И престарелый господин ушел, не прекословя, волоча ноги и кашляя: старые бархатные туфли шлепали на ходу, то и дело соскакивая с его пяток. И Ван-Лун, оставшись наедине с этой женщиной, не знал, что ему говорить и делать. Его изумляла стоявшая кругом тишина. Он заглянул на соседний двор, и там тоже не было ни души. По всему двору были разбросаны кучи мусора и грязи, валялась солома, ветви бамбука, сухие сосновые иглы и засохшие стебли цветов, и видно было, что уже давно никто не брался за метлу и не подметал двора.
- Ну, деревянная голова! - сказала женщина так визгливо, что Ван-Лун подпрыгнул при звуке ее голоса: так был он визглив и резок. - В чем твое дело? Если у тебя есть деньги, покажи их!
- Нет, - ответил Ван-Лун осторожно, - я не говорил, что у меня есть деньги. У меня есть дело.
- Дело - значит и деньги, - отвечала женщина: - деньги или идут в дом, или уходят из дому, а в этом доме нет денег и нечего отдавать.
- Да, но я не могу говорить с женщиной, - возразил Ван-Лун смиренно.
Он совсем запутался, и не мог ничего понять, и все еще в изумлении озирался по сторонам.
- Ну, а почему бы и нет? - сердито ответила женщина.
И вдруг она закричала на него:
- Разве ты не слышал, дурак, что здесь больше никого нет?
Ван-Лун смотрел на нее пристально и неуверенно, и женщина снова закричала:
- Я и старый господин. Больше нет никого!
- Где же они? - спросил Ван-Лун растерянно, сам не понимая, что говорит.
- Старая госпожа умерла, - ответила женщина. - Разве ты не слышал в городе, что наш дом ограбили бандиты и унесли все, что хотели, - и добро и рабынь? И они подвесили старого господина за большие пальцы, а старую госпожу привязали к стулу и заткнули ей рот, а все остальные убежали. Но я осталась. Я спряталась в наполовину высохшем колодце под деревянной крышкой. А когда я вылезла, грабителей уже не было, и старая госпожа сидела мертвая на своем стуле, не потому, что они ее тронули, а от испуга. Тело у нее стало, словно гнилой тростник, от выкуренного опиума, и она не могла вынести испуга.
- А слуги и рабыни? - в изумлении спросил Ван-Лун. - А привратник?
- Ах, эти? - отвечала она равнодушно. - Они давно сбежали. Все ушли, кого только могли унести ноги, потому что к середине зимы не стало ни еды, ни денег. Правда, - ее голос упал до ропота, - среди бандитов было много наших слуг. Я сама видела этого пса - привратника: он показывал дорогу, и хотя он отворачивался в присутствии старого господина, я все же узнала его по трем волоскам на бородавке. Кроме него были и другие, потому что только свои могли знать, где спрятаны драгоценности и где в тайниках хранятся вещи, не предназначенные для продажи. Думается мне, что здесь замешан и сам управляющий, хотя, конечно, он и не мог явно участвовать в этом деле, так как он дальний родственник хозяевам.
Женщина замолчала, и во дворе стояла тягостная тишина, какой может быть тишина только после того, как уйдет жизнь. Потом женщина сказала:
- Но все это случилось не вдруг… В течение всей жизни старого господина и его отца дом Хуанов падал и падал. Подконец господа перестали сами управлять хозяйством и землей, брали деньги, которые им давал управляющий, и тратили их, не жалея, словно воду. И у них порвалась связь с землей, и - участок за участком - земля начала уходить у них из рук.
- Где же молодые господа? - спросил Ван-Лун, все еще оглядываясь по сторонам и не веря тому, что слышит.
- Разъехались - кто куда, - ответила женщина равнодушно. - Хорошо еще, что двух дочерей успели выдать замуж прежде, чем стряслось это несчастье. Старший из молодых господ, услышав о том, что случилось с отцом и матерью, прислал гонца за старым господином, своим отцом, но я уговорила старика не ездить. Я сказала: "Кто же останется в доме? Мне не подобает оставаться одной, ведь я только женщина".
Говоря это, она с добродетельным видом поджала тонкие красные губы и опустила наглые глаза и снова сказала, помолчав немного:
- Кроме того, все эти годы я была верной рабыней моего господина, и у меня нет другого дома.
Тогда Ван-Лун посмотрел на нее пристально и быстро отвернулся. Он начал понимать, в чем дело: женщина держалась за умирающего старика, так как надеялась получить от него что-нибудь перед его смертью. Он сказал с презрением:
- Ведь ты только рабыня. Как же я стану заключать с тобой сделку?
Она закричала на него:
- Он сделает все, что я ему скажу!
Ван-Лун долго обдумывал этот ответ. Что же, у них осталась земля. Другие могут купить ее с помощью этой женщины, если не купит он.
- Сколько осталось земли? - спросил он неохотно.
И она сейчас же поняла, какая у него цель.
- Если ты пришел покупать землю, - сказала она быстро, - то земля есть. У него есть сто акров к западу от дома и двести акров к востоку, которые он продаст. Земля не вся в одном месте, но участки большие. Все это можно продать до последнего акра.
По ее словоохотливости Ван-Лун понял, что она знает, сколько чего осталось у старика, до последней пяди земли. Но он все еще ей не верил.
- Не годится старому господину продавать землю без согласия сыновей, - уклончиво сказал он.
Но женщина поспешно ответила:
- Сыновья велели ему продавать, если найдется покупатель. Земля находится в таком месте, где ни один из сыновей не хочет жить. По всей округе рыщут бандиты, и все сыновья говорят: "Мы не можем жить в таком месте. Продадим землю и поделим деньги".
- Но в чьи же руки я отдам деньги? - спросил Ван-Лун, все еще не веря.
- В руки старого господина. А то в чьи же еще? - ответила женщина вкрадчиво.
Но Ван-Лун знал, что из рук старого господина деньги перейдут в ее руки. Поэтому он не захотел дальше разговаривать с ней и повернулся к выходу, говоря:
- Как-нибудь в другой раз, в другой раз.
Он пошел к воротам, и она пошла за ним, крича ему вслед:
- Завтра, в это же время, в это же время или после обеда! Все равно - в какое время.
Он, не отвечая, шел по улице в великом изумлении, и ему хотелось обдумать то, что он слышал. Он зашел в маленькую чайную лавку и заказал прислужнику чай, и когда мальчик ловко поставил перед ним чашку и поймал и подбросил медяк, который он уплатил ему, Ван-Лун принялся размышлять. И чем больше он размышлял, тем чудовищнее казалось ему, что знатная и богатая семья, которая в течение всей его жизни и всей жизни его отца и деда была самой могущественной и славной в их городе, теперь пришла в упадок и рассеялась по лицу земли. "Это оттого, что они бросили землю", - думал он с сожалением.
И он думал о своих сыновьях, которые росли, как молодые побеги бамбука весной, и решил, что с этого же дня они перестанут играть на солнце и он заставит их работать в поле, где они научатся чувствовать землю под ногами и мотыку в руке, и это чувство смолоду впитается в их плоть и кровь.
Да, но все это время драгоценные камни жарко и тяжело давили на его тело, и он все время боялся. Ему казалось, что их блеск пробивается сквозь его лохмотья, и он ждал, что вот-вот кто-нибудь закричит: "Смотрите, этот бедняк носит с собой сокровище императора!" Нет, он не успокоится, покуда не обменяет их на землю. Он подождал, пока у хозяина лавки выбралась свободная минута, подозвал его к себе и сказал:
- Поди, выпей чашку чаю на мой счет и расскажи мне, какие в городе новости, потому что я уезжал на всю зиму.
Хозяин лавки всегда был рад поговорить, особенно если пил свой чай за чужой счет, и он охотно сел за стол Ван-Луна. Это был маленький человек с мордочкой хорька и прищуренным, кривым левым глазом. Его одежда была до того засалена, что спереди и куртка и штаны были черны и стояли коробом, потому что, кроме чаю, он торговал еще и съестным и сам готовил. Он любил говорить: "У хорошего повара халат всегда грязен" - и думал, что ему так и следует, и даже необходимо быть грязным. Он сел за стол и сразу начал:
- Ну, кроме того, что народ голодает, - а это уже не ново, - самая крупная новость - грабеж в доме Хуанов.
Это было как раз то, о чем надеялся услышать Ван-Лун, и лавочник продолжал свой рассказ с видимым удовольствием, описывая, как визжали оставшиеся в доме рабыни, как их уносили, и как насиловали не успевших скрыться наложниц, и выгоняли их на улицу, и даже увозили с собой, и как после этого никто не захотел жить в доме Хуанов.
- Никто, - закончил хозяин лавки, - кроме старого господина. А его теперь забрала в руки одна из рабынь, по имени Кукушка, которая благодаря своей ловкости много лет пробыла в покоях старого господина, в то время как другие постоянно менялись.
- Значит, эта женщина распоряжается теперь в доме? - спросил Ван-Лун.
- Она делает все, что хочет, - отвечал собеседник. - Она захватывает все, что может захватить. Когда-нибудь, конечно, молодые господа вернутся домой, уладив свои дела в чужих странах, и она их не проведет разговорами о том, что она верная слуга и ее нужно вознаградить, и тогда ее выгонят. Но уже теперь она набрала довольно и нуждаться не будет, проживи она хоть до ста лет.
- А земля? - спросил наконец Ван-Лун, дрожа от нетерпения.
- Земля? - переспросил тот равнодушно.
Для этого лавочника земля ровно ничего не значила.
- Она продается? - нетерпеливо спросил Ван-Лун.
- О, земля… - отвечал хозяин лавки равнодушно и встал, говоря на ходу, так как в лавку вошел покупатель: - Я слышал, что она продается, кроме того участка, где уже в течение шести поколений хоронят членов семьи Хуанов. - И он ушел по своим делам.
Тогда Ван-Лун тоже встал, вышел и снова направился к большим воротам, и женщина вышла открыть ему. Он стоял, не входя в ворота, и говорил ей:
- Скажи мне сначала, приложит ли господин свою печать к купчей?
И женщина отвечала с готовностью, не сводя с него глаз:
- Приложит, конечно, приложит, клянусь жизнью!
Тогда Ван-Лун сказал ей, не обинуясь:
- Хочешь ли ты продать землю за золото, за серебро или за драгоценные камни?
Глаза ее заблестели, и она сказала:
- За драгоценные камни!
Глава XVII
Теперь у Ван-Луна было больше земли, чем можно было засеять и убрать с одним волом, и больше зерна, чем может держать в запасе один человек, и он пристроил еще маленькую комнату к своему дому, купил осла и сказал своему соседу Чину:
- Продай мне свой участок земли, оставь свой одинокий дом, и переходи в мой дом, и помогай мне обрабатывать землю.
И Чин сделал так и был этому рад.
Небо во-время проливалось дождем на землю, и быстро поднимались всходы риса. И когда пшеница была сжата и сложена в тяжелые снопы, они вдвоем посадили рисовую рассаду на затопленном водой поле, - больше риса, чем когда-либо сеял Ван-Лун, потому что дожди принесли в изобилии воду, и там, где земля была прежде суха, теперь она стала пригодна для риса. Потом, когда наступило время жатвы и Чин не мог справиться с уборкой один, - так велик был урожай, - Ван-Лун нанял еще двух батраков.
Работая на земле, купленной им у дома Хуанов, он вспоминал праздных молодых господ из большого дома, пришедшего в упадок, и приказал своим сыновьям ходить каждый день с ним в поле и заставлял их выполнять работу, какая была по силам их слабым рукам - погонять осла или быка. И хотя они не могли много сделать, все же привыкали к тому, что солнце жжет их тело, и испытывали усталость от хождения взад и вперед по борозде.
Но О-Лан он не позволял больше работать в поле, потому что он был уже не бедняк-крестьянин, но человек, который мог нанимать батраков, если хотел, и земля его еще никогда не приносила такого урожая, как в этом году. Ему пришлось пристроить еще комнату для хранения зерна: иначе им негде было бы пройти в своем доме. И он купил трех свиней и выводок кур и кормил их зерном, которое осыпалось на землю во время уборки.
Тогда О-Лан стала работать в доме и сшила каждому новую одежду и новые башмаки, и сделала на каждую постель по одеялу из теплой новой ваты, крытому материей с цветами, и когда все было готово, у них стало много одежды и одеял, как никогда раньше. Потом она легла в постель и снова родила; и все еще не хотела иметь никого при себе, хотя она могла бы нанять кого угодно.
На этот раз она рожала долго, и когда Ван-Лун возвратился к вечеру домой, то у двери стоял его отец и говорил, смеясь:
- На этот раз яйцо с двойным желтком!
И когда Ван-Лун вошел в спальню, на кровати лежала О-Лан с двумя новорожденными младенцами, мальчиком и девочкой, похожими друг на друга, как два рисовых зернышка.
Он шумно засмеялся тому, что она сделала, а потом вздумал пошутить:
- Так вот почему ты носила две жемчужины на груди!
И он снова засмеялся своей шутке, и О-Лан, видя его веселье, улыбнулась своей медленной, измученной улыбкой.
В то время у Ван-Луна не было никакой печали, кроме разве печали о том, что его старшая девочка все еще не умела говорить, а только улыбалась детской улыбкой, встречая взгляд отца. Был ли причиной этому первый тяжелый год ее жизни, или голод, или что другое, но месяц проходил за месяцем, а Ван-Лун все еще ждал, что ее губы произнесут первые слова, хотя бы его имя, которое дети выговаривали: "да-да". Но она не произносила ни звука, только улыбалась кротко, и когда он смотрел на нее, у него вырывался стон:
- Бедная дурочка, бедная маленькая дурочка!
А в сердце своем он говорил себе:
"Если бы я продал бедную мышку и они это обнаружили б, они убили бы ее!"
И, словно для того, чтобы вознаградить ребенка, он ласкал ее, иногда брал с собой в поле, и она молча ходила за ним следом, улыбаясь, когда он взглядывал на нее и заговаривал с ней.
В этих местах, где Ван-Лун прожил всю свою жизнь и где жили на земле его отец и отец его отца, голод бывал раз в пять лет, или, если боги были благосклонны, раз в семь или восемь, или даже в десять лет. Это бывало из-за слишком частых дождей, или из-за того, что их совсем не было, или из-за того, что река на севере разливалась от дождя и снега, выпавшего на дальних горах, и затопляла поля поверх плотин, которые люди построили столетия тому назад, чтобы сдерживать воды реки в границах. Время от времени людям приходилось убегать с земли и снова к ней возвращаться, но Ван-Лун решил настолько упрочить свое благосостояние, чтобы в голодные годы ему не пришлось снова бросить землю, а можно было бы кормиться плодами урожаев прошлых лет и продержаться до следующего года. Он решился на это, и боги помогли ему. И семь лет подряд были урожайные годы, и каждый год Ван-Лун со своими батраками намолачивал гораздо больше, чем можно было съесть. Каждый год он нанимал все больше людей для работы в полях, и теперь у него было уже шесть батраков, и он построил новый дом позади старого: большую комнату у задней стены двора и две маленькие комнаты с каждой стороны двора, рядом с большой. Дом он покрыл черепицей, но стены все же были сложены из крепко утрамбованной глины, только он оштукатурил их, и они стали белые и чистые. В эти комнаты перебрался он с семьей, а работники, с Чином во главе, жили в старом доме, на переднем дворе.
К этому времени Ван-Лун хорошо узнал Чина и нашел, что он человек честный и преданный, и поставил Чина управляющим над батраками и землей, и хорошо платил ему - две серебряные монеты в месяц, кроме еды; но сколько Ван-Лун ни заставлял Чина есть, и есть хорошо, он все же ничуть не поправлялся, оставаясь все таким же маленьким, легким и худым. Тем не менее он работал с радостью, молча копошась от рассвета и до сумерек. Тихим голосом говорил он то, что нужно было сказать, но всего счастливее он бывал тогда, когда не нужно было говорить и можно было молчать. Час за часом он поднимал и опускал свою мотыку, а на рассвете и на закате таскал в поле ведра с водой или с удобрением и поливал грядки с овощами. Но все же Ван-Лун знал, что если кто-нибудь из работников слишком долго будет спать под финиковыми пальмами, или съест больше, чем ему полагается, соевого творогу из общего блюда, или позволит жене или ребенку прийти тайком во время жатвы и таскать горстями зерно, только что обмолоченное цепами; то Чин скажет шопотом Ван-Луну в конце года, когда хозяин и батрак вместе празднуют окончание жатвы:
- Вот этого и вот этого не приглашай снова на будущий год!
И казалось, что горсть бобов и семян, которой обменялись эти двое людей, сделала их братьями; только Ван-Лун, хотя и был моложе, занял место старшего, а Чин никогда не забывал, что он нанят и живет в доме, который принадлежит не ему.
К концу пятого года Ван-Лун сам почти не работал в поле, потому что ему приходилось тратить много времени на деловые переговоры о продаже зерна и распоряжаться своими работниками: так расширились его владения.
Большой помехой в делах было его незнание грамоты, незнание того, что значат буквы, написанные на бумаге тушью кисточкой из верблюжьего волоса; больше того, ему было стыдно, что при заключении договора на продажу пшеницы или рису в лавке, где покупали и продавали зерно, он должен был смиренно говорить надменным городским торговцам:
- Господин, не прочтешь ли ты мне договор, потому что я слишком глуп?
И ему было стыдно, что когда нужно было подписывать имя под договором, то не он сам, а какой-нибудь ничтожный писец, презрительно подняв брови и дотронувшись кистью до влажного квадратика туши, быстро набрасывал иероглифы имени Ван-Луна. А всего стыднее было, когда ему говорили в шутку:
- А скажи, какой из этих иероглифов значит "Ван" и какой - "Луи"? ему приходилось отвечать смиренно:
- Пусть это будет, как тебе угодно, - ведь я такой невежда, что не умею прочесть даже свое имя.
Как-то раз он услышал, как смеялись над ним продавцы в лавке хлеботорговца, - а все эти мальчишки были не старше его сыновей, - и он в раздражении возвратился домой через свои поля, бормоча про себя:
- Ведь ни у одного из этих городских дураков нет ни пяди земли, а каждый из них считает себя в праве гоготать надо мной, как гусь, из-за того, что я не умею разбираться в этой мазне кистью по бумаге.
Потом раздражение в нем утихло, и он сказал в сердце своем: "И то правда, стыдно мне, что я не умею ни читать, ни писать. Я возьму старшего сына с поля и отдам его в школу в городе, и он будет учиться, и когда мне доведется итти на хлебный рынок, он будет читать и писать за меня, и уже не будут исподтишка смеяться надо мною - ведь я землевладелец!"
Эта мысль пришлась ему по сердцу, и в тот же день он призвал к себе старшего сына, стройного и высокого мальчика, уже лет двенадцати, с такими же, как у матери, широкими скулами и большими руками и ногами, но живыми, как у отца, глазами. И когда мальчик пришел и стал перед ним, Ван-Лун сказал:
- С этого дня ты бросишь работать в поле. Я хочу, чтобы в семье у меня был ученый, который умел бы прочесть договор и подписать мое имя, дабы мне не пришлось стыдиться горожан.
Мальчик покраснел, как маков цвет, и глаза у него заблестели.
- Отец, - ответил он, - вот уже два года, как я только этого и хочу, но я не смел просить тебя.
Когда об этом услышал младший сын, то и он прибежал, плача и жалуясь, по своему обыкновению, потому что это был шумливый и болтливый мальчик, с тех самых пор, как научился говорить, и всегда жаловался, что ему дают меньше, чем другим, а теперь он хныкал перед отцом: