- Нет, - ответила та коротко и смущенно посмотрела на тетку, спрашивая взглядом - должна ли она отвечать на вопросы; но Янка уже ничего не спрашивала, она никак не могла собраться с мыслями: зычный голос Осецкой раздражал ее, цепкие, бегающие глаза смущали. Она мучилась, как птица, которую гипнотизирует гремучая змея. Не было сил подняться и убежать, а ей хотелось это сделать. В ушах зашумело, волна крови прилила к мозгу. Янка так ослабела, что, казалось, вот-вот упадет в обморок. С ней еще никогда не случалось ничего подобного. Ей стало страшно. "Я больна", - подумала она, потирая себе виски.
- Где же Геня? - протрубила Осецкая.
- Вероятно, на службе…
- Неправда. Папа спит! - со злорадством заявила молчавшая до сего времени Хеля.
- Да… быть может… не заметила, - оправдывалась Залеская, укоризненно глядя на дочь.
- Разбуди, сыграем небольшую партию: ну, раз говорю - небольшую, значит, небольшую! Вы играете в преферанс? - спросила Осецкая Янку.
- Нет, - с трудом ответила Янка. Ей было дурно.
- Жаль. Мой покойный муж, царство ему небесное, говорил, что это одна из самых приятных игр, а для меня она, к сожалению, единственное удовольствие со дня его смерти, да, единственное удовольствие для бедной, одинокой вдовы. Ну, раз я говорю - единственное, значит, единственное, - повторила она с рыданием в голосе и оперлась на столик так, что тот затрещал; из ее глаз неожиданно потекли слезы, похожие на огромные капли жира.
- Тетушка, успокойтесь, тетушка!
- Вы же знаете, как вам вредит всякое волнение, - уговаривала ее Залеская.
- Вредит, вредит; ты думаешь, бедной сироте легко забыть своего самого лучшего друга? Все постоянно напоминает мне, что его уж нет. Не могу поднести ко рту ложку, не подумав, что этот мой дорогой, этот незабвенный, этот… - Она прикрыла глаза огромной, как сковорода, рукой и вздохнула так тяжело, что кресло затрещало под напором ее сотрясаемого сиротскими рыданиями тела. Зося, целуя ей руки, щебетала что-то в утешение, но в ее глазах светились плохо скрываемые нетерпение и скука. Залеская бегала между Осецкой и трельяжем, откуда приносила все новые бутылочки с духами, и, словно совершая помазание, лила ей на голову одеколон. Осецкая разрешала делать с собой, что угодно. Она отняла от лица руки и всей тяжестью навалилась на спинку кресла, как бы обессиленная страданиями.
Под воздействием этой сцены, которая немного позабавила ее, Янка начала приходить в себя и теперь с насмешливой улыбкой смотрела на сидящую к ней боком Осецкую.
- Благодарю тебя, Стефочка, благодарю! Твое сочувствие пробуждает новые сожаления, новые страдания терзают меня при мысли, что это не он, не мой муж, царство ему небесное, печется обо мне, это не мой муж, вечная ему память, так ласкает меня, - зычно причитала Осецкая.
- Но ведь никто вам не возражает, - немного сурово произнесла Янка.
Осецкая бросила на нее испепеляющий взгляд и продолжала слезливым голосом:
- Не удивляюсь человеческому равнодушию; кому какое дело до старой одинокой женщины? Вежливость - да, только холодная вежливость! Это сознаешь позже, когда остаешься одна на свете… сиротой… Пани Стефа, вели готовить ужин: сегодня сыграем только одну пульку, и домой, а то ночи стали темные, очень темные, не так ли? - обратилась она к Янке.
- Возможно, я уже давно вечерами не выходила из дому.
- Если не ошибаюсь, вы болели?
- Да, - коротко ответила Янка; пронизывающий взгляд Осецкой снова смутил ее, причинил боль.
- Стефа, разбуди-ка мужа, пора садиться за карты; ну, раз говорю - пора, значит, пора.
- О, конечно, пора, - флегматично подтвердила Зося.
Залеская вышла, и минуту спустя из соседней комнаты раздался сердитый, сонный голос мужа и покорный, умоляющий голос жены, затем послышался треск выдвигаемых и задвигаемых ящиков, плеск воды и могучее пофыркиванье. Через полчаса появился Геня в новом мундире, свежий, улыбающийся, розовый от сна, умытый, похожий на молодого петушка, с тонким длинным носом, с вьющимися белокурыми волосами, щегольским пробором чуть ли не до затылка, с голубыми глазами, цвета полинялой эмали, со сладенькой улыбкой на устах и кельнерской элегантностью. Он мягко переставлял ноги и легко передвигал свою высокую, стройную фигуру. Он поцеловал руку Осецкой, та потрепала его по щеке.
- Пани помещица, наша благодетельница! Вы осчастливили нас своим посещением; мы - я и моя супруга, безгранично рады этому, не правда ли? - Он еще раз припал к ее руке, потом склонил перед Зосей свою голову с тщательно расчесанными на две половины волосами и повернулся к Янке с серьезным, почтительным выражением на лице, желая, казалось, тем самым подчеркнуть, что он разговаривает с дочерью начальника.
- До сих пор я не имел возможности и счастья лично познакомиться с вами, хотя я и моя жена страстно желали этого, - не правда ли, женушка? Я говорю так, ибо уверен, что вижу панну Янину Орловскую, дочь нашего дорогого и уважаемого начальника. Мы - я и моя жена, бесконечно счастливы и горды, что можем приветствовать вас у себя. - Он встал в позу танцора, крепко пожал Янке руку и склонился так низко, что она увидела его багровый затылок. Затем он сел между Янкой и женой. Улыбка не сходила с его раскрасневшегося лица.
- Ах, какой хорошенький! Как напоминает покойного мужа, царство ему небесное, - с умилением разглагольствовала Осецкая, глядя на него влюбленными глазами. - Сядь-ка рядом, Генрик, а то в ушах такой шум, не могу расслышать издалека, что говоришь.
Она вплотную пододвинулась к нему и облокотилась на тростниковую ручку кресла, почти очутившись у Генрика на коленях.
- Женушка, не прикажешь ли приготовить столик для карт?
- А как ваши тренировки на велосипеде? - спросила Зося.
Залеский просиял:
- Я близок к цели, близок! Делаю уже двадцать километров за пятьдесят минут; если и дальше так пойдет, то весной наверняка первый приз будет мой: до сих пор еще никто так не ездил.
Входя в азарт, Залеский принялся толковать о велосипедах, пневматических шинах, масленках, шоссейных дорогах, рекордах и стартах; сообщая подробности последних гонок, рассказывал анекдоты из спортивной жизни и весьма пренебрежительно отозвался о неосуществленном до сего времени чемпионате польских велосипедистов; демонстрировал руками и ногами движения, которые приходится делать спортсмену на финише, если он желает стать победителем; садился на стул, как на велосипед, и говорил, говорил. Он первый смеялся своим же остротам и незаметно для себя работал ногами, сжимая спинку стула, словно руль. Зося слушала с раскрытым ртом, Осецкая каждую минуту гоготала так, что трещало кресло, и, желая выразить свое удовольствие, трепала время от времени Залеского по щеке, щупала как бы мимоходом его крепкие бицепсы.
- Ай да молодчина! Ну что за парень - сорванец! - восторгалась она, подзадоривая его к новым рассказам. Залеская то и дело появлялась в открытых дверях, с гордостью смотрела на своего мужа, нежно улыбалась его бахвальству и исчезала, продолжая хлопотать об ужине. Янке скоро надоело это общество, и, несмотря на настойчивые просьбы остаться, она попрощалась и ушла.
IV
Янка застала отца за чаем, он о чем-то оживленно разговаривал со Сверкоским. На столе стоял в бронзовой вазе большой букет роз и красных гвоздик. Янка поздоровалась со Сверкоским, с изумлением взглянула на пышный букет и, избегая смотреть на отца, устремила вопросительный взгляд на Янову, подававшую чай.
Орловский пододвинул ей письмо, выразительным движением показывая на его связь с букетом, обернулся к Яновой и тихо произнес:
- Скажите барышне, что это из Кросновы!.. - И, обращаясь к смотрителю, добавил: - Ну хорошо, пан Сверкоский, я с большим удовольствием дам вам взаймы четыреста рублей.
- Верну через два месяца. Как я уже говорил, у меня неотложный платеж за тот камень, а все наличные я уже истратил. Через два месяца я смогу взять задаток и тогда верну вам. - Он вдруг умолк, поднялся и принялся пересчитывать в букете цветы. - Тридцать пять роз, - сказал он, записывая на манжете цифру, - шестьдесят две гвоздики. - Он пересчитал их еще раз и записал эту цифру рядом. - Три тысячи пятьсот шестьдесят два! Очень хорошее число, очень! Половину составляет тысяча семьсот восемьдесят один. Чудесная цифра! - говорил он, записывая на манжете. - Как вам нравится первая цифра? - спросил он, подставляя грязную манжету по очереди Янке и Орловскому.
- Право, не знаю, что сказать вам, на меня цифры не производят никакого впечатления, - ответила Янка, удивленная его поведением.
- Для вас это мертво, да! Мне же эта цифра ясно говорит, чтобы я поискал такое число в какой-нибудь лотерее - на него упадет главный выигрыш. Искренне благодарен, что одолжили, - обратился он к Орловскому. - Прошу извинить, мне пора: спешное дело. - Он попрощался, свистнул собаку и выбежал из комнаты. Он торопился домой, желая в одиночестве поразмыслить об этих цифрах и написать своим поставщикам, чтобы они нашли ему билет с таким номером.
- Придурковатый, честное слово, настоящий сумасброд! - пробормотал Орловский.
- Какие красивые цветы! - сказала Янка, рассматривая букет.
- Пан Анджей специально ездил за ними в Варшаву, - ответил Орловский, теребя бороду; ему было еще тяжело обращаться непосредственно к Янке. Заложив руки за спину, он принялся ходить вокруг стола, с нежностью поглядывая на дочь, которая долго читала письмо Гжесикевича; наконец Янка кончила и молча подала его отцу.
"Милостивая пани! Я, может быть, поступаю бестактно, но чистосердечно, и вы должны меня простить. От вашего отца я узнал, что вы поправились, а потому, если моя персона вам не противна и вы не испытываете ко мне чувства ненависти, от всего сердца прошу разрешения навестить вас лично…"
Письмо было длинное. В конце он просил хоть слова в ответ: без этого он не решится приехать; если она не пожелает его видеть, он покорится судьбе. Но он так умолял, так обещал сдерживать порывы уязвленного самолюбия, только бы она позволила ему приехать. Он передавал еще поклон от родителей.
- Благородный человек, честное слово, благородный Ендрик, - повторял Орловский, а Янка слушала его, как в огне; сожаление, какое-то глубокое сожаление и тихая, ноющая боль тревожили ее. Она смотрела на букет, вдыхала легкий осенний запах цветов, и перед ее глазами всплыло доброе лицо Гжесикевича. Она почувствовала глубокую благодарность и какое-то сладкое удовлетворение: ведь, несмотря ни на что, он еще любит ее; но к чувству благодарности невольно примешивался оттенок тревоги, неуловимого сожаления, неизвестно откуда явившегося страха; сердце было похоже на палитру с красками, которые растекались, смешиваясь между собой, сливались друг с другом, образуя одно грязное пятно.
Вечер тянулся медленно. Отец и дочь не разговаривали между собой, но чувствовалось, что так продолжаться не может: они должны сказать что-то такое, что сблизит их. Жажда высказаться была слишком велика.
Орловский по-прежнему расхаживал вокруг стола, с угрюмым видом покусывая кончик бороды. На губах у него было слово примирения, он собирался уже произнести его, но боязнь, что она может не понять, обидеться и уйти в свою комнату, леденила ему сердце. В глазах его застыла боль, и он молчал. Янка тоже не могла усидеть на месте, пробовала читать, шить, что-то делать, но все, за что она ни бралась, валилось из рук. Ее мучило болезненное предчувствие, неизведанная тревога. Она прислушивалась то к шуму леса за окном, то к монотонному тиканью часов, не в состоянии сосредоточиться на чем-нибудь: мысли кружились, как стая вспугнутых птиц. Она посмотрела на письмо, на которое цветы бросали легкий розоватый отблеск, перечитала его несколько раз, но слово протеста настойчиво возвращалось и безотчетно снова и снова возникало в ее мозгу:
- Нет! Нет! Нет!
Янка пошла спать. Орловский, не теряя надежды на примирение, с мольбой посмотрел ей вслед из-под красных, воспаленных век, но Янка, проходя мимо, даже не взглянула в его сторону, она забыла, что в комнате есть еще кто-то. Она поставила на стол букет, погасила лампу, легла и задумалась, глядя на лунный свет, который разбивался об оконные рамы и падал на паркет длинными полосами. Затем ее взгляд остановился на старом, поблекшем от времени портрете матери па противоположной стене; на стекле и черной раме, оттеняя спокойные черты, трепетали лунные блики. Янка точно ждала от матери совета, ободряющего слова, которое ей было так необходимо. "Что делать? Что делать?.." - спрашивала она, но, не найдя ответа, погрузилась в хаос мыслей. Картины прожитой жизни выглянули из тишины ночи, из темных углов сознания и наполнили ее душу болезненной тревогой, чувством растерянности; у нее хватило лишь сил повторить: "Нет! Нет! Нет!". Янка не решалась даже дать себе отчет в том, почему думает именно так. Всякий раз, как только она уходила в себя и воскрешала в памяти прошлое, из глубины сознания неизменно всплывал образ того ненавистного, подлого, которого она яростно проклинала, с кем были связаны страшные воспоминания о ее падении - горький источник слез и мучений. Ее душила злоба.
Она вскочила с кровати и, босая, в одной рубашке, принялась ходить по комнате. Длинные, расплетенные на ночь волосы рассыпались и облегли ее плечи. Она накинула платок и вышла в столовую, потом перешла в кухню, где горел свет. На полу перед открытым сундуком сидела Янова.
- Вы еще не спите? А я вот тут гляжу на подарок дочери, - сказала она, развертывая кусок желтоватой ткани. - Выйдет юбка да кофта, но я велю сшить себе это перед смертью. Подарок ребенка всегда самый дорогой - вот и возьму в гроб, барышня. Как предстану перед отцом всевышним, то хоть дочка нагрешит, а я, ее мать, скажу: она дала мне это облачение, любила меня! И грех ей отпустится.
Янка молча всматривалась в старческое, морщинистое лицо с беззубым ртом и синими, обвисшими, как у коровы, губами; из-под лба, повязанного желтым платком, светились маленькие, глубоко запавшие глаза. Янка почувствовала вдруг уважение к этой простой, глупой женщине, умевшей только любить, для которой весь мир, вся жизнь сосредоточились в ее ребенке.
Янка вышла из кухни. Ей стало грустно: никто так безгранично не любил ее. Она заглянула в гостиную; в окно глядел месяц, освещая похожую на оскаленную пасть клавиатуру открытого рояля. Янка направилась дальше и, не думая, куда и зачем идет, толкнула еще одну дверь - в комнату отца. Орловский не слышал ее шагов; он сидел у стола и писал.
- Может быть, ты мне посоветуешь, отец, что ответить Гжесикевичу? - спросила она тихо.
Орловский быстро поднялся со стула, посмотрел на нее, затеребил бороду и прошептал:
- Что угодно, все, что угодно: я ни к чему тебя не принуждаю, ни на чем не настаиваю. Хочешь - выходи за него, не хочешь - твое дело.
Он замолчал. Волнение душило его; он машинально взял в руки пресс-папье и промокнул письмо. Янке стало не по себе: она приняла его жест за признак неприязни, его холодность - за чувство гнева, а потому, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты.
- Яня! - позвал он дочку так мягко, так нежно. В голосе было столько грусти, любви, жалости и страха, что Янка стремительно обернулась и, взволнованная до глубины души, бросилась ему в объятия.
- Отец мой, отец!
- Дитя мое! - Они обнимались, плакали и, не переставая, твердили одно и то же - сердца их бились в согласии.
V
- Барышня, тут пришел из Кросновы Бартек, говорит, что молодой пан прислал его за письмом.
- Пусть войдет!
- Да ведь пол испачкает. В лесу такая грязь, что…
- Позовите, пол потом подотрете.
Бартек вошел и стал у двери, вертя в руках шапку; Янова из столовой смотрела с какой-то забавной ненавистью на его сапоги - действительно, на паркете остались грязные следы.
Янка писала, тут же рвала написанное и начинала снова. Она хотела поблагодарить Гжесикевича за внимание несколькими любезными, ничего не значащими словами. Наконец, после долгих усилий, ответ был составлен.
- Ты давно у пана Гжесикевича? - спросила Янка, запечатывая конверт.
- Хе-хе, да всегда был, у других хозяев служить не довелось.
- Старая пани здорова?
- Хе-хе… здорова, должно быть здорова: сегодня поутру так треснула Евку по морде, что ой-ой-ой! - глуповато засмеялся Бартек, комкая в руках шапку; его круглое, одутловатое, старательно выбритое лицо с широким ртом, маленьким носом и выпуклыми глазами покривилось от удовольствия.
- Передай письмо и кланяйся от меня хозяевам. Как тебя зовут?
- Хе-хе… Бартек. Разве вы не знаете? Ведь все знают.
Он завернул письмо в платок, сунул платок за пазуху, поклонился до земли и вышел.
В кухне на него набросилась Янова.
- Ах ты, боров, неужто трудно было обмыть в воде сапожищи-то, а? Ну, чего тащишь в комнату грязь? В другой раз я тебя, увальня, в шею вытолкаю!
- Хе-хе, не серчай, вот женюсь на тебе, и помиримся!
- Ах, урод кривоногий, ты еще будешь зубы скалить? Ну подожди! - Янова стала искать метлу.
Бартек, громко стуча сапогами, затопал к двери, грязь кусками отваливалась от подметок и оставалась на чистом полу - предмете заботы и гордости Яновой.
Бартек прихватил на почте газеты, сунул их в повешенный через плечо парусиновый мешок, поглядел на тренирующегося перед станцией Залеского и направился через лес домой. Он шел быстро, но чем ближе была Кроснова, тем беспокойнее и угрюмее становился Бартек. Он поминутно останавливался, снимал шапку и озабоченно почесывал голову.
- Э, двум смертям не бывать, одной не миновать, - пробормотал он наконец, надвинув поглубже свою красную краковскую конфедератку, вытер рукой нос, подтянул широкий, обитый бляшками пояс и пошел теперь уже все медленнее и медленнее, боязливо косясь на дорогу, убегавшую через лес за холмистые, изрезанные длинными полосами поля озимых хлебов. Леса стояли длинной стеной, окружая синеватым обручем нивы; большая деревня маячила среди оголенных садов; широкая река капризными изгибами тянулась из леса в пруд в помещичьем саду, вода падала на мельничные колеса, затем река устремлялась дальше, через большой парк, пересекала дорогу, сверкая на солнце длинной лентой среди черных ольх и зарослей засохшего камыша, уходила в пожелтевшие луга.
Бартек перешел мост, и по аллее вековых лип, которая тянулась вдоль песчаной дамбы, ограждавшей реку, направился к усадьбе, издали белевшей колоннадой портика; окна второго этажа и двух надстроек ярко сверкали под остроконечной крышей, отражая лучи солнца. Бартек обошел огромную клумбу, засаженную вместо цветов картофелем и окруженную изгородью из кустов барбариса, наполовину уже засохших, и повернул к стоящему в тени каштанов флигелю, от которого шла к дому крытая галерея с выбитыми стеклами и лишь кое-где уцелевшей дощатой обшивкой. Он заглянул через открытое окно в кухню.
- Магда, где хозяйка?
Магда кивнула головой на сени и продолжала разминать картофель в большой лохани, над которой клубился пар.