А батюшка был тряпка, жалкая тряпка. Порой он бушевал, но вообще - просто ужас, что он только позволял жене. Бог знает, в чем он перед ней провинился, отчего позволял ей так унижать и мучить себя. Тебя-то она любила, но его - господи, как она его ненавидела! Иной раз завяжется у них ссора из-за какой-нибудь ерунды - а тебя за дверь, иди, играй. Потом начинала говорить матушка, а отец выскакивал красный и разъяренный, хлопал дверью и набрасывался на работу как проклятый, и ни слова, только фыркает. А дома плакала мать - плакала торжествующе и отчаянно, как человек, который все разбил, вот, конец всему! Но конца-то не было.
Это был ад!
Это и был ад! Отец был добрый человек, но в чем-то он провинился. Мать была в своем праве, но она была злая. И малыш понимал это, - просто ужас, чего только не понимает ребенок! Он только не знает, отчего все это. И вот смотрит озадаченно - творится что-то странное и злое, что взрослые от него скрывают. Хуже всего, пожалуй, было в ту пору, когда мальчик дружил с цыганочкой; все сидят за столом, отец молча ест; вдруг движения матери становятся резкими, порывистыми, она гремит тарелками и сдавленным голосом приказывает: ступай, малыш, ступай-ка играть… И потом отец с матерью сводят какие-то свои счеты, бог весть в который раз, и бог весть как тяжелы они, и сколько в них ненависти, а мальчик, одинокий и растерянный, со слезами на глазах, отправляется за речку, где живет цыганочка. И будут они играть в грязной лачуге, раскаленной от солнца, воняющей, как собачья конура; за игрой запрут дверь на крючок, настанет черная тьма, и дети начнут чертовски странную игру, а уже и не так темно, свет падает в щель между досками, и видно, как горят у детей глаза. В эту самую минуту отец дома хватается за работу, как проклятый, а у мамы льются слезы торжества и отчаяния. И мальчик испытывает чуть ли не облегчение - вот вам, у меня теперь тоже есть тайна, есть что-то странное и дурное, что надо скрывать. И его уже не так мучит, что есть тайны у взрослых, из-за которых его выставляют за дверь. Теперь у него самого есть тайна, о чем не знают они; теперь он сравнялся с ними и как-то даже отомстил им. Это было впервые…
Что именно?
Впервые он испытал наслаждение от дурного. Потом уж ты ходил за этой цыганочкой, как в дурмане; она порой бивала тебя и за волосы таскала, порой кусала тебе уши, как собачонка, а у тебя от наслаждения мороз подирал по коже; она тебя насквозь испортила, восьмилетнего, и с той поры это в тебе осталось…
Да.
…И надолго?
…Ha всю жизнь.
XXVII
А дальше что?
Дальше ничего. Дальше я был запуганный и робкий школьник, зубривший уроки, заткнув уши. Тогда ничего не было, ничегошеньки.
По вечерам ты кое-куда хаживал.
На мост - такой там был мост над вокзалом.
Зачем?
Потому что туда ходила одна женщина. Проститутка. Старая, с лицом, как маска смерти.
И ты ее боялся.
Ужасно. Я смотрел на вокзал, перегнувшись через перила, а она, проходя, задевала меня юбкой. Я оборачивался… Она видела, что я всего лишь мальчик, и шла дальше.
И ради этого ты туда ходил.
Да. Потому что боялся ее. Потому что все время ждал, чтоб она коснулась меня юбкой.
Гм. Немного.
Ну да. Я же говорю - она была страшна!
А как обстояло дело с твоим товарищем?
Никак, там не было ничего такого. Честное слово!
Знаю. Но зачем ты отнял у него веру в бога, когда ему предназначен был сан священника?
Потому что… потому что хотел уберечь его от этого!
Уберечь! Как же было ему учиться, когда ты отнял у него веру? Мать обещала его богу, а ты доказывал ему, что никакого бога нет. Очень красиво! Бедняга голову потерял; дивись после этого, что он в школе слова из себя выдавить не мог! Хороша помощь товарищу, вот уж верно; то-то он повесился в шестнадцать лет.
Перестань!
Пожалуйста. А как с той близорукой девочкой?
Сам ведь знаешь. Это было такое идеальное чувство, чистое до глупости, до… ну, прямо-таки неземное какое-то.
Но путь к ней вел по улочке, где во всех дверях стояли продажные девки, и они шептали: "Пойдем, молодой человек!"
Это - не важно! Тут не было никакой связи…
Как же не было?
Ведь ты мог ходить к ней другим путем, правда? Даже ближе вышло бы. Но ты тащился по улочке с девками, и сердце у тебя колотилось страшно…
Ну и что? К ним-то я никогда не заходил.
Еще бы - на это у тебя не хватало смелости. Но зато ты испытывал такое чертовски странное наслаждение: там идеальная любовь, а тут - дешевый грязный порок… Нести свое ангельское сердце по аллее шлюх, вот в чем дело. Это и было то самое, фосфоресцирующее и раскаленное, мой милый! Брось - очень странное водилось в твоей душе.
…Да, это так.
То- то же. А потом мы сделались поэтом, правда? В этой главе есть тоже кое-что, о чем не говорят.
…Да.
Не помнишь, что именно?
Да что? Ну, девки. Зеленоглазая официантка, потом та девушка, чахоточная, - как она всегда сламывалась под напором страсти, как стучала зубами - ужасно!
Дальше, дальше!
И та девушка, господи, как ее звали, - та, что пошла потом по рукам…
Дальше!
Ты имеешь в виду ту, одержимую дьяволом?
Нет. Знаешь, что было странно? Тот толстый поэт многое мог выдержать; был он циник и свинья, каких мало, но не скажешь ли ты, почему он иногда смотрел на тебя с ужасом?
Во всяком случае, не из-за того, что я делал!
Нет, из- за того, что было в тебе. Помнишь, раз как-то его передернуло от гадливости, и он сказал: скотина, не будь ты таким поэтом, я утопил бы тебя в канаве!
Ну, это - я тогда был пьян и просто что-то такое городил.
Вот именно - ты выкладывал то, что было в тебе. В том-то и дело, приятель: самое худшее, самое извращенное в тебе и осталось! Оно было, верно, уж до того… до того порочное, что не смело выйти наружу. Как знать, если б ты тогда не свернул с того пути… Но ты сам этого ужаснулся и "сломя голову бежал от того, что было во мне". Ты "захлопнул это в себе крышкой", но не кокосовые пальмы захлопнул ты, приятель, а вещи куда похуже. Может быть, и ангела с крыльями - но и ад, братец. Ад - тоже.
Но на этом и кончилось все!
Конечно, с чем-то ты покончил. Потом ты уже только старался спастись. Счастье еще, что у тебя кровь горлом пошла: замечательный предлог начать новую жизнь, правда? Цепляться за жизнь, рассматривать свою мокроту и ловить форелей. С умеренным и мудрым интересом наблюдать, как лесные парни играют в кегли, причем немножечко смущать их тем в высшей степени подозрительным, что было в тебе. А главное - вселенная-то эта шла тебе на пользу; перед ее ликом испаряется все зло, заключенное в человеке. Славное учреждение - вселенная.
XXVIII
Ну а потом, на станции старого начальника, когда я влюбился - разве и там оно оставалось во мне, - это зло?
В том- то и дело, что нет. Это и странно. Там у тебя вполне счастливая и обыкновенная жизнь.
Но любовь к куколке, - много ли недоставало, чтоб я ее соблазнил?
Пустяки, бывает.
Я- то знаю, я вел себя с ней… вполне прилично, но мое желание не было… не было, -в общем, оно выходило за рамки…
Ладно тебе, это вполне естественно.
Неужели я женился ради того, чтоб взобраться повыше?
А это уже другая история. Мы же говорим о более глубоких вещах… Например, почему ты ненавидел жену?
Я? Разве не по любви я взял ее?
По любви.
И не любил ли ее всю жизнь?
Любил. И при этом - ненавидел. Вспомни только, как часто, лежа рядом с ней, спящей, ты думал: господи, задушить бы ee! Сдавить обеими руками эту шею и сжимать, сжимать… Только вот вопрос - что делать с трупом…
Глупости! Не было этого - да если б и было? Как можно отвечать за такие мысли? Допустим, человек никак не уснет и злится, что жена спит так спокойно? И скажи на милость, за что мне было ее ненавидеть?
В том- то и штука. Хотя бы за то, что она была не такая, как та цыганочка или как та официантка, помнишь? Та болотная тварь с зелеными глазами? За то, что была она так спокойна и уравновешенна. Все у нее было так разумно и просто -как долг. Супружеская любовь - дело порядка и гигиены, все равно что еда или чистка зубов. И даже нечто вроде привычного, серьезного священного обряда. Такая чистая, пристойная, домашняя повинность. И ты, друг мой, ты в эти минуты ненавидел ее судорожно и яростно.
…Да.
Да. Ведь в тебе жило желание быть вшивым, и чтоб - в вонючей лачуге, задыхаясь, проваливаться в бездонную. игру. Чтоб было нечисто, и страшно, и дико. Какое-то неистовое вожделение, что губило бы тебя. Если б она хоть зубами стучала, рвала бы тебя за волосы, если б темно и безумно загорались ее глаза! А она - нет, только закусит губу и вздохнет, потом заснет как полено, как человек, который, слава богу, исполнил свою обязанность. А сам ты - зеваешь только; уже никакого желания чего-то злого, такого, чего не должно быть. Господи, обеими руками сдавить это горло, - может, хоть захрипит, как зверь, издаст нечеловеческий вопль?
Иисусе, как я порой ненавидел ее!
Вот видишь. Но не только за это. Еще и за то, что она вообще была такая упорядоченная и рассудительная. Как будто вышла замуж только за то, что было в тебе разумного, достойного, способного продвигаться по службе, доступного ее образцовой, домашней заботе. Она, скорей всего, понятия не имела, что есть в тебе что-то иное, что-то дьявольски непохожее, друг мой! И не знала даже, что помогает тебе заталкивать все это в угол… И вот оно металось, как на цепи, и тихо, ненавидяще скулило. Сдавить обеими руками это горло - и тому подобное. В один прекрасный день пуститься вдоль путей и идти, идти - куда-нибудь, где рвут камень; голым по пояс, на голове носовой платок, дробить киркой гранит; спать в грязной лачуге, где вонь, как в собачьей конуре; тучная трактирщица - груди болтаются по животу, потаскушки в нижнем белье, девчушка вшивая, кусается, как собачонка; дверь на крючок - не ори, малышка, заткнись, а то убью! А тут под боком тихо, мерно дышит образцовая супруга солидного, немного ипохондрического начальника станции; что, если сдавить это горло…
Да будет тебе!
И ведь ты не изменял ей, не грубил ей, ничего; ты только тайно и упорно ее ненавидел. Ничего себе семейная жизнь, а? Один раз только ты ей немножко отомстил - когда вредил государю императору. Я тебе покажу, немка! А в остальном примерный брак и все прочее; это уж свойство твое такое: быть дурным, извращенным - втайне; даже от самого себя умеешь скрыть это и только радуешься, что вот ты и таким мог бы быть. Постой, а в министерстве-то?
…Там ничего не было.
Знаю, знаю, совсем ничего. Ты только с ужасом - но вполне приятным ужасом - думал про себя: господи, какое раздолье для взяточника! Миллионы можно бы выколотить, миллионы! Довольно одного намека, - мол, с нами можно сговориться…
А разве я это делал?
Боже сохрани. Такой безупречный чиновник. С этой стороны - абсолютно чистая совесть. Просто наслаждением было представлять себе, что можно было бы сделать и как все это осуществлять. Очень подробный, хитроумный план: вот это бы устроить так-то и так-то, и тому подобное; делать, так с толком! Но вместо этого - не делать ничего, пронести свою служебную независимость незапятнанной сквозь искушения со всех сторон. Похоже на то, как ты ходил к своей чистой любви по улочке проституток - "пойдем, молодой человек!". Не существовало такого служебного преступления, которого бы ты не придумал, не допустил в душе; ты все возможности исчерпал - но не совершил ни единого. Правда, ни один человек и не в состоянии был бы натворить всего, что ты напридумывал, - пришлось бы ему ограничиться несколькими аферами, но мыслям нет пределов, и в мыслях он может все. И вспомни только секретарш!
Ложь!
Тише, тише. Брось, ты достаточно силен был в министерстве; только брови сдвинуть - и у девчонок задрожат колени. Вызвать, к примеру, одну такую и сказать: у вас тут куча ошибок, барышня, я вами недоволен, не знаю, пожалуй, мне следовало бы потребовать вашего увольнения. И так далее, - этот способ можно было перепробовать на всех. Да еще если б были эти бешеные миллионы, за которыми только руку протяни! В те-то времена - чего не сделала бы такая девушка ради своего жалкого жалованья, да за две-три шелковые тряпки! Молодые, зависимые…
Разве я это делал?
Куда! Только страх на них наводил - барышня, я вами недоволен… Мало разве тряслись у них поджилки, мало молили они взглядами твоей милости? Тут бы только ласково погладить ее, и дело в шляпе. Но это просто была такая возможность, которой тешил себя наш игривый старичок. Секретарш там было -не сочтешь; и - делать, так с толком: перебрать всех, одну за другой, снять где-нибудь на окраине комнатенку, да посквернее, чтоб не очень чистую. Или лучше - пусть бы дощатая лачуга, раскаленная солнцем, вонючая, как собачья конура; дверь на крючок - и темно, как в аду; только слышно - один голос стонет, другой грозит и успокаивает…
Больше ничего не скажешь?
Больше не скажу. Ничего этого не было, вообще ничего не было; этакая обыкновенная жизнь. Один лишь раз это осуществилось в действительности - тогда, когда тебе было восемь лет, с той цыганочкой; вот тогда что-то ворвалось в твою жизнь - такое, чему, пожалуй, и впрямь в ней не было места. А с тех пор, что ж: ты все время выбрасывал это из себя, а оно все оставалось. И все время ты хотел еще раз пережить это, но оно так и не повторилось. Это ведь тоже связная история жизни, как ты полагаешь?
XXIX
Связная история жизни. Мой бог, что же мне теперь с нею делать? Ведь правда же, что был я обыкновенным и вполне счастливым человеком, одним из тех, кто честно исполняет свой долг; и это - главное. Ведь такая жизнь формировалась во мне с малых лет; в ней оставил след отец, в своем синем фартуке склоняющийся над досками, поглаживая готовое изделие; и все, кто жил вокруг - каменотес, гончар, бакалейщик, стекольщик и пекарь, - все серьезные, внимательно углубленные в свое дело, словно ничего иного и нет на свете. А когда делалось трудно или больно - хлопнуть дверью, да еще усерднее вцепиться в работу. Жизнь - это не события, это - работа, это наш постоянный труд. Да, именно так; и моя жизнь была трудом, в который я погружался по уши.
Я не знал бы, куда девать себя без какого-нибудь дела; и когда пришлось уйти на покой, я купил вот этот домик с садом, чтоб было с чем возиться, сажал, взрыхлял землю, полол и поливал, - слава богу, в такую работу углубляешься до того, что и о себе забываешь, и обо всем, кроме того, что под руками; да, это тоже была отчасти крошечная ограда из щепочек, над которой я ребенком сиживал на корточках; и здесь мне было дано немало радостей, - и я видел зяблика, который глянул на меня одним глазком, как бы спрашивая: кто ты? Зяблик, зяблик, я обыкновенный человек, как все другие за моим забором; теперь я садовод, но этому меня научил старик тесть, - ведь почти ничто не пропадает даром, такой во всем дивный и мудрый порядок, такой прямой и неизбежный ход. От детства - и досюда. Так вот она - связная история о человеке. Простая и педантичная идиллия - да.
Аминь - и да, это правда. Однако есть здесь еще одна история, тоже связная и тоже правдивая. История о том, кто хотел как-нибудь возвыситься над заурядной средой, в которой родился, над этими столярами и каменотесами, над товарищами своими и над всем школьным классом - хотел этого неизменно, неизменно. И тянется это тоже с малых лет и до конца. Но эта жизнь сделана совсем из иного материала, из неудовлетворения и заносчивости, которые все время требуют себе как можно больше места. И думает человек уже не о работе, а о самом себе, о том, как бы сделаться больше других. Учится он не оттого, что это доставляет ему радость, а затем, что хочет быть первым. И, ухаживая за куколкой - дочерью начальника, самовлюбленно думает: а я-то достоин большего, чем телеграфист или кассир. Все время - я, одно лишь я. Ведь и у семейного очага он забирает себе все больше и больше места, пока не стало так, что только он, и все вертится вокруг него. Казалось бы, уже достаточно? В том и беда, что мало ему; достигнув всего, что ему требовалось, он не может не искать новых, больших мест, где мог бы снова раздуваться, исподволь, но наверняка. Но в один прекрасный день кончилось все, вот что грустно, да еще как скверно кончилось-то; и разом человек стал стар, и не нужен, и одинок, и чем дальше, тем меньше от него остается. Вот и вся жизнь, зяблик, и не знаю я, из счастливого ли она была сделана материала.
Правда, есть еще и третья линия, тоже связная и тоже идущая от детства: линия ипохондрика. В ней замешана матушка, знаю; это она так меня избаловала и наполнила страхом за себя. Этот третий человек был как бы слабым, болезненным братцем того, с локтями; оба эгоисты, это верно, но тот, с локтями, был агрессивен, а ипохондрик сидел в обороне; он только боялся за себя и хотел одного - пусть будет скромно, лишь бы безопасно. Никуда он не лез, искал только безбурной пристани, укромного уголка, - вероятно, потому-то и пошел на государственную службу и женился, ограничив тем самого себя.
Лучше всего он уживался с тем первым человеком, обыкновенным и хорошим; работа, с ее регулярностью, давала ему славное чувство уверенности и чуть ли не прибежища. Тот, с локтями, хорош был, чтоб обеспечивать некоторое благополучие, хотя его неудовлетворенное честолюбие порой нарушало осторожный и удобный мирок ипохондрика. Вообще три эти жизни как-то уравновешивали друг друга, хотя и не сливались воедино; обыкновенный человек делал свое дело, не заботясь ни о чем ином; человек с локтями умел выгодно продать этот труд, но он еще и подстегивал: сделай то-то, а того-то не делай, это тебе ничего не даст; ну-с, а ипохондрик самое большее озабоченно хмурил брови: главное - не надорваться, во всем соблюдай меру. Три такие разные натуры, а в общем-то не ссорились между собой; молча приходили к согласию, а может быть, даже как-то считались друг с другом.