Переселенцы - Григорович Дмитрий Васильевич 8 стр.


И в самом деле, не грех ли было дяде Василью намекать ему о труде, о необходимости подкреплять себя духом? Не грешно ли было советовать взяться за дело и пренебречь пустыми толками, тогда как Лапша ждал только заступничества и оправдания в настоящем своем положении?.. Но, с другой стороны, как мог знать дядя Василий, что лучшими радостями Лапши было то, когда о нем громко жалели или начинали с ним заодно вздыхать и охать?.. Оправдать расстройство его беспутным поведением брата, мирскими гонениями, людскою злобой и несправедливостью – значило наверное осчастливить Лапшу на несколько дней; он ходил тогда с высоко приподнятыми бровями, выказывал даже меньше покорности и снисхождения в обращении с женою и всех винил и бранил, выставляя собственную правоту свою, очевидно, обманулся в старике. Мысли его устремлялись также к предстоящему возвращению на улицу. С некоторых пор щурившиеся глаза его чаще обращались к деревне и переходили от одной группы мужиков к другой; изба Тимофея приходилась почти посредине правой стороны улицы; не было никакой возможности обогнуть задами; вправо от околицы шли огороды, примыкавшие к оврагу; слева шла полевая дорога, куда выходили гумна крайних к околице изб; за ними тянулся скотный двор, службы, а потом сад, непосредственно примыкавший к пруду.

– Батя, пойдем! дедушка уехал; вон уж и не видать совсем, – сказал Петя, когда, наконец, макушка шапки на голове дяди Василья болтнулась еще раз над горизонтом и скрылась.

Тимофей повернулся к деревне и, боязливо посматривая вперед, направился к околице, куда успели уже вбежать ребятишки. Отец крикнул было, чтоб они шли за ним, но, как нарочно, в эту самую минуту пучеглазый Костюшка приставил дудку к губам; братья мгновенно последовали его примеру, и все трое огласили улицу звонкою трелью. Вторичное появление Лапши совершилось, таким образом, еще торжественнее, чем в первый раз. Он начал браниться и звать ребят, но сделал еще хуже: услышав его голос, ребятишки побежали к нему навстречу и задудили еще звонче.

– Прочь пошли, окаянные! – крикнул он, отгоняя их, кроме Петруши, впрочем, который смирно шел подле. – Прочь пошли!.. Вот я вас! Домой, пострелы! – заключил он, бросая вокруг себя растерянные взгляды.

На этот раз было, точно, чего опасаться: пронзительные звуки дудок заставили приподнять голову плешивого старика, изъеденного оспой и покрытого веснушками; до того времени, он смиренно стоял спиною к улице и чинил борону. Пробираясь к избе, Лапша издали еще с особенною неловкостью косил на него глазами.

– Лапша, подь-ка, брат, сюда! – прохрипел старик, прикладывая ладонь ко лбу.

Смущение Тимофея сменилось истинным страхом, когда, подняв глаза, увидел он кузнеца Пантелея, который приближался в их сторону. В минуты, подобные той, какую испытывал Лапша, когда нет уж возможности пуститься в бегство, люди, смотря по характеру своему, поступают обыкновенно следующим образом: они или стряхивают с себя робость и идут смело, напролом, или принимают вид крайней озабоченности, или же, наконец, стараются придать своей физиономии по возможности жалкий вид, с целью возбудить сострадание противника и смягчить его сердце. Тимофей прибегнул к последнему способу, и вероятно, самому неудачному: рябое лицо плешивого старика хотя и не было злобно, но изобразило скорее досаду, чем умиление.

– Тимофей, что ж ты? Ведь уж святая прошла: долго ли нам ждать-то, а? – сказал он, пристально устремляя зрачки на Лапшу, который топтался, как гусь, и робко поглядывал то на собеседника, то на приближавшегося к нему кузнеца. – Да ты полно, брат, кашлять-то; только заминаешь… Говори, когда деньги отдашь?

– Не справились… обожди, Карп Иваныч, – проговорил Тимофей, раскисляясь.

– Как же не справились? Ведь ты клялся, божился, говорил, на святой отдашь…

– Не справились, Карп Иваныч! – мог только произнести Лапша.

– Так что ж это ты, бесстыжая твоя голова, долго ль станешь так-то водить? – промолвил старик. – Так разве делают, а?.. Была надобность – пришел, говорил, через неделю отдам, а теперь каждый раз только и слышишь: не справился!.. Вот, братец ты мой, Пантелей, вот суди ты: люди-то какие! – подхватил он, обращаясь к подошедшему кузнецу, – два года назад денег забрал, а теперь отнекивается…

– Я рази отнекиваюсь? – сказал Тимофей, забывший, повидимому, совершенно о своем мальчике, который внимательно между тем прислушивался к каждому слову и переносил любопытные, живые глаза от Карпа к отцу, от отца к кузнецу.

– Все одно, не отдашь, на то же выходит!

– Они и все так-то! – перебил кузнец, сурово нахмуривая брови. – Как брат его мошенничал, так и этот, все единственно… такой уж род ихний! К тому же, видно, и щенка своего приучает…

– Ан нет, не щенок! – возразил мальчик, наклоняя набок голову.

Лапша хотел что-то сказать, но Пантелей не дал ему произнести слова:

– Что с ним разговаривать, дядя Карп! – сказал он, презрительно кивая головою. – Вот теперича я с барского двора; сказывали, господа едут; обожди, пока приедут, сходи-ка, пожалуйста… один конец, а то что с ним разговаривать…

Весть о приезде господ несколько отвлекла старика от Тимофея, и он спросил:

– Верно ли едут?

– Точно; сейчас Алексей с почты вернулся: письмо, сказывают, прислали… А то разговаривать еще стал! – подхватил кузнец, взглядывая с ненавистливым презрением на Лапшу. – Стоит ли он, чтоб с ним еще разговаривать? Расскажи обо всем господам: они сократят их. Да у него, Карп Иваныч, ты не верь ему, у него и деньги есть! – продолжал Пантелей, – он нищенкой только прикидывается, глаза отводит… Они заодно ведь с братом воровали… и теперь промеж себя знаются…

– Пантелей! Богу ты отвечать станешь! – воскликнул Лапша. – Али я тебе какое зло сделал? али супротивное слово сказал? Брат лошадей увел у тебя – точно, опять я этому не причинен…

– Толкуй, рассказывай сивой кобыле, она разве поверит? – с грубым смехом возразил кузнец. – Вишь каким смирнячком прикидывается – поди ты!.. Знамо, вы заодно с братом действуете, – злобно подхватил он. – Вечор еще поклон послал – так как же, коли не заодно?.. Постойте, дайте приехать господам: обо всем им скажут, обо всех делах ваших; все на виду окажется, вас разберут тогда, кто к чему принадлежит. Може статься, и того еще потащут, кто поклон-то возил; далеко не уедет… из вашей же, может, шайки, такой же мошенник этот старик-от!..

– Ан нет, не мошенник! не мошенник! – подхватил мальчик, выставляя вперед кудрявую свою голову.

– Ты что, щенок?

– Ан нет, не щенок! Сами ребята твои щенки… а дядя Василий не мошенник! – сказал мальчик.

– Молчи! пришибу!

– Не смеешь! – сказал мальчик с таким смелым видом, какого отец во всю жизнь не посмел выказать.

Пантелей сделал шаг вперед; мальчик прижался плечом к отцу, но принял оборонительную позу; личико его разгорелось, брови выгнулись, глаза сверкнули; в эту минуту мягкие черты лица его, делавшие его несколько похожим на Тимофея, как бы исчезли и сменились одушевленными, энергическими чертами матери. Пантелея, конечно, не остановили бы ни смелость мальчика, ни робкое заступничество Лапши, если б не удержал его заблаговременно Карп Иваныч. Во все время предыдущего разговора Карп гладил свою лысину и о чем-то раздумывал.

– Полно, Пантелей, не замай! – сказал он, приближаясь к Лапше, – так как же, Тимофей? а? надо решить чем-нибудь… Есть деньги – отдай лучше до греха; право, отдай. Нет – я господам стану жаловаться. Коли до завтра не принесешь шесть с гривной – сколько взял, ей-богу, не сойти с этого места, к господам пойду. Это последнее мое слово; стало, и делу всему конец! – заключил Карп, поворачиваясь к Пантелею, глядевшему торжествующими глазами на сокрушенного Лапшу.

Тимофей, которого давно уже тащил мальчик, медленно повернулся к ним спиною и, тяжко покашливая, поплелся к избе своей. Но едва сделал он несколько шагов, как снова услышал свое имя:

– Лапша!

Голос выходил на этот раз из-под ворот, расположенных на одной линии с воротами Тимофея.

– Лапша! – повторил голос, и вслед за тем из-под ворот выставилась долговязая фигура желтоватого Морея, принимавшего вчера участие в беседе с торгашом.

– Что ж, ты мне крупу-то когда отдашь? – начал Морей довольно снисходительно, и вдруг, совершенно нежданно, как будто с этою мыслью о крупе ему попали в грудь раскаленные уголья, он замахал длинными руками, затопал ногами и разразился крупной бранью.

Тимофей стоял понуря голову и слушал; жалкое, болезненное лицо его сохраняло выражение, как будто к нему в ухо нечаянно залетел комар и он внимательно прислушивался к его жужжанью.

– Да, взял, так отдавай! А то что ж хорошего: взял – не отдаешь! Ничего хорошего нет. Мы сами крупой-то скучаем, самим надобно, – подхватил Морей, переходя так же неожиданно на снисходительный тон.

– Пойдем, батя, пойдем! – сказал мальчик, цепляясь за рукав отца и притягивая его к дому.

– Пойдем? Нет, стой, погоди! скажи прежде, когда крупу отдашь? Стой! когда крупу? – воскликнул Морей и снова, как помешанный, замахал кулаками, затопал ногами и так сильно затряс головой, что желтые его волосы совершенно закрыли ему лицо.

Этим бы, без сомнения, не кончилось объяснение, если б Морей не был вдруг развлечен суматохою, поднявшеюся на противоположном конце улицы. Причиной суматохи был, казалось, староста, который говорил о чем-то с одушевлением. Гнев Морея как рукой сняло; он выпрямился, откинул волосы, устремил глаза в ту сторону, где был староста, и забыл, повидимому, о должнике. Тимофей воспользовался случаем и торопливо заковылял к дому. Почти против ворот своих он встретился со старостой.

– Ступай, шевелись, метлу бери – на барский двор… баб гони со скребками… ребят посылай… дорожки в саду прочищать… двор мести! – произнес староста, спешно бросая слова направо и налево, – гони, посылай скорей… Господа послезавтра едут. Скорей все на красный двор – живо! пошевеливайся!

Но скорость и быстрота движений не даны были, как уже известно, в удел Лапше. Пока доплелся он до ворот, староста успел уже достигнуть конца деревни, бросая по-прежнему направо и налево:

– Метлу бери… гони ребят… баб высылай… скреби… на красный двор… господа едут…

Спустя, однако ж, минут десять на улице снова показался Тимофей, и появление его совершилось чуть ли еще не торжественнее, чем в первые два раза; впереди скакал пучеглазый Костюшка с дудкою в зубах; за ним бежали два маленькие брата; за ними бодро выступали Катерина, ее дочь и Петя со скребками на плечах. Позади всех, припадая с ноги на ногу и покашливая, тащился Лапша, влача за собою тоненькую, жиденькую метлу, на которой, казалось, меньше еще было прутьев, чем волос на плешивой голове Карпа Ивановича.

VIII. Барский Дом. Управитель. Песнь Лазаря

Старинный барский сад не примыкал к деревне, как это казалось издали; между ним и последними избами левой стороны находилось порядочное пространство, но его скрадывала перспектива. Место было так велико, что даже вмещало в себе многочисленные постройки. Сначала тянулся вал, обсаженный крест-накрест ветлами, потом шло длинное здание скотного двора, которое можно было принять за худо оштукатуренную и еще хуже выбеленную стену, если б не попадались местами узенькие полукруглые окна, с выбитыми, впрочем, стеклами. Потом должно было пройти мимо небольшого участка земли, отданного дворовым людям. Тут, на пространстве десяти сажен, возникала маленькая, но чудовищно безобразная колония, состоящая из кривых, слепых и косых клетушек, сделанных из теса, драни, плетня, рогожи, которые лезли друг на дружку, цеплялись крышками и углами… В общей сложности все это представлялось фантастическим лабиринтом, в котором ноги вязли в грязи, голова стукалась о выступающие углы или путалась в развешанном на шестах тряпье; дыхание стеснялось от духоты, нос чихал, а слух наполнялся квактаньем куриц, блеяньем овец и телок. Клетушки прерывались кирпичным флигелем, где помещалась контора и где жил управитель; здесь уже начиналась ограда из каменных столбов; приближаясь к саду, она превращалась постепенно в частокол, потом в плетень, который огибал всю часть сада, видневшуюся из деревни.

Попасть на барский, или красный двор, как преимущественно называли его крестьяне, можно было не иначе, как через большие ворота, расположенные посредине ограды, между флигелем и садом. Два каменные столба с карнизами и выступами, частью обвалившимися, обозначали въезд: на верхушке одного из них виднелся еще остов исполинского железного фонаря; макушка другого украшалась только железным шпилем и пучками белесоватой травы, из которой делают метелки для чищенья платья. Здания, окружающие двор, носили также признаки запустения; некоторые были каменные и даже с колоннами; но крыши были большею частью соломенные. Это последнее обстоятельство всегда сильно сокрушало управителя, добродушнейшего и добрейшего старика. В письмах своих к барину он всякий раз упоминал о необходимости употребить сумму на ремонт, но всякий раз получал только изъявление благодарности за усердие и вслед за тем требование о наивозможно скорейшей высылке денег. Ремонт откладывался с году на год.

Самая тенистая часть сада занимала вместе с барским домом всю правую сторону двора. Дом поражал своею огромностью; он был деревянный, в три этажа, с длинными флигелями по бокам, соединявшимися с главным корпусом крытыми галлереями, которые подпирались колоннами. Внутренний вид комнат невольно заставлял думать, как, откуда, каким способом деды и прадеды старых фамилий доставали столько денег и как все, что ни строили они, превосходит размерами, прочностью и даже изяществом все, что теперь строится в том же роде… Марьинский дом построен был дедом настоящего владельца, и построен с тем только, чтобы проживать в нем два-три летние месяца; а между тем вы бы нашли тут массивную дубовую лестницу с вычурными точеными балясами, которая одна могла стоить иного современного помещичьего дома; нашли бы дорогие обои с изображением мифологических богинь, гирлянд и храмов, огромные изразцовые печи, покрытые голубыми разводами и украшенные колонками, галлереями, впадинами и переходами. Комнаты оставались почти теми же, какими были в то время, когда их отделали: вдоль стен возвышались полновесные золоченые стулья с овальными спинками, обтянутыми штофом; в углах стояли брюхастые комоды, выложенные бронзой, костью и цветным деревом; резное дерево почти всюду заменяло дешевую лепную работу; в гостиной, устроенной вроде ротонды, окруженной низкими диванами и украшенной высоким камином, до сих пор еще висела люстра с плоскими гранеными стеклышками, с большим хрустальным шаром внизу и голубым фарфоровым столбиком посредине. Зала, оштукатуренная под розовый мрамор, с голубыми колоннами и хорами, проходила через весь дом и занимала его средину; одна дверь отворялась на парадную лестницу, другая в сад. С этой стороны шли вправо и влево маленькие комнаты; тут находились: диванная, образная, боскетная. Густая зелень лип и акаций, заслонившая теперь окна сверху донизу, сообщала всей этой половине мрачный полусвет; иконы, которыми увешаны были стены образной, едва-едва выступали из мрака; кой-где разве, случайно продравшись между листьями, тонкий луч света задевал ризу или дробился в серебряных желобках богато чеканенного оклада. Сквозь маленькие четырехугольные стекла дубового шкала с трудом можно было различать остатки богатого сервиза, чашки с медальонами, блюда, исполинские кубки богемского стекла с вензелями и крышками. Кое-где на стенах попадались картины, писанные красками и пастелью; последние имели большею частью овальную форму, но все без исключения изображали прадедов в бородах и без бород, в панцырях и шитых кафтанах, или бабушек в шубейках и бисерных глазетовых кокошниках, в фижмах, или опутанных кисеею, с полумесяцем над головою и колчаном за плечами. Всем этим предметам, покрытым пылью и паутиной, стоявшим, висевшим и лежавшим лет семьдесят без употребления, суждено было, наконец, увидеть свет божий. Это случилось в то самое утро, когда Лапша, провожая за околицу дедушку Василья, встретил посланного из города.

В настоящую минуту окна и двери во всем доме были настежь отворены. По всем комнатам бродили бабы с тряпьем и ушатами; дворовые женщины и мужчины бегали взапуски с мочалками и длинными круглыми щетками, весьма похожими на головы, у которых волосы стали вдруг дыбом. В верхних этажах слышались говор и топот; на внутренних лестницах раздавались торопливые шаги, потрясавшие ступени. К этому примешивался шум нескольких десятков метел и скребков, скобливших давно заросшие садовые дорожки. На дворе происходила такая же точно суета, если еще не больше.

С лицевой стороны дома почти в каждом окне нижнего этажа сидя или стоя на подоконнике, торчала баба, вооруженная чашкой и мочалкой; человек в жилете, надетом сверх ситцевой рубашки, стоял на высокой лестнице, приставленной к стене, и, макая длинную кисть в ведро, висевшее на веревке, спешно замазывал те части, где проглядывал кирпич; на противоположном конце два мужика страшно стучали молотком, приколачивая ставень. По всем направлениям красного двора бродили растрепанным строем бабы, мужики и ребята с граблями, лопатами и метлами; телега, наполненная сором и щепками, показывала, что она не уступала в деятельности лицам, наполнявшим сад и внутренность дома. Словом, как двор, так и "хоромы" представляли самую оживленную картину, все двигалось и суетилось; работа кипела даже на самых границах двора; чинили плетни, подмазывали фундамент, красили ограду. Последняя работа подвигалась, надо сказать, несравненно медленнее других; сверх того, что ею занимался один только человек, но и этот человек работал с очевидным неудовольствием. Наружность маляра, одетого в истасканный халат и такие же башмаки, сохраняла во все время самый нахмуренный, несообщительный вид; он не столько действовал кистью, сколько ворчал, и не столько красил, сколько сердито тыкал кистью в места, требующие поправки. Это особенно случалось всякий раз, как поблизости раздавался голос управителя или сам он показывался на дворе. Тыканье маляра принимало тогда освирепелый характер, как будто он хотел сказать: "на же тебе! на, на, когда так!"

Назад Дальше