Исповедь: De Profundis - Оскар Уайльд 6 стр.


Но в твоей судьбе, так же, как и в моей, произошла трагедия, хотя и прямо противоположного свойства. Хочешь знать, в чем она заключалась? Что ж, я тебе скажу. Случилось так, что в один прекрасный, а точнее, ужасный момент Ненависть возобладала в тебе над Любовью. Ненависть к отцу была в тебе столь велика, что она намного превысила, пересилила, затмила твою любовь ко мне. Между этими двумя чувствами не было, или почти не было, никакой борьбы – до таких пределов дошла твоя ненависть, так чудовищно она разрослась. Ты не понимал, что обеим этим страстям не уместиться в одной душе, не ужиться в ее покоях.

Любовь питается воображением и поэтому делает нас мудрее, чем мы сами подозреваем, лучше, чем нам самим кажется, благороднее, чем мы есть на самом деле. Она помогает нам постигнуть жизнь во всей ее полноте; она, и только она позволяет нам понять других людей и их отношения как в житейской, так и в духовной сферах. Только то, что прекрасно, может питать Любовь, тогда как питать Ненависть может все, что угодно. Не было ни одного бокала шампанского, выпитого тобой, ни одного роскошного блюда, съеденного тобой за все эти годы, которые не питали бы твою Ненависть, не делали бы ее все более тучной и сытой.

И, стараясь угождать ей, ты играл моей жизнью так же, как играл на мои деньги, – беспечно, безоглядно, не заботясь о последствиях. Проигрывая, ты знал, что проигрываешь не свое; выигрывая, был уверен, что тебе достанется весь триумф, все плоды от твоей победы.

Ненависть ослепляет человека. Ты этого никогда не понимал. Любовь может прочитать слова, написанные и на самой далекой звезде, но ты был так ослеплен Ненавистью, что ничего не мог увидеть даже совсем рядом, сразу же за пределами своего тесного, обнесенного высокими стенами сада, давно иссушенного пылавшими в тебе низменными страстями. Ужасающее отсутствие воображения, этот поистине роковой порок твоего характера, – вот к чему привела поселившаяся в твоей душе Ненависть.

Неслышно, незаметно, коварно Ненависть растлевала твою душу, как лишайник подтачивает корни ослабевшего, больного растения, и в тебе уже ничего не оставалось, кроме самых поверхностных интересов, самых ничтожных устремлений. Ненависть отравляла и парализовала все то, что Любовь могла бы возродить в тебе.

Впервые твой отец атаковал меня в письме, написанном тебе лично. В нем он ясно давал тебе понять, что я его не устраиваю в качестве твоего ближайшего друга.

Прочтя это письмо, полное непристойных угроз и грубой брани, я сразу же понял, что нa горизонте моей и без того неспокойной жизни собираются грозовые тучи. Я тут же заявил тебе, что не желаю быть орудием в руках враждующих между собой отца и сына, что здесь, в Лондоне, я представляю для твоего отца намного более привлекательную мишень, чем наш министр иностранных дел в Хомбурге, что с твоей стороны было бы непорядочно ставить меня, пусть даже на короткое время, в подобное положение и что, наконец, в жизни у меня есть поважнее дела, чем участие в ссорах между тобой и твоим вечно пьяным, dйclassй и полоумным родителем.

Но ты не в состоянии был взглянуть на все это моими глазами: тебя ослепляла Ненависть. Ты убеждал меня, что ваши с отцом ссоры никакого касательства ко мне не имеют, что ты не позволишь ему указывать, с кем тебе дружить, а с кем не дружить, и что лучше мне не вникать в ваши с ним отношения.

Еще до того, как у нас с тобой произошел этот разговор, ты успел послать отцу в ответ довольно глупую и грубую телеграмму. Да и все твои последующие действия были такими же грубыми и неумными.

Человек совершает роковые ошибки не потому, что ведет себя безрассудно (минуты, когда человек безрассуден, могут приносить ему и самые большие удачи в жизни), а как раз от излишней рассудочности. Вот главная причина глупых поступков.

Твоя телеграмма задала тон всем твоим дальнейшим отношениям с отцом и, как следствие, повлияла на всю мою жизнь. Даже самый отпетый уличный хулиган постыдился бы отправить подобную телеграмму своему отцу, и в этом заключается вся абсурдность ситуации.

За этой разнузданной телеграммой, как и было тобой задумано, последовали формальные письма твоего адвоката, которые только подзадорили твоего отца.

Ты не оставил ему никакого выбора, и он вынужден был защищаться. Это стало для него вопросом чести, а скорее бесчестья, и именно этого ты добивался брошенным ему вызовом. Вот почему его следующая атака на меня была уже не как на твоего близкого друга и не в личном письме к тебе, а как на публичную фигуру и на глазах у публики. Дело дошло до того, что мне пришлось однажды выставить его из своего дома. Он ходил по всем ресторанам и разыскивал меня, чтобы публично, перед всем светом, поносить меня в таких выражениях, что, ответь я ему тем же, я погубил бы себя, а не ответь – все равно погубил бы.

Вот тогда-то и было самое время вмешаться тебе и внушить своему отцу, что ты ему не позволишь делать меня мишенью его гнусных нападок и наглого преследования и что, поскольку он это делает из-за тебя, ты готов отказаться от каких бы то ни было притязаний на мою дружбу.

Надеюсь, теперь ты это понимаешь. Но в ту пору ты ни о чем подобном не думал. Тебя ослепляла Ненависть. Ты не мог придумать ничего умнее (если, конечно, не считать оскорбительных писем и телеграмм отцу), чем купить этот нелепый пистолет и выстрелить в ресторане отеля "Баркли", что вызвало такой скандал, об истинных размерах которого ты и сам не догадывался. Впрочем, тот факт, что из-за тебя разгорелась столь ожесточенная вражда между твоим отцом и таким известным человеком, как я, приводил тебя в полный восторг. Естественно предположить, что это только льстило твоему самолюбию и возвышало тебя в своих собственных глазах.

Если на минуту представить, что, в качестве выхода из конфликта, твой отец получил бы твою физическую оболочку (которая не интересовала меня) и оставил бы мне твою душу (которая не интересовала его), тебя бы такой вариант не устроил. Увидев шанс устроить публичный скандал, ты не мог упустить его. Тебе не терпелось спровоцировать битву, в которой ты сам оставался бы в полной безопасности. Никогда раньше я не видел тебя в таком приподнятом расположении духа, как в то время. Тебя огорчало лишь то (во всяком случае, так мне казалось), что никаких встреч между мной и твоим отцом, а следовательно, и стычек между нами, больше не происходило. Чтобы утешить себя, ты начал посылать отцу такие немыслимые телеграммы, что несчастному пришлось отдать распоряжение прислуге ни в коем случае не вручать их ему, о чем он известил в письме и тебя. Но это ничуть не остановило тебя.

Ты решил использовать преимущества открыток, учитывая, что он не сможет их не читать, и стал забрасывать его ими. Этим ты еще больше раззадорил его. Впрочем, в любом случае он не отказался бы от своих намерений – я в этом уверен. Уж слишком сильно говорили в нем родовые инстинкты. Его ненависть к тебе была столь же неукротимой, как и твоя ненависть к нему, а я служил для вас обоих лишь удобным предлогом для взаимных атак, орудием для нападения и обороны.

Потребность находиться в центре внимания – и чем скандальнее повод, тем лучше – была в твоем отце даже не личной чертой, а фамильной. Ну а в том случае, если бы его пыл стал угасать, ты раздул бы его заново своими письмами и открытками. Так, собственно, и случилось.

Более того, отец твой, как и следовало ожидать, пошел еще дальше. Поначалу он травил меня как лицо частное и частным образом, потом – как фигуру публичную и публично, но в конце концов решил прибегнуть к самому эффективному способу – атаковать меня как Художника, причем именно в том месте, где я представляю свое Искусство публике, то есть в театре… Он обманным путем достает билет на премьеру моей новой пьесы и замышляет устроить в театре грандиозный скандал, а именно: прервать спектакль, произнести гнусную речь в мой адрес, а заодно оплевать и моих актеров или же, когда закончится представление и я выйду на вызовы публики, осыпать меня грязными и непристойными оскорблениями – словом, разделаться со мной, прибегнув к какой-нибудь безобразной выходке и использовав в качестве орудия мое же Искусство.

По чистой случайности об этом становится известно другим, ибо он, в припадке пьяной откровенности, имел неосторожность распустить перед ними язык насчет своего хитроумного плана. Они сообщают об этом в полицию, и его в театр не пускают. Вот тут бы тебе и сказать свое веское слово: случай представился как нельзя более подходящий.

Неужели ты до сих пор не понял, что тебе следовало бы, пользуясь моментом, заявить тогда во всеуслышание, что ты не дашь в обиду мое Искусство, не позволишь, чтобы оно было принесено в жертву ради тебя. Ведь ты знал, что значит для меня Искусство, знал, что оно – та великая вечная музыка, дивные звуки которой помогли мне открыть свою душу – сначала для себя, а затем и для всех других; что оно – подлинная моя страсть, главная моя любовь, рядом с которой все мои другие чувства – все равно что болотная жижа по сравнению с красным вином или крошечный светлячок по сравнению с волшебным зеркалом луны. Неужто ты и по сию пору не понял, что отсутствие воображения – самый пагубный порок твоего характера?

В создавшейся тогда ситуации перед тобой стояла в высшей степени простая и ясная задача, но тебя ослепляла Ненависть, не давая тебе увидеть, что нужно делать. Не мог же я просить прощения у твоего отца за то, что он почти девять месяцев подряд преследовал и оскорблял меня самым разнузданным образом. Исключить тебя из своей жизни я тоже не мог, хоть и пытался не раз.

В конце концов, в надежде укрыться от тебя, я решил бежать из Англии за границу, но это тоже не помогло. Ты был единственным человеком, кто мог бы меня спасти. Ключ к решению ситуации был только в твоих руках. У тебя была уникальная возможность хотя бы отчасти отблагодарить меня за всю мою любовь, привязанность, доброту и щедрость к тебе, за всю мою о тебе заботу. Если бы ты ценил во мне хотя бы десятую долю моего художественного таланта, ты знал бы, что делать, и сделал бы это.

То свойство, "которое одно лишь позволяет человеку понимать других в их реальных и идеальных проявлениях", полностью в тебе омертвело. Ты думал только о том, как бы упрятать своего отца за решетку. Увидеть его "на скамье подсудимых", как ты неустанно любил повторять, стало твоей идеей фикс, одним из scies всех твоих разговоров.

Ты произносил эти слова по несколько раз за каждой трапезой. Что ж, твое желание исполнилось. Ненависть даровала тебе все, о чем ты мечтал. Она была доброй твоей Госпожой, во всем тебе потакавшей. Такой она бывает со всеми, кто ей преданно служит. Два дня ты просидел на возвышении рядом с шерифами, наслаждаясь зрелищем своего отца на скамье подсудимых в Центральном уголовном суде. А на третий день на его месте оказался я. Что же произошло? А то, что вы с отцом, играя в вашу чудовищную игру в ненависть, оба бросили кости, ставя на мою душу, и тебе не повезло – ты проиграл. Вот и все.

Итак, я дошел в своем рассказе до того дня, когда попал в следственную тюрьму. После ночи в полицейском участке меня отвезли туда в тюремной карете. Ты был в высшей степени добр и внимателен ко мне. До того как уехать за границу, ты регулярно, едва ли не каждый день, проделывал все это расстояние до Холлоуэя специально для того, чтобы повидаться со мной. Ты писал мне очень теплые, очень славные письма. Но при этом тебе и в голову не приходило, что посадил меня в тюрьму вовсе не твой отец, а именно ты, что с самого начала и до конца ты, и один только ты был за это в ответе, – словом, что попал я сюда исключительно из-за тебя, благодаря тебе и по твоей милости. Твоя омертвелая, лишенная воображения душа не пробудилась даже тогда, когда ты увидел меня за решеткой моей деревянной клетки.

Если ты и сочувствовал мне, то сочувствие твое было чисто сентиментального свойства – нечто вроде того абстрактного сострадания, которое вызывает у театрального завсегдатая герой какой-нибудь душещипательной трагедии. А то, что автором этой трагедии был никто иной, как ты, тебе и в голову не приходило.

Я прекрасно видел, что ты совершенно не сознаешь, насколько ужасно со мной поступил. Тем не менее я не стал открывать тебе глаза на то, что должно было подсказать тебе сердце, – и, наверное, подсказало бы, если бы ты не позволил Ненависти ожесточить его до полной бесчувственности.

Человек должен до всего доходить сам – своей собственной головой и своей собственной совестью. Какой смысл растолковывать ему то, чего он ни почувствовать, ни понять не в состоянии?! Если я и взялся сейчас за эту неблагодарную задачу, то вынудили меня к этому твое долгое молчание и непонятное поведение во время моего заточения.

Как в конце концов оказалось, удар обрушился на меня одного. Я был этому только рад. Существовало немало причин, ввиду которых я готов был покорно сносить страдания, но твоя полнейшая и безнадежная слепота относительно собственной роли во всем этом деле казалась мне более чем достойной презрения.

Помню, с какой нескрываемой гордостью ты показал мне письмо, написанное тобой обо мне и посланное в какую-то дешевую газетенку. Оно было сформулировано в чрезвычайно пристойных и умеренных выражениях, но производило впечатление ужасно банального сочинения. Ты напоминал в нем читателям о пресловутом понятии "английской честной игры" или о чем-то столь же избитом и призывал "не бить лежачего".

Такого рода письма уместно писать в тех случаях, когда несправедливому обвинению подвергают какого-нибудь добропорядочного обывателя, к тому же лично не знакомого пишущему, но речь-то ведь шла обо мне. Однако тебе это письмо казалось шедевром. Ты считал, что проявил рыцарское, чуть ли не донкихотское благородство. Мне известно, что ты писал и другие письма и посылал их в другие газеты, но там их попросту не печатали. И неудивительно: в них не говорилось ни о чем другом, кроме как о том, насколько ты ненавидишь своего отца. А кому это было нужно? Неужели ты до сих пор не понял, что Ненависть, если говорить о ней с философской точки зрения, есть вечное отрицание, а с точки зрения чувств – это один из видов их атрофии, поскольку Ненависть умерщвляет все, кроме самой себя.

Писать в газеты о том, что ненавидишь какого-то человека, это все равно что во всеуслышание заявлять о своей тайной и постыдной болезни, и то обстоятельство, что человек этот – твой родной отец и что он отвечает тебе точно такими же чувствами, отнюдь не служит тебе оправданием, а только лишний раз подтверждает, что ненависть в тебе – наследственная болезнь.

Мне снова вспоминается письмо, которое я написал тебе после того, как было конфисковано все мое имущество, проданы с молотка все мои книги вместе со всей обстановкой и над моей головой нависла угроза быть объявленным несостоятельным должником. Так вот, я и словом не обмолвился в том письме, что судебные исполнители, явившиеся ко мне в дом – тот самый, где ты так часто обедал со мной, – описали мою собственность, в сущности, тоже из-за тебя: в счет уплаты за подарки, что ты получал от меня. Но в то время я искренне думал – не знаю уж, обоснованно или нет, – что, напиши я тебе об этом, ты ужасно расстроишься, а потому ограничился изложением одних голых фактов, не раскрывая причин. Ну а что касается этих фактов – описи моего имущества и грозящего мне банкротства, – мне казалось, о них ты все-таки должен знать.

Твой ответ на мое письмо, присланный тобой из Булони, был написан чуть ли не в восторженно-приподнятом духе.

Ты сообщал мне, что у твоего отца в настоящее время "ветер свистит в карманах", что на судебные издержки ему пришлось выложить целых полторы тысячи фунтов и что на самом деле мое банкротство – не поражение, а "блестящая победа" над твоим дражайшим папочкой, так как теперь он не сможет выудить у меня ни единого пенса из этой суммы!

Удостоверился ли ты хоть теперь, что Ненависть действительно может ослепить человека? Согласишься ли ты со мной хоть сейчас, что, характеризуя ее как чувство, вызывающее атрофию всех других чувств, кроме нее самой, я, в сущности, дал научное определение психологическому феномену, имеющему место в реальной жизни?

Назад Дальше