За Ялу лежала полоса пустынной земли в сорок миль шириной, представлявшая собой северную границу и простирающаяся от моря к морю. На самом деле эта земля была опустошена намеренно, поскольку такова была изоляционистская политика Чосона. На этой сорокамильной полосе все деревни и города были уничтожены. Теперь это была ничья страна, наводненная дикими зверями, и ее объезжали конные отряды Охотников за тиграми, делом которых было убивать всякое человеческое существо, какое они найдут. Бежать этим путем мы не могли, как не могли бежать и через море.
С течением времени семеро моих бывших товарищей-моряков стали чаще посещать Фузан. Он лежит на юго-восточном берегу, где климат мягче. Но, помимо этого, он был ближайшим к Японии портом. Пролив, такой узкий, что, казалось, противоположный берег виден невооруженным глазом, был нашей единственной надеждой убежать в Японию, куда, как мы знали, заходят иногда корабли из Европы. Как живо я помню этих семерых стареющих мужчин на утесах Фузана, стремящихся всей душой к морю, по которому они никогда не смогут плыть.
Иногда были видны японские джонки, но никогда не возвышалась над горизонтом моря знакомая стеньга европейского корабля. Годы шли, старели и семеро морских волков, и я сам, и госпожа Ом, и все чаще и чаще направлялись мы к Фузану. И с течением лет нас становилось все меньше: то один, то другой не являлся на наше обычное место. Ганс Эмден умер первым. Якоб Бринкер, который был его спутником, принес нам эту весть. Якоб Бринкер стал последним из семи, и ему было почти 90 лет, когда он умер, пережив Тромпа двумя годами. Я хорошо помню эту пару незадолго до их смерти, дряхлых и слабых, в нищенских лохмотьях, с нищенской сумой. Греясь на солнышке на утесах, бок о бок, они рассказывали старые истории и посмеивались по-детски пронзительно. И Тромп рассказывал снова и снова о том, как Иоганес Мартенс с матросами ограбил королевские усыпальницы в горах Тэбон, где покойные монархи лежали, набальзамированные, меж двух набальзамированных же рабынь в золотых гробах. И как эти царственные мертвецы рассыпались в прах, когда матросы, потея и чертыхаясь, перетаскивали гробы на джонки.
Грабеж есть грабеж, но старый Иоганес Мартенс удрал бы через Желтое море со своей добычей, если бы не туман, который погубил его на следующее утро. Этот проклятый туман! О нем была сложена песня, которую я слышал во всех концах Чосона до самого дня моей смерти и которую я возненавидел. Вот две строки из нее.
Густой туман с Запада
Дрожит над вершинами Виина.
В течение сорока лет я был нищим в Чосоне. Настал день, когда из четырнадцати человек, потерпевших крушение у его берегов, остался только я один. Госпожа Ом была таким же неукротимым существом, и мы состарились вместе. Под конец она превратилась в маленькую, тощую, беззубую старушку, но всегда оставалась исключительной женщиной и несла мое сердце в своем до конца. Для старика семидесяти лет я все еще был очень силен. Мое лицо увяло, золотые волосы превратились в седые, широкие плечи поникли, и все-таки сила морского волка, жившая в мышцах, не оставила меня.
Поэтому я смог сделать то, о чем сейчас расскажу. Это произошло весенним утром на утесах Фузана, где мы с госпожой Ом, утомленные дорогой, грелись на солнце. Мы сидели в нищенских отрепьях, смиренные, в пыли, и я от души смеялся какой-то веселой шутке, которую прошамкала госпожа Ом, когда чья-то тень упала на нас. Это были роскошные носилки Чон Мон Дю, которые несли восемь кули и сопровождали всадники, впереди и сзади них, а по бокам бежали телохранители.
Два императора, гражданская война, голод и двенадцать дворцовых переворотов случились за это время, а Чон Мон Дю обладал той же властью в Кейдзе. Он сделал знак рукой, чтобы носилки остановили. Он хотел посмотреть на нас, тех, кого он преследовал так долго.
- Сейчас, о мой повелитель, - прошептала мне госпожа Ом, а затем, завывая, стала просить у Чон Мон Дю милостыню, делая вид, что не узнает его.
И я понял ее мысль. Не делились ли мы ею в течение сорока лет? И ее час наконец настал. Поэтому я тоже притворился, что не узнал моего врага. Прикинувшись дряхлым стариком, я тоже пополз к носилкам, умоляя о милосердии и сострадании.
Телохранители хотели меня отогнать, но старчески дрожащим голосом Чон Мон Дю остановил их. Он оперся на трясущийся локоть одной руки, а другой отдернул в сторону шелковые занавески. Его увядшее старое лицо осветилось восторгом, когда он выпучил на нас глаза.
- О, мой повелитель, - простонала мне госпожа Ом, и я понял, что вся ее многотерпеливая любовь и вера в мою смелость вылились в этот возглас.
И красный гнев проснулся во мне, заявляя о моем желании быть свободным. Неудивительно, что я весь затрепетал от сдерживаемой ярости. Но, к счастью, это сочли признаком слабости моего возраста. Я же приподнял нищенскую суму, завыл еще горестнее и опустил глаза, чтобы скрыть синий огонь, который, как я знал, был в них, и рассчитать расстояние и силу прыжка.
Затем в моих глазах вспыхнуло пламя. Раздался треск перекладин, занавеси разорвались, послышались крики телохранителей, когда мои пальцы сомкнулись на горле Чон Мон Дю. Носилки перевернулись, и я едва разбирал, где были его ноги, где голова, но мои кулаки ни на минуту не разжимались.
В этом хаосе из подушек, одеял и занавесей мало ударов телохранителей попадало на меня. Но скоро пришли на помощь всадники, и их кнуты обрушились на мою голову, множество рук вцепилось в меня. Я был оглушен, но не терял сознания и блаженствовал, чувствуя, как мои старые пальцы погружаются в эту тощую и высохшую старческую шею, которую я так долго искал. Удары продолжали сыпаться на мою голову, в ней проносились головокружительные мысли, и я сравнивал себя самого с бульдогом, плотно сжимающим челюсти. Я знал, что он наконец умрет, еще до наступления сумерек, как знал и то, что я погружусь в небытие на утесах Фузана у Желтого моря.
Глава XVI
Думая обо мне, начальник тюрьмы Азертон, должно быть, испытывал все, что угодно, кроме гордости. Я научил его, что значит дух, унизил его высотой моего собственного духа, который восставал неуязвимым, торжествующим над всеми пытками. Я сижу здесь, в Фолсеме, в отделении для убийц, ожидая смертной казни; начальник тюрьмы Азертон все еще держится за свое место и царит в Сен-Квентине над всеми несчастными, заключенными в его стенах, и все-таки в глубине души он знает, что я выше его.
Напрасно старался Азертон сломить мой дух. И нет никакого сомнения в том, что он был бы рад, если бы я умер в смирительной рубашке. Таким образом, пытки инквизиции продолжались. Как он мне сказал и как он мне повторял непрестанно, вопрос стоял так: динамит или крышка.
Капитан Джеми был ветераном тюремного насилия, и однако пришло время, когда он отступил перед моей стойкостью, которая произвела то же впечатление и на остальных моих мучителей. Он пришел в такое отчаяние, что осмелился поспорить с начальником тюрьмы и умыл руки в этом деле. С этого дня и до конца моих мучений он никогда не заходил в одиночку.
Да, и пришло время, когда начальник тюрьмы Азертон ужаснулся, хотя он все еще упорствовал, стараясь добиться у меня признания, где спрятан несуществующий динамит. К тому же Джек Оппенхеймер нанес ему сокрушительный удар. Оппенгеймер был бесстрашен и говорил что хотел. Он прошел, не дав себя сломить, через весь ад тюрьмы и благодаря своей сильной воле смеялся тюремщикам прямо в глаза. Моррелл простучал мне полный отчет об этом инциденте. Я был без сознания в смирительной рубашке, когда это произошло.
- Начальник, - сказал ему Оппенхеймер, - вы откусили больше, чем можете проглотить. Речь ведь идет не о том, чтобы убить Стэндинга. Надо убить трех человек, потому что, будьте уверены, если вы его убьете, раньше или позже мы с Морреллом заговорим, и то, что вы сделали, станет известным всей Калифорнии. Вам надо сделать выбор. Вы должны или оставить Стэндинга в покое, или убить всех троих. Со Стэндингом у вас нашла коса на камень, так же будет со мной и с Морреллом. Вы презренный трус, и у вас хребет без костей, вам не хватает мужества, чтобы исполнять ту грязную работу мясника, на которую вас наняли.
Оппенхеймер получил за это сто часов в смирительной рубашке, и, когда его развязали, он плюнул в лицо Азертону, за что получил еще сто часов. Когда он был расшнурован в этот раз, Азертон постарался не присутствовать в его камере. Что он был потрясен словами Оппенхеймера, в этом нет сомнения.
Но кто был настоящим сатаной, так это доктор Джексон. Для него я был интересным медицинским случаем. И он всегда порывался узнать, как много я смогу перенести, не сломившись.
- Он запросто может выдержать двадцать дней за один присест, - хвастался он начальнику тюрьмы в моем присутствии.
- Вы меня недооцениваете, - перебил я. - Я могу выдержать сорок дней. Да что там, я могу выдержать сто, только если вы лично наденете на меня рубаху. - А вспомнив, как терпеливо я ждал, будучи морским бродягой, целых сорок лет, пока мои руки не вцепились в горло Чон Мон Дю, я прибавил: - Вы - тюремные дворняжки, вы не знаете, что такое человек. Вы думаете, что человек создан по вашему трусливому подобию. Запомните, я человек. Вы - бессильные, я ваш господин. Вы не можете вырвать у меня ни одного стона. Вы считаете это замечательным только потому, что знаете, как легко закричали бы вы сами.
О, я оскорблял их, называя жабьим отродьем, прихлебателями сатаны, колодезной тиной, потому что был над ними и вне их. Они были рабы, я же - свободный дух. Только мое тело лежало запертым в одиночной камере. Я же не был заключен. Я победил тело, и простор времени лежал передо мной, и я мог странствовать в нем, пока бедное тело, которое даже не страдало, было стянуто смирительной рубашкой, погруженное во временную смерть.
Я рассказал о многих своих приключениях обоим товарищам. Моррелл верил, потому что он сам вкусил временную смерть. Но Оппенхеймер, восхищаясь моими рассказами, оставался до конца скептиком. Наивно, а иногда действительно с чувством, он высказывал свое сожаление о том, что я посвятил свою жизнь агрономии вместо писания фантастических романов.
- Но, дружище, - спорил я с ним, - что могу я знать о Чосоне? Я только в состоянии отождествить ее с тем, что в наши дни называется Кореей, и это все. Например, откуда бы я мог узнать что-нибудь о кимчи? А между тем я знаю, что это такое. Это род квашеной капусты. Когда она портится, запах от нее слышен даже на небе. Когда я был Адамом Стрэнгом, я ел кимчи тысячу раз. Я ел хорошую кимчи, скверную кимчи и гнилую кимчи. Я знал, что лучшую кимчи делают женщины из Возана. Ну, откуда же я знаю это? Это не вмещается в мой разум, разум Даррела Стэндинга. Но это входит в пределы понимания Адама Стрэнга, который через череду рождений и смертей завещал мне, Даррелу Стэндингу, этот опыт вместе с остальным моим опытом о множестве других жизней. Видишь ли, Джек, так же, как человек рождается и растет, так же развивается и дух.
- Ай, брось, - быстро и коротко стучал он мне в ответ своими сильными кулаками, удары которых я так хорошо знал. - Слушай, что скажет тебе дядюшка. Я - Джек Оппенхеймер и был всегда Джеком Оппенхеймером. Никого другого нет в моем существе. Все то, что я знаю, я знаю как Джек Оппенхеймер. Ну, и что именно? Вот, например, что такое кимчи. Кимчи - это род квашеной капусты, ее делают в стране, которую называют Чосон. Возанские женщины готовят наилучший кимчи, а когда кимчи портится, запах его слышен на небе. Запомни это, Эд. Подожди, сейчас я припру профессора к стене. Теперь, профессор, откуда я получил все эти сведения о кимчи? Это не входило в содержание моего разума.
- Вот именно, - ликовал я. - Ты получил их от меня.
- Ладно, старина, тогда кто же вложил это в твой разум?
- Адам Стрэнг.
- Но Адам Стрэнг - это пустое сновидение. Ты прочел об этом где-нибудь.
- Никогда, - утверждал я. - То немногое, что я читал о Корее, это военные сводки во время Русско-японской войны.
- Разве ты помнишь все, что читал? - допрашивал меня Оппенхеймер.
- Нет.
- Кое-что ты наверняка забыл?
- Да, но…
- Довольно, спасибо, - перебил он, как делает адвокат, внезапно прерывающий перекрестный допрос, после того как ему удалось добиться какого-нибудь рокового признания.
Было немыслимо убедить Джека Оппенхеймера в моей искренности. Он настаивал, что я выдумывал то, что он назвал "романом с продолжением". Когда меня освобождали из рубахи, начинались бесконечные расспросы и просьбы рассказать еще несколько глав.
- Теперь, профессор, оставь эту высокую материю, - перебивал он мой метафизический спор с Эдом Моррелом, - и расскажи нам больше о кисан и о морских сражениях. Расскажи еще, раз уж к слову пришлось, что случилось с госпожой Ом, когда ее муж задушил этого старого негодяя и сам был убит.
Я уже не раз говорил, что форма погибает. Позвольте мне повторить. Форма погибает. У материи нет памяти. Только дух помнит, как в данном случае - в тюремных камерах, спустя столетия; воспоминание о госпоже Ом и о Чон Мон Дю настойчиво держалось в моем разуме, а через него передавалось Джеку Оппенхеймеру, а затем снова в мой разум, на наречии и жаргоне Запада. А теперь я передал это твоему разуму, читатель. Постарайся вычеркнуть это из него. Ты не сможешь. То, что я рассказал тебе, на всю жизнь останется в твоей памяти. Дух? Нет ничего постоянного, кроме духа. Материя изменяется, кристаллизуется и меняется снова, а форма никогда не повторяется. Форма распадается на вечные ничто, к которым уже нет возврата. Форма появляется и исчезает, как исчезла физическая форма госпожи Ом и Чон Мон Дю. Но память о них остается и останется навсегда, пока продолжает существовать дух; а дух неразрушим.
- Одно ясно, как божий день, - сделал критическое заключение Джек Оппенхеймер о моих приключениях в теле Адама Стрэнга. - Ты посещал разные увеселительные заведения в китайском квартале чаще, чем это полагается уважаемому профессору университета. Скверное общество, знаешь ли, - оно, похоже, и привело тебя сюда.
Прежде чем я вернусь к своим приключениям, я должен рассказать один замечательный инцидент, случившийся в одиночке: он замечателен, так как показывает удивительные умственные способности этого продукта сточных каналов - Джека Оппенхеймера - с одной стороны, а с другой - является сам по себе убедительным доказательством истинности моих опытов во время спячки в смирительной рубашке.
- Скажи, профессор, - простучал мне однажды Оппенхеймер, - когда ты рассказывал сказки об Адаме Стрэнге, я помню, ты упоминал об игре в шахматы с этим проспиртованным братом императора. Ну-с, похожа ли эта игра в шахматы на нашу?
Конечно, я должен был ответить, что не знаю, что не помню деталей, вернувшись в нормальное состояние. И конечно, он добродушно смеялся над тем, что он называл моими дурачествами. Все-таки я мог отчетливо припомнить, что в бытность мою Адамом Стрэнгом я часто играл в шахматы. Смущался же я потому, что по возвращении в сознание в тюрьме несущественные и запутанные подробности блекли в моей памяти.
Надо помнить, что для удобства слушателей я составлял из своих отрывочных и повторяющихся опытов в смирительной рубашке связные и последовательные рассказы. Я никогда не знал наперед - куда занесет меня мое путешествие. Например, я двадцать раз возвращался к Джесси Фэнчеру в круг фургонов на Горных Лугах. За десять дней, которые я провел подряд в рубахе, я уходил дальше и дальше, от одной жизни к другой, и часто перескакивал через целые серии жизней, которые я переживал в другие времена, уходил назад в доисторическое время и снова оттуда к эпохе возникновения цивилизации.
Поэтому я решил в следующее мое возвращение к жизни Адама Стрэнга, если только оно случится, немедленно сконцентрировать сознание на тех эпизодах, которые касались шахмат. И как назло, мне пришлось целый месяц слушать издевательские речи Оппенхеймера, пока это случилось. И тогда, как только меня освободили и кровообращение возобновилось, я поднялся, чтобы простучать ему известие.
Потом я научил Оппенхеймера шахматам, в которые играл Адам Стрэнг в Чосоне несколько столетий тому назад. Они отличались от западной игры, хотя по существу были теми же самыми, имея общее происхождение - по всей вероятности, индийское. Вместо наших шестидесяти четырех клеток у них было восемьдесят одна. У наших шахмат по восемь пешек на стороне, у них по девять, и хотя они имели те же ограничения, что и наши, но принцип ходов был другой.
В чосонской игре используется двадцать фигур вместо наших шестнадцати, и они расставлены в три ряда, а не в два. Таким образом, девять пешек находятся в первом ряду, в среднем ряду находятся две фигуры, похожие на наши ладьи, а в последнем ряду посредине стоит король, прикрытый с каждой стороны "серебряной монетой", "золотой монетой", "валетом" и "копьеносцем". Надо отметить, что в чосонской игре нет королев. Дальнейшее радикальное различие состоит в том, что взятая фигура или пешка не снимается с шахматной доски, а становится собственностью противника, и с этого момента он ходит ею.
Итак, я научил Оппенхеймера этой игре - более трудной, чем наши шахматы, с чем вы согласитесь, если примете во внимание взятие в плен пешек и других фигур. Как известно, тюрьмы не отапливаются. Ведь было бы безнравственным облегчать каторжнику страдания, вызываемые стихией. И на протяжении долгих дней стужи в эту и в следующую зимы мы с Оппенхеймером напрочь забывали о холоде, будучи всецело поглощены чосонскими шахматами.
Но не было возможности убедить его в том, что я и правда пронес эту игру в Сен-Квентин через столетия. Он настаивал, что я читал о ней где-нибудь и, хотя и забыл прочитанное, его содержание осталось тем не менее в моем разуме, для того чтобы затем быть перенесенным в какое-нибудь сновидение. Таким образом, он применял ко мне положения и термины психологии.
- Что мешало тебе придумать это здесь, в одиночке? - было его последней гипотезой. - Разве Эд не выдумал разговор через стенку? И не усовершенствовали ли его мы с тобой? Я поймал тебя, а? Что, не так? Возьми патент на изобретение! Когда я служил ночным гонцом, какой-то парень придумал дурацкую шутку под названием "Свиньи в клевере" и заработал на этом миллионы.
- Не дадут мне патент, - отвечал я. - Нет сомнения, что азиаты играли в эту игру тысячу лет назад. Поверишь ли ты, что я этого не выдумал?
- Тогда ты об этом читал или видел, как китайцы играют в каком-нибудь веселом заведении, которое ты посещал, - было его последним словом.
Но все-таки последнее слово осталось за мной. У нас есть или, вернее, был один убийца, японец, которого казнили на прошлой неделе. Я разговаривал с ним об этом, и он признал, что те шахматы, в которые играл Адам Стрэнг и о которых я рассказывал Оппенхеймеру, похожи на японскую игру. Они были больше похожи на их игру, чем на какую-либо из западных игр.