Сарразин - де Бальзак Оноре 2 стр.


Она решилась тогда внимательнее присмотреться к этому существу, для которого трудно было подыскать название на человеческом языке, этой форме без субстанции, бытию без жизни или жизни, лишенной движения. Она вся была в эту минуту во власти боязливого любопытства, заставляющего женщин искать острых ощущений, любоваться прикованным к цепи тифом или огромной змеей и в то же время трепетать при мысли, что их отделяет от этих чудовищ лишь непрочная преграда. Хотя спина старичка и горбилась теперь, как спина поденщика, все же и теперь еще было видно, что когда-то он был среднего роста. Его чрезвычайная худоба, изящество его рук и ног доказывали былую стройность и пропорциональность его тела. На нем были короткие черные шелковые панталоны, болтавшиеся вокруг его тощих бедер, словно спущенный парус. Анатом, взглянув на маленькие сухие ноги, поддерживавшие это странное тело, несомненно узнал бы признаки жестокого старческого истощения. Эти ноги напоминали две скрещенные кости на могиле. Чувство глубокого ужаса за человеческое существо охватывало душу, когда, присмотревшись, вы улавливали страшные признаки разрушения, произведенного годами в этом непрочном механизме. На незнакомце был белый вышитый золотом жилет, какие носили в старину, белье его сверкало ослепительной белизной. Жабо из порыжевших от времени английских кружев, таких драгоценных, что им позавидовала бы любая королева, пышными желтоватыми сборками падало на его грудь; но на нем эти кружева производили скорее впечатление жалких отрепьев, чем украшения. Среди этих кружев, словно солнце, сверкал бриллиант неимоверной ценности. Эта старомодная роскошь, эти бесценные и безвкусные украшения с особой резкостью оттеняли лицо этого странного существа. Рама была достойна портрета. Черное лицо было заострено и изрыто во всех направлениях: подбородок ввалился, виски впали, глаза терялись в глубоких желтоватых впадинах. Выступавшие, благодаря неимоверной худобе, челюсти обрисовывали глубокие ямы на обеих щеках. Все эти выступы и впадины при искусственном освещении создавали странную игру света и теней, которые окончательно лишали это лицо какого-либо человеческого подобия. Да и годы так плотно прилепили к костям тонкую желтую кожу этого лица, что она образовала множество морщин, то кругообразных, словно складки, разбегающиеся по воде, потревоженной камнем, брошенным в нее рукой ребенка, то лучистых, как трещины на стекле, но всегда глубоких и таких уплотненных, как листки в обрезе книги. Нетрудно встретить стариков с более отталкивающей наружностью, но появившемуся перед нами призраку вид неживого искусственного существа особенно придавали щедрой рукой наложенные на его лицо-маску румяна и белила. Брови его при свете лампы отливали блеском, что превращало это лицо в мастерски написанный портрет. Хорошо еще, что, похожий на голову трупа, череп этой жалкой развалины был прикрыт белокурым париком, бесчисленные завитки которого свидетельствовали о необычайной претенциозности. Впрочем, чисто женское кокетство этой фантасмагорической личности отчетливо сказалось и во вдетых в его уши золотых серьгах, и в перстнях, бесценные камни которых сверкали на его костлявых пальцах, и в цепочке от часов, отливавшей тысячью огней, словно бриллиантовое ожерелье на женской шее. На посиневших губах этого японского идола застыла мертвенно-неподвижная улыбка, насмешливая и неумолимая, как улыбка мертвеца. От этой молчаливой и неподвижной, словно статуя, фигуры исходил пряный запах мускуса, как от старых платьев, которые наследники покойной герцогини вытаскивают из ящиков шкафа во время описи унаследованного имущества. Когда старик обращал свой взгляд в сторону танцующих, казалось, что его глазные яблоки, не отражающие световых лучей, поворачиваются при помощи какого-то незаметного искусственного приспособления, а когда его взгляд останавливался на чем-нибудь, человек, наблюдавший за ним, начинал в конце концов сомневаться, действительно ли этот взгляд способен перемещаться. И рядом с этими жалкими человеческими останками - молодая женщина, чья белоснежная обнаженная грудь, шея и плечи, прекрасные округлые цветущие формы, волосы, вьющиеся над алебастровым лбом, способны внушить любовь; чьи глаза не поглощают, а источают свет; женщина, полная нежной красоты и свежести, пышные локоны и ароматнее дыхание которой кажутся слишком тяжелыми, слишком сильными и бурными для этого готового рассыпаться в прах человека. Ах, - это подлинно была жизнь и смерть, воплощение моей мысли, причудливая арабеска, химера, наполовину чудовищная, хотя и с женственно-прекрасным станом!

"А ведь в свете нередки браки между такими существами", - подумал я.

- От него пахнет кладбищем! - испуганно воскликнула молодая женщина, прижимаясь ко мне, словно ища у меня защиты. По порывистости ее движений я мог судить о том, как сильно она испугана.

- Это какой-то страшный призрак, - продолжала она. - Я не могу здесь дольше оставаться. Если я буду еще смотреть на него, мне начнет казаться, что сама смерть явилась за мной. Да живой ли он вообще?

Она протянула к незнакомцу руку с той смелостью, которую женщины черпают в силе своих желаний. Но тут же она вся покрылась холодным потом: не успела она прикоснуться к старику, как услышала крик, похожий на дребезжание трещотки. Этот скрипучий голос, если его можно назвать голосом, вырвался, казалось, из совершенно пересохшего горла. И сразу же за этим криком последовал какой-то детский кашель, судорожный и в то же время необыкновенно звонкий. Этот звук, долетев до ушей Марианины, Филиппо и госпожи де Ланти, сразу же заставил их обернуться в нашу сторону. Взгляды их засверкали молниями. Моя спутница в это мгновение рада была бы скрыться хоть на дне Сены. Схватив меня за руку, она увлекла меня в одну из маленьких гостиных. Мужчины и дамы расступались перед нами. Пройдя сквозь ряд парадных зал, мы вошли в небольшую полукруглую комнату. Молодая женщина, вся дрожа от волнения и почти не сознавая, где она находится, опустилась на диван.

- Сударыня, вы с ума сошли! - проговорил я, остановившись около нее.

- Но посудите сами, - заговорила она после некоторого раздумья, в то время как я не мог оторвать от нее восхищенного взора. - Чем же я виновата? Почему госпожа де Ланти позволяет призракам бродить по своему дому?

- Полно, - остановил я ее, - вы уподобляетесь всем этим глупцам, принимая за призрак самого обыкновенного старичка.

- Замолчите! - возразила она тоном насмешливого превосходства, который умеют принимать женщины, когда хотят показать, что они правы. - Какой прелестный будуар! - воскликнула она вдруг, оглядываясь кругом. - Голубой атлас в обивке всегда удивительно красив. Как это свежо! А какая прелестная картина! - добавила она, вставая и подходя поближе к картине, вставленной в великолепную раму.

Мы на несколько мгновений замерли в восторге перед чудесным произведением искусства, созданным чьей-то божественной кистью. Картина изображала Адониса, лежащего на львиной шкуре. Спускавшаяся с потолка посреди будуара лампа в алебастровом сосуде отбрасывала на полотно мягкий свет, позволявший нам увидеть всю красоту картины.

- Может ли существовать на самом деле такое совершенное создание? - спросила она меня, досыта с нежной и удовлетворенной улыбкой на устах налюбовавшись изысканной красотой очертаний, позой, красками, волосами, одним словом, всем.

- Он слишком красив для мужчины, - добавила она, внимательно всматриваясь в картину, словно перед ней была соперница.

О, с какой остротой я в это мгновение почувствовал приступ ревности, в возможности которой меня когда-то тщетно старался убедить поэт, ревности к картинам, к гравюрам, к статуям, в которых художники, в своем вечном стремлении к идеализации, преувеличивают человеческую красоту.

- Это портрет, - сказал я. - Он принадлежит кисти Виена. Но этот великий художник никогда не видел оригинала, и ваш восторг, быть может, несколько ослабеет, когда вы узнаете, что моделью для этого тела служила статуя женщины.

- Но кто же это?

Я заколебался.

- Я хочу знать, кто это! - повторила она настойчиво.

- Мне кажется, - сказал я, - что этот… Адонис изображает… одного из родственников госпожи де Ланти.

Я с болью увидел, что она снова погрузилась в созерцание прекрасного образа. Затем она молча опустилась на диван, я подсел к ней, взял ее за руку, но она даже не заметила этого. Я был забыт из-за портрета!.. В эту минуту в тишине послышался легкий шум шагов и шорох женского платья, и мы увидели входившую в комнату Марианину, которой выражение невинности и чистоты придавало еще больше обаяния и блеска, чем красота и свежесть ее туалета. Она медленно продвигалась вперед, с материнской заботливостью и дочерней нежностью поддерживая разодетый призрак, из-за которого мы покинули концертный зал. Марианина вела его, с беспокойством оберегая каждый его неверный шаг. С трудом добрались они до небольшой двери, которая была скрыта за обивкой. Марианина тихонько постучала, и сразу же, словно по волшебству, в дверях появился высокий сухощавый человек, какое-то подобие доброго домашнего духа. Прежде, чем передать старца в руки этого таинственного стража, прелестная девушка почтительно прикоснулась губами к щеке этого ходячего трупа, и ее невинной ласке не была чужда в это мгновение та кокетливая нежность, тайна которой принадлежит лишь немногим, избранным женщинам.

- Addio, Addio! - проговорила она с самыми прелестными переливами своего юного голоса.

Последний слог она закончила руладой, исполненной с особым совершенством, но негромко, словно она желала в поэтической форме выразить порыв своего сердца. Старик, между тем, как будто внезапно пораженный каким-то воспоминанием, остановился на пороге таинственного убежища… И в тишине, царившей в комнате, мы услышали вдруг тяжелый вздох, вырвавшийся из его груди. Он стянул с пальца самый драгоценный из перстней, украшавших его костлявые руки, и опустил его в вырез платья Марианины. Юная кокетка, засмеявшись, вынула перстень и, надев его на палец поверх перчатки, поспешно направилась в зал, откуда доносились звуки прелюдии к кадрили.

Обернувшись, она заметила нас.

- Ах, вы были здесь? - воскликнула она, краснея.

И, поглядев нам в лицо, словно спрашивая нас о чем-то, она с беззаботностью, свойственной ее возрасту, бросилась искать своего кавалера.

- Что все это значит? - спросила, обращаясь ко мне, моя молодая спутница. - Неужели это ее муж? Мне кажется, что я брежу! Где я нахожусь?

- Вы, - ответил я, - вы, такая возвышенная женщина, так хорошо умеющая понимать самые утонченные ощущения, умеющая в сердце мужчины взрастить глубокое и нежное чувство и не оскорбить его, не разбить в первый же день, вы, умеющая сочувствовать сердечным мукам и соединяющая в себе одной остроумие парижанки и страстную душу женщины Италии или Испании…

Она поняла, что слова мои полны горькой иронии, но, словно не замечая этого, перебила меня:

- Оставьте! Вы пересоздаете меня по вашему вкусу. Странная тирания! Вы хотите, чтобы я не была сама собой.

- О, я ничего не хочу! - воскликнул я, испуганный строгим выражением ее лица. - Но признайтесь, по крайней мере, что вы любите слушать рассказы о бурных страстях, порожденных в наших сердцах восхитительными женщинами юга.

- Люблю. Ну и что же?

- Ну вот, я приду к вам завтра вечером около девяти часов и раскрою перед вами тайну этого дома.

- Нет! - воскликнула она капризно. - Я хочу, чтобы вы объяснили мне ее сейчас.

- Вы еще не дали мне права, - возразил я, - подчиняться вам, когда вы говорите "я хочу"…

- Сейчас, - ответила она с кокетством, способным довести до отчаяния, - я испытываю страстное желание узнать эту тайну. Завтра я, быть может, не захочу вас слушать…

Она улыбнулась, и мы расстались: она - как всегда гордая и своенравная, а я - такой же смешной, как всегда. Она имела смелость вальсировать с молодым адъютантом, а я поочередно бесился, дулся, восхищался, сгорал от любви и ревновал.

- До завтра! - сказала она мне около двух часов ночи, покидая бал.

"Я не приду! - подумал я. - Я покину тебя! Ты в тысячу раз капризнее, взбалмошнее, чем… чем мое воображение…"

На следующий день мы сидели рядом с ней вдвоем перед горящим камином в маленькой нарядной гостиной, она - на кушетке, а я - на подушках, почти у ее ног, глядя ей в глаза. На улице было тихо. Лампа отбрасывала мягкий свет. Это был один из тех чарующих вечеров, которые не забываются, - окутанные дымкой желания мирные часы, прелесть которых впоследствии вспоминается с тоской даже тогда, когда переживаешь более яркое счастье. Что может стереть с души живые следы первых порывов любви?..

- Начинайте, - сказала она. - Я слушаю.

- Я не решаюсь начать. В рассказе немало мест, опасных для рассказчика. Если я увлекусь, - остановите меня.

- Рассказывайте!

- Слушаюсь.

- Эрнест-Жан Сарразин был единственным сыном безансонского адвоката, - начал я после небольшой паузы. - Его отец довольно честным путем приобрел капитал, приносивший от шести до восьми тысяч ливров дохода в год, что для провинции, по тогдашним понятиям, являлось огромным состоянием. Старик Сарразин не жалел средств на то, чтобы дать своему единственному сыну хорошее образование, он надеялся видеть его со временем судьей и мечтал на старости лет дожить до того, что внук Матьё Сарразина, хлебопашца в Сен-Дие, усядется в кресло с государственным гербом и будет во славу парламента дремать на его заседаниях. Но провидение не даровало старому адвокату этой радости. Молодой Сарразин, отданный с малых лет на воспитание иезуитам, проявлял необычайную порывистость характера. Детство его напоминало детство многих людей, одаренных талантом. Заниматься он желал только по-своему, часто выходил из повиновения, иногда проводил долгие часы, погруженный в какие-то смутные думы, то наблюдая за играми своих товарищей, то представляя себе героев Гомера. Предаваясь забавам, он и в них проявлял необыкновенную пылкость. Если между ним и товарищем возникала борьба, то дело редко кончалось без пролития крови. Если он оказывался более слабым, то кусался. Сарразин бывал то подвижным, то вялым, кажущаяся тупость сменялась в нем чрезмерной восприимчивостью; его странный характер внушал страх как учителям, так и товарищам. Вместо того, чтобы усваивать начатки греческого языка, он набрасывал портрет преподобного отца, объяснявшего отрывок из Фукидида, рисовал карикатуры на учителя математики, префекта, слуг, воспитателя и покрывал все стены какими-то несуразными рисунками. Вместо того, чтобы во время церковной службы возносить хвалы Господу, он кромсал ножом скамейку или, когда ему удавалось стащить где-нибудь кусочек дерева, вырезывал из него изображение какой-нибудь святой. Если у него под рукой не оказывалось дерева, камня или карандаша, он воплощал свой замысел в хлебном мякише. Срисовывал ли он лица святых, изображенных на стенах часовни, рисовал ли сам, всегда и всюду он оставлял после себя грубые наброски, фривольный характер которых приводил в отчаяние более молодых монахов и, как уверяли злые языки, вызывал улыбку у старых иезуитов. Наконец, если верить школьной хронике, он был исключен из школы за то, что однажды, в страстную пятницу, ожидая своей очереди в исповедальне, вырезал из полена фигуру Христа. Неверие обнаруживалось в этом изображении так явно, что должно было навлечь на молодого художника тяжкую кару. В довершение всего, у него еще хватило дерзости поместить это циничное изваяние на алтаре!

Сарразин попытался найти в Париже убежище от грозившего ему отцовского проклятия. Руководимый сильной, не признающей преград волей и следуя влечению своего таланта, он поступил учеником в мастерскую Бушардона. Целые дни проводил он в работе, а по вечерам собирал милостыню, чтобы как-нибудь существовать. Бушардон, восхищенный успехами и умом своего ученика, вскоре проник в тайну тяжелой нужды, которую терпел молодой художник. Он постарался оказать юноше поддержку и, привязавшись к нему, стал обращаться с ним, как с сыном. Зато потом, когда одаренность Сарразина открылась в произведении, в котором будущий талант еще боролся с юношеской неукротимостью, великодушный Бушардон постарался помирить его с отцом. Подчиняясь авторитету знаменитого скульптора, отец Сарразина сменил гнев на милость. Весь Безансон гордился тем, что послужил колыбелью будущей знаменитости. В порыве первых восторгов скупой адвокат, самолюбие которого было чрезвычайно польщено, постарался дать сыну материальную возможность с честью появляться в свете. В течение продолжительного времени тяжелая и неустанная работа - неотъемлемая часть искусства ваятеля - сдерживала необузданный характер и буйное дарование Сарразина. Бушардон, предвидя, с какой яростной силой должны когда-нибудь вспыхнуть страсти в этой молодой душе, пожалуй, такой же могучей, как душа Микеланджело, старался подавить их порывы неустанным трудом.

Он сдерживал неукротимость своего ученика в известных границах, то запрещая ему работать и уговаривая его развлечься, когда видел, что Сарразин увлечен вихрем какого-то замысла, то поручая ему ответственную работу в такую минуту, когда тот готов был предаться праздности. Но, по отношению к этой порывистой душе, самым могучим оружием оставалась ласка, и учитель сумел подчинить ученика своему влиянию, только пробуждая в нем благодарность своей отеческой добротой.

Двадцати двух лет от роду Сарразин, волею судьбы, вышел из-под благотворного влияния, оказываемого Бушардоном на его поведение и нравы. Его исключительное дарование получило признание: он был за свою работу награжден премией, учрежденной для скульпторов маркизом де Мариньи, братом мадам де Помпадур, так много сделавшим для искусства. Дидро назвал шедевром статую, изваянную учеником Бушардона. Старый скульптор с глубокой болью отпустил в Италию юношу, которого он до сих пор, согласно своим убеждениям, держал в глубоком неведении о делах мира сего.

Сарразин в течение шести лет был сотрапезником Бушардона. Будучи таким же фанатиком своего искусства, каким впоследствии был Канова, он, в продолжение всех этих лет, вставал на рассвете и шел в мастерскую, откуда выходил только с наступлением ночи. Вся жизнь его принадлежала его музе. В театр "Французской комедии" он попадал только тогда, когда его увлекал туда учитель. У госпожи Жофрен и в большом свете, куда пытался его ввести Бушардон, он чувствовал себя столь стесненным, что предпочитал одиночество легкомысленному веселью, свойственному его эпохе. У него не было других возлюбленных, кроме Скульптуры и Клотильды, одной из знаменитостей оперного театра. Да и связь с Клотильдой длилась недолго. Сарразин был некрасив, всегда дурно одет и, по характеру своему, так свободолюбив, что не признавал никаких стеснений в своей личной жизни. Поэтому знаменитая певица, опасаясь возможной катастрофы, вернула молодого скульптора на лоно его любимого искусства. Софи Арну пустила по этому поводу остроту: она высказала, если не ошибаюсь, удивление по поводу того, что ее подруга могла перевесить статую.

Назад Дальше