Нет! Не говори этого! Замолчи! Ты безумная! Да, безумная.
- Это ужасно! - прошептала она, падая на подушки почти в обморок, разбитая своей страстью, бессильная под наплывом горечи, хлынувшей из ее сердца.
Но глаза ее оставались широко раскрытыми, неподвижные, точно кристаллы, сурово и пристально смотрели они на него. Эти глаза мешали Стелио говорить, отрицать или смягчать обнаруженную истину. Он закрыл их концами пальцев, как закрывают глаза мертвецов. Она поняла это движение, полное бесконечной грусти, она почувствовала на своих веках пальцы, прикасающиеся с лаской, свойственной лишь любви и состраданию. Ее горечь рассеялась, клубок, сдавливающий горло, исчез, ресницы сделались влажными. Она протянула руки, обняла его шею, стараясь приподняться. И казалось, что она как будто сжималась, становилась легкой и слабой, и полной молчаливой мольбы.
- Итак, я должна умереть, - шепнула она голосом, звучащим внутренними слезами. - Неужели нет спасения? Нет прощения?
- Я люблю! Люблю тебя!
Она высвободила свою руку и поднесла ее ладонью к огню, словно хотела прочесть на ней свою судьбу. Потом снова прижалась к Стелио.