Собрание сочинений в 6 томах. Том 5 - Габриэле д Аннунцио 31 стр.


- Да, еще немного… еще недолго. Позволь мне побыть с тобой. И потом я уйду… уйду умирать туда… далеко… на камне под каким-нибудь деревом. Позволь мне побыть с тобой еще немного…

- Я люблю тебя, - повторял возлюбленный.

Слепые и непобедимые силы сгущались над их головами, веяли над их поцелуями. Они чувствовали присутствие этих сил, и страх разжимал их объятия, и от соприкосновения их тел в душах их с мукой рождалось добро и зло, сливаясь воедино. Голос стихий среди молчания говорил неясные слова, и слова эти были как бы непонятным ответом на их немой вопрос. Около них и вдали - огонь и вода шептались, отвечали, рассказывали. Мало-помалу звуки эти обратили на себя внимание Стелио, пленили его, очаровали, повлекли за собой в мир бесчисленных легенд, порожденных жизнью. В ушах его зазвучали две реальные и глубокие мелодии, выражающие слияние воли двух первоначальных стихий: две дивные мелодии, уже звучавшие ему однажды. Они должны были служить основной симфонической темой в его новой трагедии. Внезапно его страдания и тревога исчезли, уступая место счастливому отдыху, минуте очарования. И объятия женщины разомкнулись, как бы повинуясь тайному повелению освободить его.

- Нет спасения! - сказала она самой себе, точно повторяя формулу приговора, объявленного ей в то время, когда Стелио слушал свои великие мелодии.

Она согнулась, положила подбородок на ладони рук и оперлась локтями о свои колени, в таком положении сидела она, сдвинув брови, устремив взор на пламя камина.

Стелио взглянул на нее и снова был захвачен ее молчаливым отчаяньем. Отдых кончился слишком скоро, но его ум запечатлел в себе творение, и он оставался возбужденным, почти нетерпеливым. Теперь это отчаянье казалось ему напрасным, смятение женщины чуть ли не докучливым, ведь он ее любит, желает ее, ласки его пламенны, они свободны оба, и уголок, где они живут, располагает к грезам и наслаждениям. Он хотел бы найти быстрый способ рассеять всю тяжесть, изгнать все печальные мысли, вернуть возлюбленной радость жизни. Он призвал на помощь свою изобретательную нежность, чтобы найти тихие слова, которые вызвали бы улыбку на ее скорбных устах и умиротворили бы ее душу. Но теперь в нем не было больше беззаветной грусти и трепетной жалости, подсказавших ему такое любящее прикосновение, когда он закрывал ее исступленные глаза. Его инстинкт внушал ему теперь только чувственные ласки, ласки, одурманивающие душу, поцелуи, смущающие мысли.

Он колебался, не сводя с нее глаз. Она сидела все в той же позе, согнувшись, опершись подбородком на руки, сдвинув брови. Пламя озаряло ее лицо и ее волосы дрожащим светом, ее лоб был юношески чист и прекрасен, но что-то дикое притаилось в естественных волнах ее волос и в рыжеватом отблеске густых длинных прядей около висков, что-то гордое, суровое, напоминающее крылья хищных птиц.

- На что ты смотришь? - спросила она, почувствовав на себе его взгляд. - Не нашел ли ты у меня седого волоса?

Он опустился перед ней на колени, гибкий, вкрадчивый.

- Я вижу, что ты прекрасна, Фоскарина. Я нахожу в тебе всегда лишь то, что меня пленяет. Я смотрел на волны твоих волос, на эти волны, созданные не гребнем, а житейскими бурями.

Он погрузил свои жадные руки в густые локоны. Она закрыла глаза, снова охваченная ледяным холодом, во власти этой могущественной силы, снова она отдавалась, становилась его вещью, как кольцо, надетое на палец, как перчатка, как одежда, как слово, которое можно сказать и не говорить, как вино, которое можно выпить или выплеснуть на землю.

- Я вижу тебя прекрасной. Когда ты закрываешь так глаза, я чувствую тебя моей до самой глубины, без остатка, моей, во мне, как душа, слитая с телом, ты и я - одно. Ах, я не умею тебе объяснить. Твое лицо бледнеет, и я чувствую это внутри себя, я чувствую любовь, бьющуюся в твоих жилах, разливающуюся до корней твоих волос, я вижу, как она вырывается потоком из-под твоих век… Когда твои веки дрожат, мне кажется, что они дрожат в моей крови и что твои ресницы касаются моего сердца.

Она слушала, опустив глаза, ощущая в них красный трепет пламени, минутами ей представлялось, будто этот голос звучал вдали и говорил не с ней, а с другой, и она подслушивала тихонько слова любви, терзалась ревностью и была охвачена дикой жаждой мести, между тем как ее тело оставалось неподвижным и ее руки висели беспомощно в тяжелом оцепенении, безоружные, бессильные.

- Ты - моя страсть и ты - мое возрождение. Ты обладаешь властью вдохновлять, и ты сама не сознаешь этой власти. Самый простой из твоих поступков открывает мне неизведанную доселе истину. А любовь, как и разум, разгорается, отыскивая правду. Зачем? Зачем ты себя терзаешь? Ничто не погибло! Ничто не потеряно! Мне надо быть свободным и счастливым, обладая твоей истинной, безграничной любовью для того, чтобы создать прекрасное творение, ожидаемое людьми. Мне необходима твоя вера, необходимо творить в радости. Одно твое присутствие делает мой ум бесконечно плодотворным. Сейчас в твоих объятиях я услышал среди молчания целый поток музыкальных мелодий.

С кем говорил он? От кого ждал радости? Жажда музыки не переносила ли его мыслями к той, которая пела и своим пением преображала Вселенную. От кого, как не от свежей юности, непорочной девственности мог он ожидать радостей и вдохновения. Когда она держала его в своих объятиях - в нем пела та, другая. И теперь, теперь разве не с другой говорил он? Она одна могла ему дать все необходимое для искусства и для жизни. Девственница представляла собой новую силу, скрытую красоту, нетронутое доселе оружие, острое и прекрасное оружие для опьяняющей битвы. Проклятие! Проклятие!

Горе и злоба раздирали ее душу в этом дрожащем сумраке, и она не смела выйти на свет. Она страдала, точно поверженная на землю злым духом. Ей казалось, что она гибнет вместе со своей тяжелой ношей - прожитой жизнью, с годами унижения и торжества, со своим печальным лицом и тысячью масок на этом лице, со своей истерзанной душой и тысячью душ, обитавших в ее смертном теле. Эта страсть, которая могла ее спасти, толкала ее безвозвратно к разрушению и гибели. Чтобы дойти до нее, желание возлюбленного должно было пересечь весь этот мрак ее прошлого, сотканный, как он думал, из бесчисленной смены неизвестных объятий, и от этого оскорбительного заблуждения желание его становилось оскверненным, извращенным, раздраженным, злобным и должно было перейти в презрение. Всегда этот мрак ее прошлого станет возбуждать в нем инстинкт животной жестокости, скрытой в его ненасытной чувственной натуре. Ах, что она сделала! Она дала оружие в руки неумолимого хищника, и он стал между ней и ее другом. Она сама в тот жгучий вечер Огня привела к нему прекрасную и юную добычу, и он охватил ее взглядом избрания и обещания. С кем говорил он сейчас, как не с этой другой? У кого молил он радости?

- Не грусти, не грусти…

Теперь она уже неясно различала слова, словно душа ее лежала на дне пропасти, а голос звучал наверху. Но она ощущала нетерпеливые прикосновения рук, и среди этого кровавого сумрака, казалось, порождавшего безумие и кошмар, из мозга ее костей, из ее жил, из всего ее смятенного существа вдруг вырвался дикий протест…

- Ты хочешь, чтобы я тебя отвела к ней? Ты хочешь, чтобы я позвала ее к тебе? - вскричала несчастная, устремив на него горящие глаза, схватив его за руки с конвульсивной силой и впиваясь в него ногтями. - Она ждет тебя! Зачем остаешься ты здесь? Иди! Беги! Она ждет тебя!

Фоскарина вскочила, заставила подняться и Стелио, пытаясь толкнуть его к дверям. Она была неузнаваема. Ярость делала ее жестокой и опасной. Невероятная сила явилась в ее руках, энергией стихии дышали все ее члены.

- Кто ждет меня? Что ты говоришь? Что с тобой? Приди в себя, Фоскарина!

Он путался в словах, называл ее имя, дрожа от ужаса, потому что ему почудился в ее лице призрак безумия. Но она, вне себя, не слушала его.

- Фоскарина!

Он позвал ее, собрав все свои силы, дрожа от напряжения, как будто своим криком хотел удержать рассудок, готовый ее покинуть.

Она вздрогнула, вытянула вперед руки и обвела вокруг затуманенным взором, словно просыпаясь и не помня того, что случилось. Она задыхалась.

- Иди, сядь сюда!

Стелио подвел ее к дивану и заботливо усадил на подушки. Его тихая нежность смягчала ее. Казалось, она приходила в себя после обморока и ничего не понимала. Жалоба сорвалась с ее уст.

- Как мне больно!

Она потрогала свои затекшие руки, щеки, причинявшие ей боль около челюстей. И начала дрожать от холода.

- Ляг, положи сюда свою голову.

Он заставил ее лечь, поправил подушки, тихо, осторожно склоняясь к ней, как к любимому больному существу, отдавая ей все свое сердце - оно билось, билось это сердце, еще не оправившись от испуга.

- Да… да… - отозвалась она голосом, похожим на вздох, точно стараясь продолжить его заботливую ласку.

- Тебе холодно?

- Да.

- Хочешь, я закрою тебя?

- Да.

Он принялся искать одеяло, нашел на столе старинный бархат и закрыл ее им.

- Тебе удобно так?

Она сделала утвердительный знак смыкающимися глазами.

Тогда Стелио поднял упавшие, немного поблекшие и еще теплые фиалки и положил букетик на подушку около ее лица.

Она сделала еще более легкое движение ресницами. Он поцеловал ее в лоб, потом отошел, чтобы разжечь огонь, подкинул дров, раздул сильное пламя.

- Теплее ли тебе? Согреваешься ли ты? - спросил он тихо.

Потом он приблизился к ней, нагнулся над измученной женщиной и прислушался к ее дыханию - она заснула. Складки на ее лице разглаживались, углы губ принимали мягкие очертания в умиротворении сна. Спокойствие, подобное спокойствию смерти, разливалось по ее бледным чертам.

- Спи! Спи! - Его так переполняла жалость и любовь, что он хотел бы перелить в этот сон бесконечную силу утешения и забвения. - Спи! Спи…

Он остался около ее ног, на ковре, в течение нескольких минут прислушиваясь к ее дыханию. Эти губы произнесли: "Я могу сделать то, чего не может сделать любовь! Хочешь я призову ее к тебе?" Он не рассуждал, не выводил заключений, мысли его блуждали. Еще раз Стелио чувствовал руку слепой и непобедимой судьбы, вьющейся над его головой, над этим сном, но он сознавал в себе твердое желание жить. "Лук носит имя Bios, и назначение его - смерть".

Среди молчания заговорили огонь и вода. Голоса стихий, женщина, заснувшая в отчаянии, непреложность судьбы, безграничность будущего, воспоминание о предчувствиях - все это создавало в его представлении музыку, и отлетевшее было вдохновение снова вернулось и осенило его, он услышал мелодии, услышал слова действующих лиц драмы: "Она одна утоляет нашу жажду, и вся наша жажда стремится к ее свежести. Если бы ее не существовало - никто не мог бы жить, мы все умерли бы от жажды". Он увидел долину, прорезанную пересохшим и побелевшим руслом древней реки, усеянную кострами, горевшими среди необыкновенной тишины прекрасного вечера, он увидел погребальный блеск золота - могилу, полную трупов, покрытых золотом, увенчанное золотой короной тело Кассандры между приготовленных погребальных урн. И чей-то голос произнес: "Как нежен этот пепел, он протекает сквозь пальцы подобно морскому песку…" Голос продолжал: "Это тень, скользящая по всему окружающему, и влажная губка, стирающая все следы…" И наступала ночь, загорались звезды, благоухали мирты, девственница открывала книгу и читала гекзаметры… И чей-то голос говорил: "О статуя Ниобеи! Прежде чем умереть, Антигона увидела каменную статую, откуда брызнул вечный поток слез". Преграда времен рушилась, даль веков рассеивалась. Древняя трагическая душа воплощалась в новой душе. Словами и музыкой поэт создавал единство идеала жизни.

Однажды в ноябре, после полудня, Стелио вместе с Даниэле Глауро возвращался на катере с Лидо. Они оставили за собой грозную Адриатику, острые гребни зеленовато-седых волн, разбивающихся о пустынные пески, деревья San-Nicolo, обнаженные буйным ветром, вихрь опавших листьев, призраки ушедших и приходящих героев, воспоминание о бойцах, ломавших копья за пурпур, и о бешеной стремительности лорда Байрона, снедаемого желанием опередить судьбу.

- Я дал бы сегодня царство за коня, - сказал Эффрена, смеясь над самим собой и раздраженный ничтожеством жизни. - В San-Nicolo нет ни арбалета, ни коня, ни даже мужественных гребцов. И вот мы очутились на этой отвратительной скорлупе, которая пыхтит и бурлит, точно котел. Посмотри, вся Венеция пляшет у нас в глазах.

Ярость моря отражалась в лагуне. Воды волновала резкая дрожь, и казалось, их волнение передавалось стенам города. Дворцы, купола, колокольни качались, словно корабли. Вырванные из глубины водоросли плавали со всеми своими беловатыми корнями. Чайки стаями кружились с ветром, и время от времени слышался их странный крик, скользящий по бесчисленным валам шквала.

- Вагнер! - тихо заметил Даниэле Глауро, охваченный внезапным трепетом, указывая на старика, прислонившегося к борту кормы. - Там, рядом с Францем Листом и донной Козимой. Видишь ты его?

Сердце Стелио учащенно забилось. Для него исчезли все окружающие предметы, отлетела горечь сомнений и апатия, осталось лишь сознание сверхчеловеческого могущества, связываемого с этим именем, одна только реальность, заслонявшая собой все неясные видения - идеальный мир, созданный этим именем вокруг невысокого старика, склонившегося к бушующим волнам.

Торжествующий гений, верная любовь, преданная дружба - величайшие проявления человеческой натуры, все это было здесь, пребывало в молчании, соединенное бурей. Одинаковая ослепительная белизна увенчивала всех троих - их волосы поседели над их печальными думами. Тревожная грусть запечатлелась на их лицах, сквозила в их движениях, словно одно и то же мрачное предчувствие томило их сливающиеся сердца. На снежно-белом лице женщины выделялся красивый сильный рот с резкими и твердыми очертаниями, говорившими о стойкой душе, и глаза ее, светлые и блестящие, как сталь, постоянно устремлялись на того, кто избрал ее спутницей в своей великой борьбе и теперь, победив все враждебные силы, оставался беспомощным перед Смертью, преследующей его своими угрозами. Этот женский взгляд, заботливый и боязливый, встречался со взглядом другой Женщины - Смерти, окутывавшей голову старца неясной могильной тенью.

- Он кажется больным, - сказал Даниэле Глауро. - Ты не замечаешь? Он, должно быть, близок к обмороку. Хочешь, подойдем к ним.

Эффрена с невыразимым волнением глядел на седые волосы старца, развеваемые ветром под широкими полями мягкой фетровой шляпы, глядел на бледные, почти мертвенные уши с распухшими мочками. Это тело, опиравшееся в борьбе на такой гордый инстинкт владычества, имело теперь вид ничтожного лоскута, который буря могла унести и погубить.

- Ах, Даниэле, что бы мы могли сделать для него? - произнес Стелио, испытывая благоговейную потребность проявить чем-нибудь свое почтение и сострадание к великому задыхающемуся сердцу.

- Да что мы можем сделать для него? - повторил Глауро. Ему тотчас же сообщилось страстное желание друга оказать какую-нибудь услугу герою, претерпевающему участь обыкновенных смертных.

Их души слились воедино в чувстве признательности и благоговения, в этой внезапной экзальтации их глубоких и благородных натур.

Но они не могли ничего сделать, ничто не в силах было остановить тайный ход болезни. И они оба терялись, глядя на эти побелевшие волосы старца, развеваемые свирепыми порывами ветра, который, налетев с морского простора, принес в изумленную лагуну гул и пену моря.

- О, дивное море, ты должно снова принять меня! Я не найду желанного спасения на земле. Я останусь верным вам, о, волны безграничного моря!.. Пламенные мелодии из "Корабля-призрака" воскресали в памяти Стелио д’Эффрена, и ему слышалась среди завываний ветра дикая песня галерных невольников, на корабле с красными парусами: "Iohohe! Iohohe! Спустись на землю, Черный Капитан. Семь лет уже прошло…" И он восстанавливал в воображении лицо молодого Вагнера, он представлял себе Отшельника, затерянного, одинокого, но не побежденного, пожираемого лихорадкой творчества, с глазами, устремленными на свою звезду, решившего принудить мир к преклонению перед этой звездой. В сказании о бледнолицем Моряке-скитальце изгнанник нашел прообраз своего собственного бесприютного скитания, своей яростной борьбы и своих великих упований. Но настанет день, и бледный Скиталец получит освобождение, если он встретит женщину, верную ему до самой смерти.

Эта женщина была здесь, рядом с ним, как вечно бодрствующий страж. Она, подобно Сенте, блюла высший закон верности. Смерть приближалась, чтобы выполнить священный обет.

- Не думаешь ли ты, что, весь уйдя в поэзию сказаний, он создал в мечтах какой-нибудь необычайный конец для себя и что он ежедневно молит Провидение согласовать смерть с его мечтами? - спросил Даниэле Глауро, размышляя о таинственной силе, заставившей орла принять за скалу лоб Эсхила и судившей Петрарке умереть в одиночестве над книгой.

- Новая мелодия небывалой мощи, звучавшая ему неясно и неуловимо в дни юности, внезапно пронзит его сердце, как острая сталь.

- Это правда, - согласился Даниэле.

Гонимые ветром стаи облаков боролись в вышине, перегоняя друг друга, башни и купола отражались в воде и, казалось, волновались вместе с ней. И тени города, и тени неба, громадные и оживленные в зеркале возмущенных вод, смешивались и чередовались, поглощая друг друга, как будто они падали от предметов, одинаково обреченных на разрушение.

- Взгляни на венгерца - несомненно, это великодушная натура, он служил великому композитору с неизменной преданностью и верой. Эта преданность более его прославляет, чем его искусство. Но посмотри, с какой почти смешной аффектацией выставляет он напоказ свое искреннее и глубокое чувство - это вечная потребность разыгрывать благородную роль перед восхищенными взорами толпы.

Музыкант выпрямил свою худую костлявую грудь, точно покрытую броней, и обнажил голову. Казалось, он возносил мольбы к Богу - повелителю бурь. Ветер спутал его густую белую гриву - гриву льва на этой голове, из которой исходило столько трепетных молний, волновавших толпу и женщин. Его магнетические глаза были обращены к небу, а с тонких губ срывались неслышные слова и разливали мистическое вдохновение по этому лицу, изборожденному морщинами.

- А все-таки, - сказал Даниэле Глауро, - он обладает божественной способностью восторгаться, стремлением к всемогущей страсти. Разве его искусство не доходило до Прометея, Орфея, Данте и Тассо. Вагнер привлек его к себе как изумительная природная творческая сила, быть может, Лист слышал в нем все то, что он пытался выразить в своей симфонической поэме "Что слышно в горах".

- Это верно, - ответил Эффрена.

Но они оба вздрогнули, увидев, как старец опрокинулся вдруг назад, конвульсивно цепляясь за свою спутницу, та вскрикнула. Эффрена и Глауро подбежали. Подбежали и другие пассажиры, пораженные этим криком ужаса, и все окружили сидевших на корме. Взгляда женщины было достаточно, чтобы помешать кому бы то ни было прикоснуться к телу, казавшемуся безжизненным. Она сама поддержала его, устроила на скамье, потрогала его пульс, наклонилась, чтобы выслушать его сердце. Ее любовь и горе начертили около больного как бы магический круг. Все отошли и ожидали в молчании, со страхом отыскивая на этом мертвенном лице признаки жизни или смерти.

Назад Дальше