Альба, теперь притихшая и печальная, одетая с коварной, чрезмерной пышностью, выжидает на затонувшей кухне, не обращая внимания на Венериллу, свою придурковатую помощницу. Она испытывает боль, коньяк, конечно, под рукой, греется в огромном бокале на столике. Мы уже видели ее отстраненной и оглушенной, нам выпала честь наблюдать ее, так сказать, в оболочке. Однако теперь, за этим фасадом изощренной элегантности, проседающим под тяжестью изящества и окутанным той естественной скорбью, которую сейчас, в эту минуту разум отказывается маскировать, мы, если повезет, станем свидетелями ритуала более страстного, чем павана самосозерцания. Дело в том, что ее разум преклонил колена перед, казалось бы, пустячной затеей, она сжимает пружину своего разума, преследуя тщетную на первый взгляд цель. Позволив зеркалу воды подернуться рябью, она взвинчивает себя все выше и выше, она накручивает катушки разума, готовясь стать королевой бала. Любая менее прекрасная девушка, с презрением отвергнув пустое занятие, сочла бы такую самопоглощенность в преддверии столь будничного события необоснованной и, что еще хуже, грустной игрой в поддавки. Вот я, сказала бы эта менее прекрасная девушка, королева, а вон там - бал. Нужно лишь свести два этих понятия воедино, и дело сделано. Означает ли это, что, ударившись в упрощенчество, мы собираемся намекнуть, будто Альба подвергала сомнению достоинства своей внешности? Ни в коем случае. Стоило ей только спустить со сворки свои глаза, стоило ей только снять с них соколий колпачок, и, она-то это знала, пощады запросит всякий, на ком она остановит взгляд. Тут все было в порядке. С этим все обстояло благополучно. Но вот что она подвергала сомнению, и это может объяснить ее поведение озадаченным читателям, это в какой мере ее исключительность следовало отдавать на потеху придуркам. От нее требовалось только открыть глаза и собрать трофеи. Нельзя отрицать, что сама простота подобного действия вызывала в ней отторжение, низводила его в разряд действий неподобающих. Но это лишь одна из граней ее состояния. Умаление подвига, пренебрежительные нотки в мыслях Белаквы, растущее в ней самой сомнение - вот с чем ей приходится сражаться. Ей противостоит само ничтожество подвига. Печальная и неподвижная, сознающая доступность коньяка в бокале, но не испытывающая жажды, она взмывает в сферу предпочтений, неторопливо, точными движениями она золотит шар своего пристрастия, она возносит его в царство выбора. Она сделает это, она будет, она будет королевой, с радостью, мрачностью и осторожностью, humiliter, simpliciter, fideliter, и не просто потому, что она могла бы с тем же успехом этого не делать. Неужто она, которая знает, попадет в силки Буриданова маразма? Неужто она утонет в потоке двух воль? Разве может неопределенность убить ее еще сильнее? Ее, которая знает? Скоро ей захочется в путь. И теперь, пока есть немного времени, пока не пробили часы, она может уделить немного внимания себе, да, привести в порядок черты лица, руки, плечи, спину, платье, осанку, короче говоря, внешность. Внутри все убрано. Тут сразу она потянулась к "Эннесси". Она напевает, просто так, в свое удовольствие, ставя ударение на всех словах, подлежащих ударению, подобно заливающемуся пестрым дроздом первому Господину:
No me jodas en el suelo
como se fuera una perra,
que con esos cojonazos
me echas en el cono tierra…
Белый Медведь был в пути, он спешил проселочными дорогами в большом честном лязгающем разгильдяе-автобусе и с искрометной оригинальностью ренессансного кардинала пытался навязать исключительно праздную беседу старинному знакомому - иезуиту, который не выносил (ну или почти не выносил) вздорных шуток.
- Lebensbahn, - говорил он, - галилеянина - это трагедия отказывающегося капитулировать индивидуализма. Смирение и самоотречение идет наравне с чудесами, высокомерием и эгоизмом. Он - первый из великих одиночек. Таинственное унижение перед пойманной с поличным женщиной - такое же замечательное проявление маниакальной дерзости, как и его вмешательство в дела своего друга Лазаря. Он открывает галерею великолепных самоубийц. Он несет ответственность за несчастного Немо и его коллег-неудачников, истекающих кровью в пароксизме depit на глазах у равнодушной публики.
Белый Медведь отхаркнул пухлый шарик слизи, покатал его по алчному своду нёба и припрятал для последующей дегустации.
Иезуит, который не переносил, ну или почти не переносил, вздора, был только рад возможности разъяснить, насколько его утомляют подобные разговоры.
- Если б вы только знали, - сказал он, - как вы меня утомляете своим дважды два четыре.
Б. М. предпочел не придавать этому значения…
- Вы утомляете меня, - сказал один из членов S. J., - как чудо-ребенок… - он помолчал, - безволосым дискантом предпочитающий химика Бородина Моцарту.
- Моцарт, - сказал Б. М., - насколько я понимаю, был чудо-ребенком.
Это был жестокий удар. Посмотрим, как он с этим справится.
- Наш Господь…
Белый Медведь, раздраженный, грубо посоветовал ему говорить за себя.
- Наш Господь - не был.
- Согласно некоторым рассказам, - продолжал Белый Медведь, - у него было чудесное рождение.
- Когда вы вырастете в большого мальчика, - сказал иезуит, - и настолько повзрослеете, чтобы понять сущность смирения, выходящего за пределы мазохизма, приходите, и мы поговорим. Не просто, но ультрамазохизм. Поту сторону боли и служения.
- Точно так я и говорил, - воскликнул Б. М. - покойник ведь не служил. Разве я что-то не так сказал? У лакея не может быть честолюбивых замыслов. А он как раз подвел главную канцелярию.
- Смирение, - пробормотал dissociable societaire, - любви, слишком возвышенное для прислуживания и слишком реальное для взбадривающего окрапивления.
Вундеркинд ухмыльнулся этому изящному обороту.
- Должен сказать, - ухмыльнулся он, - вы умудряетесь все обернуть себе в удовольствие.
- Самый убедительный довод, - сказал иезуит, - в пользу веры, это то, что вера более увлекательна. Неверие, - молвил этот воин Х-в, приготовившись встать, - скучно. Мы не пересчитываем мелочь. Мы просто не можем позволить себе скуки.
- Скажите такое с кафедры, - ответил Б. М., - и вас под барабанный бой выпроводят в пустыню.
Иезуит от души расхохотался. Ну разве можно найти более бесхитростного математика-самозванца, чем этот малый!
- Мои слова, - смеялся он, - в полной мере согласуются с догматом. Я с закрытыми глазами могу оправдаться перед любым церковным собором, хотя и не думаю, что какой-либо собор настолько наивен, чтобы счесть мои воззрения оскорбительными. И вот еще, любезный друг, - добавил он, застегивая пальто, - помните, пожалуйста, о том, что я не приходской священник.
- Да, я знаю, - сказал Б. М., - что вы не питаетесь падалью. Ваша любовь слишком велика для прислуживания.
- И-и-менно, - сказал один из членов S. J. - Однако они превосходные люди. Вот только незначительный порок усидчивости. Слишком страстное стремление подводить счета. А в остальном… - Он поднялся с места. - Глядите, я хочу выйти, дергаю за шнур, автобус останавливается и позволяет мне сойти.
- Ну и?
- Именно в такой геенне связей, - сказал этот выдающийся человек, стоя одной ногой на панели, - я и выковал свое призвание.
С этими словами он исчез, и за его билет пришлось заплатить Белому Медведю.
* * *
Шас обещал зайти за Шетланд Шоли и теперь, безупречно затянутый в смокинг, поджидал трамвай, попутно объясняя суть мира группе студентов:
- Различие, если можно так выразиться…
- Ах, - воскликнули студенты una voce, - ах, пожалуйста!
- Различие, говорю я, между Бергсоном и Эйнштейном, сущностное различие, - это различие между философом и социологом…
- Ах, - кричали студенты.
- Да, - сказал Шас, примеряя самую длинную фразу, которую можно было бы втиснуть между настоящим мгновением и вздымавшимся в его окоеме трамваем.
- И если сегодня Бергсона модно считать чуточку придурковатым, - он ступил на проезжую часть, - так это потому, что тенденция нашей современной пошлости направлена от объекта, - он бросился в сторону трамвая, - и идеи к смыслу, - крикнул он с подножки, - и РАССУДКУ.
- Смыслу, - вторили ему студенты, - и рассудку!
Сложность состояла в том, чтобы понять, что именно он подразумевал под смыслом.
- Должно быть, он имел в виду чувства, - сказал первый, - знаете ли, обоняние и прочее.
- Нет, - сказал второй, - он имел в виду здравый смысл.
- Мне кажется, - сказал третий, - что он имел в виду инстинкт, интуицию, ну, понимаете, и тому подобное.
Четвертому было любопытно узнать, какой инстинкт скрывается в Эйнштейне, пятому - что абсолютного в Бергсоне, шестому, что общего они оба имеют с миром.
- Нам нужно спросить его, - сказал седьмой, - вот и все. Мы не должны умствовать. Тогда и поймем, кто прав.
- Нам нужно спросить его, - хором воскликнули студенты, - тогда мы поймем…
Так, договорившись, что первый, кто увидит его, обязательно задаст вопрос, они разошлись, и каждый пошел своей, не Бог весть какой разной дорогой.
Волосы домотканого Поэта с большой неохотой поддавались потрясающему искусству укладки, так коротко они были острижены. Таким образом, поглаживая жесткую, как крысиная шкура, голову, он выражал протест против моды. Все же он сделал то немногое, что можно было сделать, с помощью лосьона для волос он привел свой бобрик в состояние боевой готовности. И еще он сменил галстук. Теперь, когда он был один, сокрытый от посторонних глаз, он шагал взад и вперед. Он сочинял стихотворение, вещь почти праздничную, ее очертания он увидел недавно, ветреным днем на вершине Алленского холма. Он прочтет его, когда хозяйка подойдет к нему с просьбой, он не станет мекать и гекать как пианист-дилетант, но и не плюнет ей в глаз как пианист-профессионал. Нет, он просто встанет и прочтет его, не декламируя, а роняя слова скупо и торжественно, с той пронизывающей среднезападной меланхолией, что как глаза, наполнившиеся слезами:
ГОЛГОФА НОЧЬЮ
вода
пустыня воды в утробе водной трепещет фиалка
ракета цветка пламя цветка ночное увянь
ради меня
на груди воды закрывшись он совершил
на воде акт цветочного присутствия
тихого цикла акт на сточных водах
из фонтана брызг
обратно в утробу
безмятежный поклон лепестков
зимородок ослабевший
утонул ради меня
Агнец мой страждущий
пока крик цветка голубого
не станет биться о стенки утробы
пустыни
водной
Исполненный решимости произвести этим мощным сочинением некоторую сенсацию, он очень внимательно следил за тем, чтобы в манеру чтения, которая, как ему казалось, наилучшим образом соответствует его состоянию в день алленского холма, не закралось ни пылинки, ни соринки. Он должен попасть в точку, но так, чтобы казалось, словно он не попал в точку, так, чтобы создавалось впечатление, будто мука овеществления стихов разрывает его пополам. Заимствуя манеру смиреннейшего жонглера, который очаровывает нас, провалив трюк один раз, второй раз, а потом, весь в мыле от тщания, все - таки исполняет его, Поэт думал, что этот небольшой опус, если премьера вообще состоится, требует от артиста не столько акцентирования содержания, сколько мук духовной эвисцерации. Так он шагал взад и вперед, приноравливаясь к словам и ужимкам "Голгофы ночью".
* * *
Фрика расчесывала волосы, она зачесывала их назад и назад, пока ей не стало трудно закрывать глаза. По этой причине она выглядела как задушенная газель, что, впрочем, соответствовало ее вечернему туалету больше, чем внешность сосущей кобылки. Смеральдина-Рима, на ранних стадиях своей кампании, когда ее лицо еще могло такое выдержать, тоже любила эту тугую сабинскую прическу. Пока Мамочка, протесты которой сводились к тому, что в результате экзекуции лицо Смеральдины выглядит как обсосанный леденец, не уговорила ее чуточку завивать волосы. Увы! Так она стала похожа на увенчанную нимбом и хлопающую глазами огромную куклу. Говоря по правде, леденец, обсосанный или обгрызанный, - это далеко не самое постыдное выражение, которое может быть присуще женскому лицу. Потому что здесь, рядом, уберегая нас от поездки в Дербишир, стоит Фрика, просто кошмар наяву.
Сказать "задушенная газель" значит не сказать ничего. Черты ее лица, словно рука непривлекательного насильника крепко схватила ее за волосы, были перекошены и замкнуты в ужасающей гримасе. Она нахмурилась, чтобы подвести брови, и теперь их у нее было четыре. Ошеломленный глаз таращился в белой муке мольбы. Верхняя губа зло оттягивалась к зияющим ноздрям. А язык она себе откусит? Интересный вопрос. Вздыбленный подбородок обнаруживал сгусток щитовидного хряща. Невозможно было пренебречь страшным подозрением, что ее плоские груди, из сострадания к мучительным лицевым спазмам, превратились в два водореза и теперь буравят ее бюстгальтер. Но лицо было вне подозрений - чудовищная рана. Ей оставалось только вытянуть пальцы обеих рук, так чтобы ладонь и пальцы одной руки касались ладони и пальцев другой, и подержать их, слегка воздетыми, у груди, чтобы выглядеть как лишившаяся почитателей мученица в пору половой охоты.
Пустое. Эстетствующая графиня Парабимби, пробравшись сквозь толпу, все равно вплывет в розовато-лиловую дымку, окружающую короле… каргу-мать, и совершенно точно воскликнет: "Моя дорогая, никогда раньше я не видела вашу Калеке н настолько умопомрачительной. Сикстинские мотивы!"
Что Мадам угодно этим сказать? Кумекая сивилла на мартингале, раздувающая ноздри и вдыхающая ветер в угоду братьям Гримм? Ах, она вовсе не собиралась говорить такие адски жеманные и добрые слова, это все равно что пересчитать камушки в кармане Мальчика-с-Пальчика, просто у нее сложилось смутное впечатление, ваша дочь выглядит такой… это ее известковое изможденное лицо… такая frescosa, от талии и выше, этот ее меланхоличный кобальтовый фишю, жемчужина разграбленного кватроченто, подлинное сокровище, моя дорогая, потного Мальчика-с-Пальчика. Тогда вдовая дева, прекрасно сознающая, после всех этих лет, что все вещи на небе, на земле и в воде таковы, какими их воспринимают, в свою очередь поблагодарит графиню Парабимби за ее эрудированные любезности.
Возможно, это преждевременно. Может быть, мы рассказали об этом слишком рано. Ничего, пусть остается.
Как было бы славно продолжать издеваться над Фрикой, нескончаемые послеполуденные часы отжурчали бы как сказочный ручей. Что может быть приятнее, чем продираться через часы сиесты, травильной иглой и резцом гравера густо покрывая ее штрихами и насечками поддельного негодования? Не saeva, но поддельного. Увы, совсем не saeva. Если бы только было возможно злиться на эту девушку по-настоящему. Но это невозможно. По крайней мере, невозможно злиться долго. Несомненно, у нее есть недостатки. А у кого их нет? Несомненно, для кого-то она единственная и любимая. Так не будем, что бы ни говорили, поносить эту треклятую девицу и дальше. Она скучна, она черства, она недостойна нашей стали. И, помимо всего прочего, наконец зазвонил звонок, обрывая ей фаллопиевы пипетки, судорожно отрывая ее от зеркала, будто кто-то надавил ей на пупок в знак благовещения.
Студент, имени которого мы никогда не узнаем, прибыл первым. Он был маленький гадкий невежа, и лицо у него было сердитое.
- Всемилостивый Боже! - воскликнул он, обращаясь к двум Фрикам на пороге розовато-лиловой гостиной. - Не говорите мне, что я первый!
- Только, - сказала Калекен, учуяв приближающегося Поэта, - по случайной оплошности. Не надо, - произнесла она холодно, - расстраиваться. Вы не единственный.
За ним по пятам пришел Поэт с шайкой неописуемых, потом молодой пасторалист, потом Гаэл, ирландский кельт, потом Шоли со своим Шасом. Его, памятуя о данном обещании, подкараулил Студент.
- В каком смысле, - потребовал он без вступлений, - вы использовали слово смысл, когда сказали…
- Он так сказал? - вскричал пасторалист.
- Шас, - сказала Фрика, будто объявляла счет в игре.
- Adsum, - сказал Шас.
В холле разорвалась бомбочка мокроты.
- Мне хотелось бы знать, - хныкал Студент, - нам всем хотелось бы знать, в каком смысле он использовал смысл, когда говорил…
Гаэл, вовсю стараясь развлечь неописуемых, сообщил Freudlose Witwe самую свежую мысль с Кемден-стрит.
- Оуэн, - начал он, когда никому не известный невежа, стремясь попасть в центр внимания, опрометчиво прервал его:
- Какой Оуэн?
- Добрый вечер, - уже захлебывался Белый Медведь, - добрый-вечер-добрый-вечер-добрый-вечер. Што за ночь, Мадам, - говорил он страстно, обращаясь, из чистой вежливости, прямо к хозяйке дома, - Боже мой, што за ночь.
Она питала к нему очень нежные чувства.
- А вам так далеко было добираться! - Жаль, она не могла пропеть ему это на ухо, тихо и проникновенно, или нежно положить коготь на его потертый рукав. Он был потертый человек, и часто раздражительный. - Так мило, что вы пришли, - сказала она так мягко, как только смела, - так мило.
Следом явился Законник в сопровождении графини Парабимби и троих девок, наряженных как раз для закулисных интриг.
- Я встретил его, - шепнул Шас, - он еле тащился по Перс-стрит, м-да, по Брунсвик-стрит.
- En route? - спросила Фрика.
- Hein?
- Он шел сюда?
- Увы, - сказал Шас, - дорогая мисс Фрика, он не стал объяснять мне, собирается он сюда или нет.
Гаэл обиженным голосом обратился к Б. М.:
- Вот человек, который хочет знать, кто такой Оуэн!
- Немыслимо! - ответил Б. М. - Вы изумляете меня.
- Речь идет о сладкоголосом? - сказал рыжеволосый сын Хана.