XXI
И я все время как бы различаю два голоса, спорящих между собой; будто два человека затеяли тяжбу о моем прошлом, и каждый норовит урвать себе побольше.
А годы в гимназии - помнишь?
Да, и, к твоему сведению, можешь взять их себе. Все равно они немногого стоили: та незрелость, то болезненное ощущение неполноценности, весь тот адский труд провинциального гимназиста - ради бога, возьми их себе!
Ладно, ладно, не говори так; как будто это не имело значения - пожинать школьные лавры! Наслаждение быть первым учеником, всегда готовые уроки, всегда готов ответ - хоть в чем-то превзойти других, тех, кто поживее, посмелее, верно? И ради такого успеха - до темноты сидеть, зажав кулаками уши, и зубрить, - да ведь на это ушли все восемь лет!
Ну не все, не преувеличивай; было и другое, более глубокое.
Например?
Например, дружба с тем беднягой однокашником.
Ах, с тем! Помню - медлительный, бездарный мальчик. Отличный случай почувствовать огромное превосходство хоть над кем-то и знать, что это превосходство признано. То не дружба была, братец, то была горячая, страстная благодарность за то, что вот хоть один человек на свете смиренно признает твое превосходство,
Нет, не так! А что же - любовь к той робкой блиэорукой девочке?
Да ничего, глупость; просто - переходный возраст.
Нет, не только возраст!
К тому же - недостаток смелости. Другие-то, миленький, умели обходиться с девчонками, и ты немало завидовал их отваге. Ты же - тебе же ничего другого не оставалось, как забиться в угол да строить там свою ограду из щепочек, свой замкнутый мир. Потому что в открытую-то ты конечно, ничего не выигрывал. Ни у девчонок, ни среди мальчишек. Без конца одна и та же история: все тот же ребенок, обманувшийся в своих надеждах, и свой мирок у него, и он увлеченно шепчет: "Цып-цыпцып"…
Перестань!
***
Тогда объясни мне тот год в Праге, пропавший, дурацкий год! Год, когда я прожигал жизнь с компанией толстого поэта, и стихи писал, и плевал на все!
… Не могу. Тот год как-то не укладывается у меня в голове.
У меня тоже.
Постой, кое-что все-таки можно объяснить. Вот перед нами старательный юноша; он окончил гимназию и воображает, что теперь ему принадлежит весь мир. В своем городке он мог бы уже ходить в господах и чувствовать себя важным и великим, но вот он попадает в столицу и - о, раны Христовы, только теперь-то он по-настоящему повергнут в панику неполноценности, растерянности, приниженности и не знаю чего еще. Было б у него время построить вокруг себя свою идиллическую ограду из щепок, он спасся бы за ней…
Но, к сожалению, за него взялся поэт.
Да. Однако вспомни, как было дело. Ведь и там тоже был этакий отгороженный уголок: трактирчики, кружок из пяти или скольких там людей, - милый мой, до черта маленький круг, еще меньше дворика при столярной мастерской. И - плевать на все: хоть иллюзия превосходства.
А стихи?
Они были скверные. И писал ты их, чтоб можно было приподняться на цыпочки. Это была только маска раненного и неутоленного самолюбия. Тебе бы учиться как следует - и было бы хорошо, сдавал бы успешно экзамены и чувствовал бы себя маленьким господом богом.
Погоди, но тогда бы я не попал на железную дорогу; мне необходимо было каким-то образом вырваться из университета, чтоб искать службы на железной дороге. Ведь было необходимо, чтоб я сюда попал, правда?
Нет.
Послушай, но это смешно - а что мог я делать иного?
Что угодно. Человек с локтями нигде не пропадет.
***
Почему же тогда я искал работы именно на железной дороге?
Не знаю. Вероятно - случайно.
Так вот я скажу тебе: не случайно, а по склонности. Потому что строительство железной дороги было величайшим событием в моем детстве.
И когда я в гимназии учился, моей любимой вечерней прогулкой было - подняться на мост над вокзалом и смотреть вниз, на красные, зеленые огоньки, на рельсы и паровозы…
Э, знаю - по тому мосту прохаживалась старая безобразная проститутка и всякий раз, проходя мимо, задевала тебя.
Ну, это к делу не относится.
Согласен. Да и неприлично.
***
Честное слово, этот путь был мне предопределен; любил я железную дорогу, вот и все. Потому и работать сюда пришел.
Или потому, что некто пережил на пражском вокзале большое унижение - помнишь? Милый мой, уязвленное самолюбие - сила страшная, в особенности, не правда ли, у некоторых старательных и честолюбивых людишек.
Ничего подобного! Я знаю, знаю - я поступил так из любви к делу. Мог ли я быть столь счастлив в другой профессии? Я что-то не вижу никакого особого счастья.
Послушай, да кто ты такой?!
А я - тот самый, с локтями.
***
Как бы там ни было, но согласись, по крайней мере, что в работе я нашел себя и настоящую свою жизнь.
В этом что-то есть.
То- то же!
Но и тут не все так просто, приятель. Что этому предшествовало? Стихи и девки, этакое безудержное опьянение жизнью - так? В общем - пьянка и поэзия, свинство и раздутое воображение, бунт не знаю против чего и пьяное ощущение, будто в нас кипит что-то невероятно огромное и освобождающее. Ты вспомни только.
Помню.
Вот тебе и причина. В том-то и штука, к твоему сведению.
Погоди - в чем штука?
Неужели неясно? Ты догадывался, что стихи твои никуда не годятся, что в этом ты никак не можешь отличиться. Что нет у тебя для этого ни дарования, ни индивидуальности. Что не можешь ты сравняться с прочими твоими сотоварищами ни в пьянке, ни в цинизме, ни с девками, ни в чем. Они были сильнее и смелее, ты же - ты просто пытался подражать им; я-то знаю, чего это тебе стоило, трус несчастный. Ты пытался, это верно, но все - только из своеобразного честолюбия: гляньте, я тоже - отверженный поэт со всем, что из этого вытекает. Но все время при этом в тебе жил этакий трезвый, малодушный, предостерегающий голосок: осторожно - не осилишь! Это в тебе уже корчилось твое тщеславное самолюбьишко, уже говорили в тебе твои обманувшиеся усилия кем-то стать. То было поражение, голубчик. После того тебе уж оставалось только искать, как бы унести отсюда ноги; что ж, слава богу, нашлось местечко на транспорте, и протрезвевший поэт был очень рад, что можно повернуться спиной к своему недолгому, правда, но, весьма основательно проигранному богемному прошлому.
Неправда! Работа на железной дороге - это была внутренняя необходимость!
Ну конечно. И поражение твое было внутренней необходимостью, и бегство - тоже. Как ликовал этот бывший поэт, что наконец-то стал цельным, зрелым человеком! Как вдруг снисходительно и сострадательно стал он смотреть на вчерашних своих собутыльников, на этих загулявших мальчишек, которые не знают еще, что такое настоящая, серьезная жизнь! Он уже и не ходит к ним - он проводит вечера в добропорядочных трактирчиках, где честные отцы семейств толкуют о своих заботах и соображениях! Что-то он сразу постарался уподобиться этим мелким, рассудительным людям; а как же - свое отступление он превращает в добродетель; и нет уже никакого раздутого воображения, только разве что немножко похвалится своим горьким, щемящим смирением; но это - всего лишь изжога, со временем и она пройдет. С тех пор он не прочитал ни единой строчки; он презирает и почти ненавидит стихи, ибо считает их чем-то не достойным зрелого, практичного, трезвого мужа.
Ненавидит, - пожалуй, сильно сказано.
Ну, скажем, - питает к ним отвращение. Ведь они напоминают ему его поражение.
***
Ну вот ты и исчерпал все. Дальше была уже та самая настоящая, скромная и основательная жизнь, жизнь обыкновенная и хорошая.
Если не считать той, последней на свете, станции.
Это я выздоравливал, это было связано с легкими. Оставь - не так-то быстро созревает человек. Но там, а после на станции старого начальника - я уже въехал на верную колею жизни.
Слушай, почему ты, собственно, сделал предложение дочери начальника?
Потому что любил ее.
Пусть так; но я-то (а я - это тот, другой, понимаешь?) - я-то ей сделал предложение потому, что она была дочь начальника. Это, кажется, называется "карьера per vaginam" [через постель (лат.)], да? Взять богатую - или взять дочь вышестоящего известное дело: "немножко словно добиваться принцессы", а? Тем самым как бы увеличиваешь собственную ценность.
Ложь! Я об этом ни минуты не думал!
Да нет, думал, и даже весьма упорно. Старого начальника любят, он может помочь зятю; неплохо войти в его семью.
Неправда! Ты понятия не имеешь, как я ее любил! Она была прекрасная женщина, добрая, умная и любящая; ни с какой другой я не мог быть счастливее.
Согласен; женщина умная, и очень интересовалась продвижением супруга - действительно очень интересовалась, великолепно понимала его честолюбие и рвение - этого у нее не отнимешь. И - помогала, где могла. Ты так мило, так невинно написал о своей первой ступеньке вверх: "Вероятно, замолвил словечко тесть". И второй раз тоже: "Может быть, и тесть немного подсобил, не знаю толком". Зато я-то знаю отлично, голубчик; старик тесть понимал, чего от него ждут.
Пусть так; он был очень добрый человек и любил меня, как родного сына, но между мной и женой не было ничего такого - только любовь, только доверие, только надежное и доброе чувство верности. Нет уж, супружества моего не трогай!
Да что ж, хорошее было супружество; теперь ведь вас стало двое - вдвоем старались вскарабкаться повыше. Едва человек женился, как уж открыл в себе "небывалое пристрастие к собственности"; он ужасно рад, что появился веский, привычный предлог: "Это ведь для нас", - так? И вот уже откуда ни возьмись - "локти на службе"; он лезет вверх изо всех сил, одних старается во что бы то ни стало обогнать, а другим, тем, кто выше, - ревностно угодить; отчего же, ведь все делается "для нас", а следовательно - это глубоко порядочно. Вот почему и чувствует он себя таким счастливым: можно следовать своим естественным склонностям, ничуть за них не стыдясь. Хороший институт - брак.
Моя жена… тоже была такая?
…Она была хорошей женой.
***
Ты еще скажешь, что и станцию свою, свое художественное произведение, я так кропотливо создавал тоже - ради чего, собственно? Ради карьеры? Чтоб быть на хорошем счету у начальства? Если б не война - я остался бы там до конца жизни.
А это ты отчасти делал ради тех господ.
Каких господ?
А ради тех графов в зеленых шляпах. Тянулся перед ними, показывал, на что способен. Сколько ждал, сколько косил глазом начальник станции - когда же господа заметят, до чего образцовым стал вокзал! И вот - заметили; даже руку изволил пожать князь имярек, граф имярек. Оно ведь приятно как-то, хотя начальник станции перед самим собой прикидывался, будто ему это совсем не важно. Глядите-ка, графы и бог весть еще кто! Это уже настоящий высший свет, такого в нашем городке и не бывало. И прошу заметить - никакой протекции: своим трудом, своими заслугами возвысился так начальник станции. Теперь ему работа уже важнее жены, она ему уже не помощница, не нужна больше; и он дал ей это почувствовать, оттого-то и семейный очаг начал остывать.
Неправда!
Нет, как же: сам ведь написал, перечти-ка. "У меня ощущение чего-то глубоко своего, прекрасное и сильное ощущение собственного "я"… Жена чувствует, что я отдаляюсь… Что поделать, часть нашего общего принесена в жертву тому, что - только мое". И так далее. "Это легло между нами, как брешь". Муж занят уже только своим делом, снял с себя путы; теперь ему разве что неприятно, когда жена пытается еще как-то сохранить его для себя. К счастью, она умная женщина, не устраивает сцен, сухими глазами отплакала - и все, после чего "свыклась и примирилась", то есть подчинилась и начала служить мужу.
Она сама этого хотела!
Еще бы; а что ей оставалось? Им надо было разойтись или возненавидеть друг друга, братец, как умеют ненавидеть супруги - потаенно и яростно; или - она должна была принять его правила игры, пойти на то, чтоб он стал господином и все чтоб вертелось вокруг его особы. Когда уж ничто общее не связывало их больше, она старалась удержать мужа тем, что было его: его удобствами, его привычками и потребностями. Теперь уже только он, и ничего, кроме него; дом, порядок быта, даже супружеская любовь - все служит только его удобству и величию; он владыка в доме и на работе - правда, это маленький, замкнутый мир, зато - его мир и покоряется ему.
Собственно, тогда была самая счастливая пора его жизни; потому-то, когда он будет вспоминать свою покойницу жену, на память ему придет именно эта пора, когда так "сильно и хорошо" утолялось его самолюбие.
***
Ну, а то, что было после…
Во время войны?
Да. Это я тоже делал из честолюбия?
Трудно сказать. Возможно; ведь ты мог рассчитывать на то, что государь император будет разбит, однако слишком велик был риск. Это как-то не укладывается в мое построение. Да и в твою историю тоже.
Почему?
Смотри: этот идиллический начальник станции ведь вовсе не герой; не в его это линии. Но я скажу тебе, почему тебе надо было написать историю твоей жизни. Именно ради того военного эпизода. Вдруг кто-нибудь прочитает и увидит - ага, был такой-то начальник станции и делал он то-то и то-то. Даже рисковал жизнью за свой народ, этакий скромный герой. Лишь чуточку, лишь вполголоса, ненавязчиво напомнить о своих заслугах - ведь ради этого и пишутся мемуары, а?
Лжешь! Лжешь! Я писал - записки об обыкновенной жизни.
А как же подвиг-то?
Это - тоже именно обыкновенная жизнь.
Хорошо сказано.
Жаль, что не это последнее слово. Потому что, миленький, уж вовсе не герой сидел потом в министерстве. Там уже сидел я, приятель. Сидело там этакое ревностное, тщеславное, служебное "я", которое хотело добиться чего-то такого. Этакое маленькое "я", которое силилось быть большим.
Ах, оставь, там я тоже был хорошим, добросовестным работником.
Чепуха! Ты делал все возможное, лишь бы тебя ценили, лишь бы пробиться еще ступенькой выше. Всю жизнь думал только о себе, а больше ни о чем на свете. Сколько же я ради этого потрудился, Иисусе Христе! Примерный ученик, образцовый служащий - чего только не наглотался я ради этого? Ведь это стоило мне целой жизни, я все принес в жертву этому, а в конце пути видишь ловкачей, которые пролезли выше тебя, а почему? Да потому только, что были сильнее и смелее! И штаны на службе не протирали, и работать им так не приходилось, а вон ведь куда дотянули - изволь вставать перед ними, когда входят! Зачем же тогда было все - и то, что еще в начальной школе, и позже тоже, меня ставили в пример прочим, и то, что станцию мою в пример ставили - зачем? Мир - для тех, кто посильнее и посмелее, а я проиграл свою игру. К твоему сведению, вот в этом и есть завершение обыкновенной жизни: в том, что я мог взглянуть на свое поражение. Чтоб увидеть его, надо взобраться чуть повыше.
И теперь ты за это мстишь.
Да, теперь я за это мщу. Теперь я вижу, что все было напрасно, а посему - мелко, жалко и унизительно. Ну, ты - ты другой, тебе-то что; ты способен играть цветочками, садиком, своей оградой из щепок; ради игры ты способен забыть о себе - но не я, не я. Я - тот, кто потерпел поражение, и эта обыкновенная жизнь - моя. Да, я мщу. А разве не за что? Разве не ушел я на пенсию чуть не с позором? Господи, да ведь меня обследовали! Я ведь знал, что там дикие безобразия - в поставках и прочее, но это делали другие, более отважные… Я знал, но молчал; вы у меня в руках, голубчики, и в нужный момент все выйдет наружу! А вот же лопнуло дело, и обследовать-то стали меня - меня, образцового, безупречного! Конечно, они потом поняли - но мне-то пришлось выйти на пенсию. Поражение, братец; и после этого - не мстить? Для того и пишу эти записки…
Только ли для того?
Только. Чтоб было сказано: на мне нет вины. Это бы следовало доказать подробно, а не болтать: мол, обыкновенная жизнь, идиллия и прочие глупости. Вот единственно в чем дело: страшное, несправедливое поражение. То была не счастливая жизнь, то ужас был - неужели не видишь, что это был ужас?
XXII
Нет так нельзя дальше, надо прекратить; очень уж это нервирует, что ли, - когда два голоса ссорятся, сердце начинает трепыхаться, а потом я чувствую такую непреходящую, гнетущую боль вот здесь, в груди. Приходил доктор, измерил давление крови, нахмурился. "Чем вы занимаетесь? - сердился. - Давление повышается! Вам нужен покой, абсолютный покой". Попробовал я бросить писать, лежал просто так, но тогда в голове выскакивают обрывки диалога, опять они бранятся из-за какой-нибудь ерунды, и мне вновь и вновь приходится уговаривать самого себя: тише вы, не ругайтесь! И то правда, и это - все было так, но разве в человеке, разве в самой обыкновенной жизни мало места для разнообразнейших побуждений? Ведь это совсем просто: можно эгоистически, упрямо думать о собственной выгоде, а пройдет время - и забываешь об этом, забываешь самого себя, и уже нет для тебя ничего, кроме твоей работы.
Стой, не так-то все просто: ведь тут две совершенно отличные друг от друга жизни! В том-то и дело, в том-то и дело…
В чем именно?
Да в том, которая же из них - подлинная.