- Возьмите чашки и держите их вот так, и кричите вот так…
Она взяла в руки пустую чашку, протянула ее перед собой и начала жалобно причитать:
- Сжалься, господин, сжалься, добрая госпожа! Пожалей несчастных, это зачтется тебе на небесах! Подай монетку, маленькую медную монетку, которой тебе не жаль, накорми голодного ребенка.
Мальчики уставились на нее в изумлении - и Ван-Лун вместе с ними. Где это она выучилась причитать? Сколько было в этой женщине такого, чего он не знал! Она поняла его взгляд и ответила:
- Так я просила, когда была маленькой, и таким образом я кормилась. В голодный год, такой же, как этот, меня продали в рабство.
В это время проснулся старик, который до сих пор спал; ему тоже дали чашку, и все четверо вышли на дорогу просить милостыню. Женщина начала причитать и потрясать своей чашкой перед каждым прохожим. Она держала девочку на обнаженной груди, девочка спала, и ее головка моталась по сторонам, когда мать двигалась, протягивая чашку перед собой. Прося милостыню, она указывала на девочку и громко кричала:
- Подай, добрый господин, подай, добрая госпожа! Если ты не подашь, - девочка умрет голодной смертью.
Девочка в самом деле казалась мертвой, ее головка моталась из стороны в сторону. Прохожие, очень немногие, неохотно совали матери медную монету. Через некоторое время мальчики стали смотреть на попрошайничество как на игру, а старшему стало стыдно, и, прося милостыню, он застенчиво улыбался. Увидевши это, мать втолкнула их в шалаш и там больно отхлестала по щекам, с сердитой бранью:
- Говорите о голодной смерти, а сами смеетесь! Ну и подыхайте, коли так, дурачье!
И она снова принялась бить их, пока у самой не заболела рука и пока у мальчиков не покатились градом слезы. Они плакали, а она послала их на улицу:
- Вот теперь вы будете просить, как следует! И еще получите, если будете смеяться!
А Ван-Лун пошел по улицам и расспрашивал у всех встречных, пока не нашел места, где рикши отдавались напрокат. Он нанял рикшу на весь день за одну серебряную монету, которую следовало выплатить к вечеру, и покатил ее за собой по улицам. Таща за собой эту расшатанную деревянную двухколеску, он думал, что прохожие должны считать его за дурака. Он чувствовал себя неловко в оглоблях, словно бык, впервые впряженный в плуг, и шел с трудом, а ему придется бегать, чтобы заработать себе на жизнь. Он свернул в узкую боковую улицу, где не было лавок, а только закрытые двери частных домов, и ходил взад и вперед, таща за собой рикшу, чтобы привыкнуть к ней, и как раз тогда, когда он в отчаянии сказал себе, что лучше уж просить милостыню, открылась дверь одного из домов, и на улицу вышел старик в очках, в одежде учителя, и подозвал его. Ван-Лун начал было говорить ему, что он новичок в этом деле и не умеет еще бегать, но старик был глух и не услышал ни слова из его речи, только сделал ему знак, чтобы он опустил оглобли и дал ему сесть в рикшу. Ван-Лун послушался, не зная, что ему делать, и чувствуя, что его обязывает к повиновению глухота старика, его богатая одежда и ученый вид. Усевшись в коляску и выпрямившись, старик приказал: "Вези меня в храм Конфуция".
Он сидел прямой и спокойный, и в его спокойствии было что-то, не допускавшее вопросов, и Ван-Лун пустился вперед, как делают другие рикши, хотя не имел ни малейшего представления, где находится храм Конфуция. Но по дороге он расспрашивал встречных, и так как везти пришлось по шумным улицам, где сновали продавцы со своими корзинами, и женщины спешили на рынок, и проезжали коляски, запряженные лошадьми, и множество рикш, таких же, как та, которую он вез, и все это толкалось и суетилось, то ему не нужно было бежать, он шел как только мог быстро, все время чувствуя за спиной тяжелые толчки нагруженной рикши. Он привык носить тяжести на спине, но не бегать в упряжке, и прежде чем он увидел стены храма, руки у него заболели и на ладонях натерлись пузыри, потому что оглобли натирали те места, которых раньше не касалась мотыка. Когда Ван-Лун добрался до ворот храма и опустил оглобли, старый учитель вышел из рикши и, порывшись за пазухой, достал мелкую серебряную монету и протянул ее Ван-Луну, говоря:
- Я никогда не плачу больше, так что жаловаться бесполезно. - И с этими словами он повернулся и вошел в храм.
Вал-Лун и не думал жаловаться, потому что до сих пор ему не приходилось видеть такие монеты, и он не знал, на сколько медяков ее можно разменять. Он пошел в рисовую лавку рядом, где меняли деньги, и меняла дал ему за монету двадцать шесть медяков. IИ Ван-Лун подивился легкости, с какой деньги достаются на Юге. Другой рикша, стоявший рядом, смотрел, как он считал, и заметил Ван-Луну:
- Только двадцать шесть медяков! Куда ты возил этого старикашку?
И когда Ван-Лун сказал ему, он воскликнул:
- Ну и скряга! Заплатил половину цены. А сколько ты запросил с него?
- Я не торговался - ответил Ван-Лун. - Он сказал мне: "Поедем!", и я повез.
Рикша посмотрел на Ван-Луна с сожалением.
- Вот поглядите на деревенщину с длинной косой и со всем прочим! - обратился он к окружающим. - Ему говорят: "Вези!", и он везет, и не спрашивает, дурак этакий: "Сколько дадите за провоз?" Знай, простофиля, что только белых иностранцев можно возить, не торгуясь. Характер у них, что твоя негашенная известь, но уж если они скажут: "Вези!", то ты можешь везти без опасений, потому что они ослы и не знают ничему цены, и серебро течет у них из кармана, словно вода.
И все, кто слушал его, засмеялись. Ван-Лун промолчал. В самом деле, он чувствовал себя очень неуверенным и невежественным в этой толпе горожан, и, не сказав ни слова в ответ, он повез свою колясочку дальше.
"А все-таки на эти деньги мои дети завтра будут сыты", - упрямо сказал он себе и тут же вспомнил, что вечером ему придется уплатить за прокат рикши и что денег и вправду на это нехватит. До полудня он свез еще одного пассажира, и с этим он торговался и договорился о цене. А после обеда его наняли еще двое. Но вечером, когда он сосчитал деньги, у него оказался только один медяк сверх цены за прокат рикши, и он в большом огорчении вернулся в шалаш, говоря себе, что за целый день работы, более трудной, чем работа в поле, он заработал только одну медную монету. Тут на него нахлынули воспоминания о земле. Он не вспомнил о ней ни разу за этот день, но теперь подумал, что она где-то там, правда далеко, но все же она принадлежит ему, ждет его возвращения. Эта мысль успокоила его, и он вернулся в шалаш умиротворенным. Там он узнал, что О-Лан за целый день подали сорок грошей, а из двух мальчиков старший набрал восемь монет, а младший тринадцать; всего этого вместе хватит на рис завтра утром. Только, когда у младшего мальчика взяли деньги, чтобы спрятать с остальными, он горько заплакал, требуя свои деньги обратно, и проспал всю ночь, зажав их в руке; так и не могли отнять их у него, пока он сам не отдал их за свою порцию риса. А старик совсем ничего не принес. Весь день он покорно сидел на краю дороги, но не просил милостыни. Он засыпал и просыпался и смотрел на прохожих, и когда уставал смотреть, засыпал снова. Но так как он был старший в роде, его нельзя было упрекнуть. Когда он увидел, что руки пусты, он сказал только:
- Я пахал землю, и сеял, и собирал жатву, и моя чашка с рисом была полна. А кроме того, я породил сына и сыновей моего сына.
И, как ребенок, он верил, что его накормят, потому что у него есть сын и внуки.
Глава XII
Когда Ван-Лун утолил первые острые муки голода и понял, что его дети сыты, что каждое утро будет рисовая каша, что его заработка и того, что подавали О-Лан, хватит, чтобы заплатить за еду, он перестал чувствовать необычность новой жизни и начал вглядываться в жизнь города, на окраине которого он жил. Бегая каждый день по улицам с утра и до вечера, он начал узнавать город, и ему приходилось видеть все его закоулки. Он узнал, что утром его пассажиры, если это женщины, едут на рынок, если это мужчины, - в школы или конторы. Но какие это были школы, он узнать не мог, запомнил только, что они назывались "Великая школа западной науки" и "Великая школа Китая", потому что он не бывал дальше ворот; а если бы он вошел, он знал хорошо, что кто-нибудь спросил бы его, что он делает здесь - не на своем месте. И что это были за конторы, куда он возил своих пассажиров, он тоже не знал. Ему платили за то, чтобы он вез пассажиров туда, - вот и все, что ему было известно. А вечером, он знал, его пассажиры едут в большие чайные дома и веселые места, туда, где веселятся открыто и где веселье течет рекой, заливая улицы звуками музыки и стуком игральных костей о деревянные столы, и в такие места, где скрытое веселье молчаливо таится за высокими стенами. Но Ван-Лун не знал ни одного из этих удовольствий, потому что он не переступал ничьего порога, кроме порога собственного шалаша, и путь его всегда оканчивался у ворот. Он жил в богатом городе так же отчужденно, как крыса живет в доме богача, прячась по углам и питаясь выброшенными объедками: настоящая жизнь дома проходит мимо нее. Ван-Лун, его жена и дети жили словно чужеземцы в этом южном городе. Правда, у людей, которые ходили по улицам, были такие же черные волосы и глаза, как у Ван-Луна и его семьи и у всех людей в том краю, где родился Ван-Лун; правда, что, слушая речь южан, он ее понимал, хотя и с трудом.
Но все же Ань-хо не Цзян-су. В Ань-хо, где родился Ван-Лун, речь плавная, медленно текущая из гортани. А в городе провинции Цзян-су, где они жили теперь, люди быстро сыплют отрывистыми словами. И в то время как поля Ван-Луна медленно и неторопливо приносили лишь дважды в год урожай пшеницы и риса, немного кукурузы, бобов и чесноку, - огородники на участках вблизи города, кроме риса, выгоняли один за другим скороспелые овощи, постоянно удобряя землю вонючими человеческими отбросами. На родине Ван-Луна человек был доволен, если на обед у него был хороший хлеб с чесноком, и ни в чем больше не нуждался. А здесь люди наедались шариками из свинины, и молодым бамбуком, и цыплятами с начинкой из каштанов, и гусиными потрохами, и разными овощами, а когда мимо проходил честный малый и от него чуть попахивало вчерашним чесноком, то они воротили носы и фыркали:
- Вот идет вонючий длиннохвостый северянин!
Почуяв запах чеснока, даже лавочники заламывали непомерную цену за синюю бумажную материю, словно имели дело с чужеземцами.
Маленький поселок шалашей, прилепившийся к стене, так и не слился с городом или окружавшими его пригородами. И Ван-Лун, услышав однажды молодого человека, обращавшегося с речью к толпе на углу возле храма Конфуция, где можно стать всякому, у кого хватает духу произнести речь, - услышав, что Китай должен начать революцию и восстать против ненавистных иностранцев, встревожился и незаметно скрылся, чувствуя, что он и есть тот иностранец, на которого так яростно нападает молодой человек. В другой раз ему пришлось слышать еще одного юношу, - в городе было множество произносивших речи молодых людей. Стоя на углу улицы, он говорил, что китайский народ должен объединиться и готовиться к борьбе. Ван-Луну и в голову не пришло, что этот призыв относится и к нему.
И только однажды, дожидаясь пассажиров на улице, где торгуют шелком, он понял, что это не так, что есть в этом городе и другие иностранцы. В этот день ему случилось проходить мимо лавки, из дверей которой то и дело выходили дамы, покупавшие там шелк; иногда ему случалось возить их, и они платили лучше многих других. И в этот день из дверей прямо на него вышло какое-то существо, не похожее на виденных им до сих пор. Он не мог понять, мужчина это или женщина: оно было высокого роста, в длинной черной одежде из толстой шершавой материи, и шея у него была закутана в шкуру животного. Когда он проходил, это существо, мужчина или женщина, сделало ему резкий знак опустить оглобли: он послушался, и когда он стал неподвижно, изумленный тем, что с ним случилось, это существо ломаным языком приказало ему ехать на Улицу мостов. Он сорвался с места и побежал, едва сознавая, что делает, и на бегу обратился к другому рикше, которого случайно знал по работе:
- Посмотри-ка, кого это я везу?
- Чужеземку, женщину из Америки. Тебе повезло…
Но Ван-Лун бежал со всех ног, боясь страшного существа, которое сидит в рикше, и, добежав до Улицы мостов, он выбился из сил и обливался потом. Женщина вышла из рикши и сказала тем же ломаным языком:
- Вовсе не нужно было доводить себя до полусмерти, - и сунула ему в руку две серебряных монеты, а это вдвое больше, чем нужно.
Тогда Ван-Лун понял, что она и вправду чужеземка, более чужая в этом городе, чем он сам, и что люди с черными волосами и черными глазами - это одно, а светловолосые и светлоглазые - другое. И после этого он чувствовал себя уже не таким чужим в городе. Когда он вернулся вечером в шалаш и полученное им серебро было нетронуто, он рассказал все это О-Лан, и она заметила:
- Я их видела. Я всегда прошу у них милостыню, потому что только они бросают серебро, а не медь в мою чашку.
И Ван-Луну и его жене казалось, что иностранцы подают серебро не из добрых побуждений, а только по незнанию, что нищим надо давать медь, а не серебро. Тем не менее Ван-Лун теперь узнал то, чему не могли его научить молодые люди: что он принадлежит к своему народу, к людям черноволосым и черноглазым.
Живя на окраине большого богатого города, можно было думать, что в нем нет недостатка в пище. Ван-Лун и его семья приехали из края, где люди голодают, когда нечего есть, потому что непреклонное небо не позволило земле принести плоды. Не стоило тогда держать серебро в руках, потому что на него нельзя было ничего купить. Здесь, в городе, пища была повсюду. Лощеные улицы рыбного рынка были сплошь заставлены рядами корзин с крупной серебристой рыбой, выловленной ночью из полноводной реки, и кадками с мелкой блестящей рыбой, вытряхнутой из сетей, закинутых в пруд, завалены грудами желтых крабов, копошащихся и двигающих клешнями в сердитом изумлении, извивающимися угрями, заготовленными для стола гурманов. На хлебном рынке были такие корзины с зерном, что человек, ступивший в них, мог утонуть в зерне, и никто бы этого не заметил, белый рис и коричневый рис, бледно-желтая и бледно-золотая пшеница, желтые бобы, и красные бобы, и крупные зеленые бобы, и канареечного цвета просо, и серый кунжут. А на мясном рынке висели свиные туши, повешенные за шею, взрезанные по всей длине, чтобы видно было розовое мясо и слои добротного сала с мягкой и толстой белой кожей. А в других лавках висели рядами на потолке и в дверях румяные утки, зажаренные на медленно вращающемся вертеле перед огнем, и белые соленые утки, и связки утиных потрохов; и то же самое было в лавках, где продавали гусей и фазанов и всякого рода живность. Что же касается овощей, то здесь было все, что можно вырастить на земле: блестящая красная и белая редиска, клубни лотоса, и зеленая капуста, и сельдерей, кудрявые завитки бобов, коричневые каштаны и гирлянды пахучего кресса. Все, чего только может пожелать человеческий аппетит, можно было найти на улицах городского рынка. И по улицам толкались взад и вперед продавцы сладостей, фруктов, орехов и горячих лакомых блюд: бататов, жаренных в масле, приправленных пряностями шариков из свинины, закатанных в тесто и сваренных на пару, сахарных печений из рисовой муки. Дети горожан выбегали к продавцам этих лакомств с горстью медных монет, покупали лакомства и ели, и лица у них лоснились от сахара и масла.
Да, можно было подумать, что в этом городе нет голодных.
И все же, каждое утро, как только рассветет, Ван-Лун с семьей выходил из шалаша, и, держа чашки и палочки в руках, их маленькая группа присоединялась к длинной процессии людей, которые, дрожа в слишком легкой одежде от сырого речного тумана, выходили из своих шалашей и, согнувшись от резкого утреннего ветра, шагали к общественной кухне, где на один медяк можно было купить чашку жидкой рисовой каши. И сколько ни бегал Ван-Лун со своей рикшей, и сколько ни просила О-Лан, все же они не могли заработать столько, чтобы варить каждый день рис у себя в шалаше. Если бывали лишние деньги сверх уплаченных за порцию риса в общественной кухне, то они покупали капусту. Но и капуста обходилась дорого, потому что мальчикам приходилось бегать в поисках топлива, чтобы О-Лан могла сварить ее на двух кирпичах, заменявших ей печку. И топливо это им приходилось таскать горстями у крестьян, привозивших на городской рынок возы с тростником и травой. Иногда детей ловили на месте преступления и больно колотили, и однажды вечером старший мальчик, который был застенчивей младшего и стыдился того, что делал, вернулся домой с подбитым глазом, распухшим и закрывшимся от удара тяжелой руки крестьянина. Зато младший мальчик стал очень ловок и воровал по мелочам гораздо бойчее, чем просил милостыню. О-Лан не придавала этому значения. Если мальчики не умеют просить без смеха и игры, пусть их воруют и будут сыты. Но Ван-Лун, хотя ему нечего было возразить жене, был возмущен воровством сыновей и не бранил старшего за нерасторопность. Жизнь под сенью большой стены не нравилась Ван-Луну. Его ждала земля.
Однажды вечером он вернулся поздно. К ужину в тушеной капусте был большой кусок свинины, - они ели мясо в первый раз с тех пор, как убили своего быка, и Ван-Лун удивленно раскрыл глаза.
- Сегодня, должно быть, вам подавали иностранцы, - заметил он.
О-Лан по обыкновению промолчала. Тогда младший сын, по молодости лет не научившийся еще уму-разуму и гордый своей ловкостью, сказал:
- Это я достал, это мое мясо. Когда мясник отрезал его от большого куска на прилавке и отвернулся, я проскочил под рукой у старухи-покупательницы, схватил кусок и побежал в переулок и спрятал его в пустое ведро у задних ворот до прихода старшего брата.
- Я это мясо есть не стану! - сердито закричал Ван-Лун. - Мы можем есть купленное или выпрошенное мясо, но не ворованное! Мы нищие, может быть, но не воры!
И он двумя пальцами достал мясо из горшка и выбросил его, не обращая внимания на рев младшего сына.
О-Лан вышла, как всегда вяло и медленно, подобрала мясо, обмыла его водой и опустила обратно в кипящий горшок.
- Мясо есть мясо, - сказала она спокойно.
Ван-Лун ничего не ответил, но рассердился и втайне испугался, как бы его дети не стали ворами в этом городе. И хотя он ничего не сказал, когда О-Лан разделила мясо палочками и дала по большому куску старику и детям, и даже сунула немного в ротик девочке и поела сама, он не взял ничего и ел только капусту, которую купил сам. Но после обеда он увел сына подальше на улицу, чтобы не слыхала жена, зажал его голову подмышкой и надавал ему здоровых шлепков, не обращая внимания на его рев.
- Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! - приговаривал он. - Не воруй в другой раз!
И, отпустив хнычущего мальчика, он сказал себе: "Мы должны вернуться домой, к земле".