Родина - Ванда Василевская 2 стр.


Но весной, летом и осенью было именно так. Восемнадцать часов. Рабочий день разбухал. Рос. Тащился длинной, потной цепью. Переваливался мокрыми пластами земли, врывался в ноздри острым запахом конюшни, пылил в глаза проселочной дорогой, сгибал спины под тяжестью снопов. Он кипел, клокотал, шумел битых восемнадцать часов.

Утро начиналось до рассвета. В темном небе медленно тонули звезды. Они погружались в чуть-чуть бледнеющую бездну, простертую над землей. Вдали на востоке, словно отблеск далекого пожара, появлялась узкая, рыжая, мрачная полоса.

Это вставал барачный день. Скрипел журавль у колодца, с визгом распахивались двери, слышались шаги на мощеном переходе в конюшню.

Светало медленно. Рыжая полоса светлела, становилась розовой сияющей мглой. Небо белело. На небосклоне, над чернеющим вдали лесом, словно алмазный гвоздь, мерцала единственная звезда.

Раздавалось пофыркивание лошадей, скрежет вытаскиваемых во двор телег, позвякивание ведер, в которые погружались бархатные конские ноздри, похрустывание овса на конских зубах.

Мир был сед от росы. Каждый шаг оставлял на траве четкий след, словно отпечаток на снегу. Только этот след был темный, зеленый, мягкий.

Из дверей выползали заспанные дети, направлялись по своим делам к стене барака, почесывая растрепанные головы и выбирая соломинки из спутанных волос. Потом они медленно семенили обратно, тащили охапки расколотых дров, нарубленных еловых ветвей, - женщины растапливали печи.

Но синий дымок еще не успевал подняться тоненькой струйкой из труб, а телеги уже выезжали в поле, вдали покрикивали мужики, двор пустел.

Теперь женщины отправлялись в коровники убирать навоз, доить коров. Когда первый луч солнца появлялся на шпиле костела, превращая его в золотистую иглу, вонзенную в небо, порядочный кусок барачного дня уже был позади.

Так он и катился, неудержимо, час за часом, оставляя грязь под ногтями, приклеивая к спине посконные рубахи, набухая толстой жилой на лбу, тяжело дыша утомленными легкими.

И не диво. Ведь он был оплачен, этот барачный день, куплен по договору, незадаром.

За барачный день давали крышу над головой и четыре стены. Они плотно охватывали четверых, пятерых взрослых, а мелкоты - не сосчитать. Стены охватывали нары по обе стороны каморки и постель на глиняном полу, где спали те, кто не помещался на нарах.

За барачный день давали полморга земли под картофель. Не пустяк ведь - полморга земли.

А земля - это всегда земля, пусть она даже размокла от гнилой воды у пруда, пусть рассыпалась летучим песком, пусть слипалась бесплодной глиной. Все же - она земля, кормилица, родная сестра обширных помещичьих полей.

Давали еще за барачный день сена для коровы, какое-нибудь ведерце помоев, немного рубленой соломы, только бы скотина не подохла, потому грех не дать скотине корму. А какой уж это корм, - ничего не поделаешь. И корова ведь батрацкая.

Давали дровец, чтобы жене батрака было чем протопить печь, - сварить картошки, супу из крапивы ранней весной, яблочного супу из отбросов господского сада - осенью. Сырые зеленые еловые ветки или гнилые пни вербы, покрытые корой обрезки досок из лесопилки.

Барачный день оплачивался восемью четвертями зерна в год. И хотя зерно зерну рознь, но - восемь четвертей, так уж положено. Иногда хлеб чернел спорыньей, иногда был съеден ржавчиной или перемешан с серыми зернышками куколя. Но в хороший год случалось, что он сверкал чистым золотом крупных, полных зерен. Да еще вдобавок за барачный день давали восемнадцать рублей в год жалованья. Жалованье, завернув в платок, прятали глубоко в сундук, за икону, кто куда.

У каждого было свое хитро придуманное местечко для этих рублей. Потные, красные от натуги были эти рубли. Их надо было хорошенько спрятать, хорошенько скрыть, чтобы ничей глаз не соблазнился батрацким рублем.

Таков был барачный день. Для мужика, для бабы, даже для ребенка.

Мужик пахал, сеял, косил, молотил, рубил лес. Женщина доила, обряжала корову, жала, полола, теребила, пряла. Ребенок пас скотину, гусей, убирал усадебный двор, носил воду. Едва научившись ходить, ребенок уже начинал понимать, что он целиком барачный.

Навсегда барачный - с рождения и до смерти. Ребенок быстро входил в распорядок восемнадцатичасового рабочего дня. Как отец, как мать, как все. Так уж положено было батраку.

В деревне жилось веселее. Огромное расстояние отделяло деревню от бараков, хоть и казалось, что они расположены рядом. Иначе одевались в деревне, иначе жили. В деревне у самого что ни на есть бедняка была хоть какая-нибудь изба. Пусть осенью сквозь дыры в крыше дождь капает на голову, все-таки своя изба. Совсем другое дело.

Были среди батраков и такие, которые раньше хозяйничали на своем клочке земли. Если не у них самих, так у отцов был клочок, вот как у отца Кшисяка. Но Магда, та из батраков. Она родилась в бараках, как теперь будут рождаться в бараках ее дети.

И ей, может, больше, чем другим, хотелось поболтать с деревенскими, заглянуть в избу, как они там живут.

Но деревенские женщины недружелюбно относились к этим ее попыткам. Оно понятно, для них Магда просто нищая. На господской работе. В услужении. Куда ей до деревенских!

И все же ее тянуло. Она часто стояла перед бараком, когда деревенские ехали в костел. Посмотреть. На девушек в красивых шелковых платочках. На богато одетых баб. На мужиков в теплых куртках. Весело едут. У иных лошадь откормлена, будто помещичья. Бичами щелкают.

А то еще, когда из города ворочаются. Накупили всего на ярмарке. Разного добра. Видала она в городе, как они ходят между лотками, перебирают, торгуются с продавцами. Баранок для детей. И крупных с маком и этих мелконьких, нанизанных на веревочку. Лент для девчат. Разноцветных, переливающихся всеми красками. Ни на что это не нужно, так только, чтобы быть понаряднее. Но деревенские могли себе и это позволить. Или кораллы бабам. Но на это уж надо страсть сколько денег. Да что ему, когда у него есть.

У Магды глаза разбегались. Деревня и усадьба. И тут и там совсем иная жизнь. Сытая, веселая. Хотя у помещицы веселости и не заметишь. Видно, уж так привыкла, что и не чувствует своего счастья.

Бараки стоят между усадьбой и деревней. Ниже, чем деревня, ниже, чем усадьба. Деревня взобралась высоко на пригорок, и усадьба возвышалась над бараками, над спускающимся к пруду оврагом.

Деревня грелась на солнце, и усадьба грелась на солнце. Но между бараками и солнцем нависали смрадные испарения пруда, вечно дымящиеся нездоровым туманом.

В бараках осенью, как и круглый год, было все одно - работа и работа.

А в деревне уже почти отработались. И теперь играли свадьбы. Не так и много, как на масленицу. На масленицу тут уж все побегут давать оглашения. Теперь женились лишь те, кому не терпелось, кто не хотел больше дожидаться.

К костелу, с пением, с музыкой, с криком ехали на телегах. Над ушами у лошадей бумажные розы, в гривы вплетены яркие бумажные жгуты. Невеста ехала в миртовом веночке, у жениха миртовый букет. Волей-неволей приходилось им ехать мимо бараков. И все из бараков на них глазели, а уж Магда больше всех.

В костеле, там еще ничего. Известно, венчанье как венчанье. А вот потом! Даже сюда, вниз, доносились музыка, пение. Веселились деревенские.

Магде вспомнилась ее собственная свадьба. Вроде все было, как полагается. И дружки и миртовый венок. Только они с Ясеком не поехали на телеге, помещица лошадь не дала. Да, впрочем, отсюда до костела близехонько.

Был и свадебный калач, и пива Ясек купил, и бутылочку горелки крестный принес. А все же не то. Каждый бы сразу понял, что это не деревенская свадьба, а батрацкая. Не такое веселье, не такие пляски, не было на другой день пира, ничего этого не было, хотя ведь человек раз в жизни женится, и такой уж обычай, чтобы в этот день ничего не жалеть. Один раз в жизни.

Но как тут жалеть или не жалеть, когда не из чего. Хоть стену головой прошиби, - не поможет.

Вроде и весело было на этой свадьбе, а все же Магда поплакала в уголке. Сама не знала о чем. То ли о Флориане Зеленке, то ли о девичьей жизни, которая теперь навек окончилась, то ли из-за этой свадьбы, что она не такая, какой могла бы быть.

Вот потому ей и интересна была теперь всякая свадьба.

А уж когда узнала, что выходит замуж брончаковская Марина, она весь день успокоиться не могла.

Флориан собирался жениться на Марине еще до знакомства с Магдой. Впрочем, потом, когда узнал, сколько старики дают за Каськой, он взял за себя Каську.

А Марина выходила теперь за Гулька, которого прозвали "рябой" - все лицо в рябинах. Но веселый парень, учтивый.

Утром они проехали в костел, потом из костела. С кучей народа, с пением. Рассказывали, что старый Брончак полную телегу выпивки привез из города. Что будут гулять три дня и три ночи.

Магду так и подмывало посмотреть на эту свадьбу.

Никто ее туда не звал, - как можно, из бараков-то. Замуж выходила крестьянская дочь из крепкого хозяйства за сына зажиточного хозяина. Куда ж тут звать батрачку!

Но можно ведь поглядеть. Там уже стояла куча ребятишек. Магда протиснулась вперед. В окно было все видно. Народу в избе - страсть, битком набито. Прямо против окна сидели музыканты.

Уже издали было слышно, как гудит изба. Тоненько плакали скрипки. Упрямо, монотонно, размеренно гудели басы.

Говор и шум доносились из избы, из раскрытых сеней, слышались возгласы, притоптывание. Народ веселился вовсю. Как же иначе? Хозяйская дочь выходила за самостоятельного хозяина. Магда прильнула лицом к стеклу. Но лампа горела тускло, было темно от табачного дыма, не все удавалось рассмотреть. Да еще стекло запотело, ночь была прохладная.

- Ну и танцуют!

- Гляди, Каська-то!

- Крутит ее, как старую метлу!

- Матусиха! Ишь, разобрало ее, старая баба в пляс пустилась! Гляди, как задом вертит!

Под окном тараторили, смеялись, взвизгивали. Но потихоньку. Чтобы кто-нибудь не выскочил из избы и не прогнал. Ведь всякому любопытно. Всякому охота хоть музыку послушать.

Гудели басы. Стучали об пол сапоги. У Магды заболели глаза. Она умаялась за целый день, хоть сейчас усни.

Но танцующие на мгновение приостановились, в окне перестали мелькать развевающиеся юбки. Жених стоял перед музыкантами.

Люба, сядем
В санки рядом
Да поедем в дальний край,
Там богатый урожай.
Там богатый урожай.
Расписной там двор,
Там я буду твой.

Магда закрыла глаза. Каковы они, эти дальние края? Что это за края?

С болью припомнилось что-то, она сама не знала что. И на ее свадьбе тоже пели эту песню, хотя это была и не такая шумная, веселая, многолюдная свадьба. В бараках все иначе, чем в деревне, у хозяев.

Но пели точь-в-точь: "Люба, сядем в санки рядом…"

Хотя дело было не зимой. Но так уж было принято, играть эту песню на свадьбах. Свадебная песня. Вроде и печальная, вроде и радостная. Но сегодня она показалась Магде и вовсе печальной. Где это, где - тот дальний край? Бараки и пруд, усадьба и костел - вот и все. А где же дальний край? "Там богатый урожай" - поют. Высокая, должно быть, колосистая пшеница… Да что с того? Нет у Магды своей земли… Тут и дальние края не помогут.

В избе играла музыка, все танцевали под мотив, который спел жених.

Но Магда уже ничего не видела.

Ей стало теперь стыдно, что она вместе с детьми и подростками стоит под окном. Если бы кто из избы увидал, мог бы подумать, что ей свадебного калача захотелось.

Она пошла обратно, в холодную, темную ночь, вниз, к пруду, к баракам.

Далеко слышно было, как шумит свадьба. Магда уже не различала отдельных звуков, но гудение все слышалось. Размеренное, однообразное, непрестанное.

Кто-то, верно, вышел сейчас на порог. Черная фигура выделялась на фоне освещенных изнутри сеней. Магда ясно увидела ее, когда еще раз обернулась назад, перед тем как свернуть к баракам.

Люба, сядем
В санки рядом
Да поедем в дальний край.

Это Флориан Зеленок пел. Женатый мужик, а ни одной свадьбы, ни одной вечеринки не пропускал. Явственно доносился его высокий голос. Флориан Зеленок и раньше хорошо пел.

Магда ускорила шаги. До самой глубины сердца пронизывала ее непонятная печаль. О чем и почему, она сама не знала. Ведь она не жалеет, что не вышла за Флориана. Так о чем же тогда?

Она свернула к пруду. Запах гнили уже чувствовался в ночном мраке.

Может, это оттого, думала она, что все всегда так одинаково: пруд, бараки, господское поле? Что она никогда, никогда не увидит, каковы эти чужие края, чужой мир. Но для нее весь мир был чужой. Разве было у нее что свое? Только одежонка на плечах. Больше ничего.

А все же было жаль чего-то, хоть нечего было жалеть. На глаза навертывались слезы, хоть не о чем было плакать. Она бежала домой, сердясь на себя, что пошла в деревню.

Хозяйская, зажиточная свадьба. Что ей до этого!

Она ворвалась в свою каморку как угорелая и принялась яростно мыть посуду, которая стояла немытая с самого полудня.

II

Шлюз открыли. Вода вздулась пузырем, словно бабий подол от ветра, с шумом влилась в ров, наполнила его до краев мутным потоком. Потом пошла медленнее, ровнее и, спадая, оставляла на дерне берегов влажный след. Потом стала тихонько журчать. Растеклась ручейками и вскоре лениво заструилась, извиваясь по самому дну рва одной-единственной прядкой.

Толпы батрацких и деревенских ребятишек облепили низкий вал у рва, полезли с другой стороны пруда, отгороженной плетнем. Высыпали и мужики, жадно поглядывавшие на спущенный пруд.

Шлюз открыли утром, едва только начало светать. Арендатор приехал еще с вечера. Всю ночь он пил с управляющим. В бараках слышно было, как управляющий пел тоненько да жалобно - по-русски. Он, когда напьется, всегда поет по-русски.

Теперь он тоже тут. Хоть и не его дело, а все равно присматривает. С арендатором у него свои дела, о которых в усадьбе не знают, вот он и подмазывается.

Сеть в отверстии шлюза, вздутая напором воды, уже опала, опустилась вниз. С нее свисали водоросли, словно волосы колдуньи.

К полудню воды в пруде осталось по щиколотку. Показалось дно, остававшееся невидимым целый год. Обнажились разбросанные там и сям камни. Любопытным глазам открылись илистые котловинки, старые, вросшие в ил щепки, слои водорослей. У берега валялся старый ржавый горшок без дна. Арендатор показывал управляющему на голубой эмалированный ободок, предательски торчавший из грязи, и сердито теребил свои длинные усы. Управляющий грозил кулаком бабам, собравшимся на берегу. Это их проделка, а ведь он строго приказывал ничего не бросать в пруд, не грязнить воду.

На всей площади огромного болотистого пруда остались, наконец, только лужицы в ямках. Эти маленькие водохранилища кишели рыбой. Рыбы, как черви, переползали друг через друга, беспомощно трепыхаясь, в тупом изумлении. Впрочем, рыба была всюду, она ползла по жидкой грязи, выискивая, где бы замочить тяжело дышавшие жабры.

- А ну, за работу! - скомандовал приказчик, который ретиво суетился вокруг управляющего. Мужики уже стояли наготове. Кто голый по пояс, кто в рубахе. Широкие посконные подштанники были засучены высоко над коленями, обнажая худые, обросшие волосами ноги.

Сперва входили осторожно. Под ногами неприятно чавкала грязь, издавала странный, хлюпающий звук - не то стон, не то вздох, - когда из нее вытаскивали ногу.

Рабочие брали скользкую, жирную, уже слабо вырывавшуюся рыбу и бросали ее в корзины, которые держали в руках. Мальчики принимали корзины и стремглав неслись к берегу, где стояли кадки с водой. Сначала пытались выбирать рыбу из более удобных мест, из воды. Но арендатор прикрикнул, чтоб сперва выбирали из грязи. Пальцы рылись в вонючем иле. Взятая отсюда рыба вся была в липкой грязи, крупная чешуя едва просвечивала.

Рыба постепенно перестала кишеть. Кадки заполнялись одна за другой, рыбы в пруду становилось все меньше.

- Угорь! Угорь!

Он быстро полз по грязи к спасительной луже. Мальчишки подняли крик. То один, то другой безуспешно пытался схватить скользкое, извивающееся туловище. Наконец, с берега бросили сачок и поймали в него беглеца.

Изредка попадались караси, то тут, то там кто-нибудь брал в руки золотисто-зеленого линя. Но больше всего было карпов - крупных, жирных, плоских.

Спина уставала ежеминутно наклоняться, болела. Но теперь начиналось самое трудное. Рыба зарылась в грязь, исчезла в густой жиже. Приходилось разгребать пальцами грязь, как граблями. Конечно, граблями было бы скорее, но управляющий запретил, чтобы не повредить рыбу. Грязь забиралась под ногти, въедалась в потрескавшиеся, всегда чем-нибудь пораненные руки.

Дети радостным криком встречали каждую найденную в грязи рыбешку, - известно, дети…

Теперь рабочие по одному выходили на берег, вымазанные вонючей грязью. Еще нужно было рассортировать мелкую, среднюю и крупную рыбу по огромным кадкам, которые тут же грузили на телеги. Линей и карасей отдельно. Угря арендатор подарил управляющему. Толстый был угорь, хоть и верткий, как змея.

С рыбы смывали грязь и бросали ее в кадки. Аж глаза разбегались от этого богатства. Сотни, сотни рыб. В глазах двоилось и троилось от долгого гляденья на эту сверкающую подвижную массу. Освободившись от грязи, рыба весело плескалась в кадках. То одна, то другая так шлепнет хвостом, что кругом брызги летят на людей, на лошадей, на телегу.

Арендатор что-то записывал мелкими буковками в своей книжечке, переплетенной в черную клеенку. Он внимательно следил за рыбой, казалось, у него тысяча глаз. При сортировке за людьми особенно наблюдали. Они работали теперь плотной кучкой, не так как на пруду, и кто-нибудь мог незаметно стащить рыбину.

Кшисяк усердно перекладывал самых крупных карпов из ведра в кадку, но думал все об одном. Как освободиться до обыска, которым заканчивалась работа, от карпа, чье холодное, скользкое прикосновение он чувствовал на голом теле, в подвернутой штанине. Когда все были заняты погоней за угрем, ему удалось незаметно засунуть карпа за пояс. Теперь он опустился ниже и трепыхался в штанине так сильно, что мужику приходилось двигаться осторожно, потихоньку, чтобы незаметно было, как шевелится рыба при каждом его шаге.

Хороший был карпик - не из самых крупных, даже и не из средних, на такого Кшисяк не посмел бы посягнуть: как его спрячешь, сейчас же заметили бы. Но все же ничего себе карп. На темном гладком боку ровная золотистая чешуя. Круглый, хорошо откормленный. Кшисяк размышлял, как Магде его приготовить, чтобы было повкуснее. "Зажарить бы, - управляющий, тот всегда ел жареных. Да жарить-то на чем? Хоть бы уху сварить", - думал он, опуская в кадку огромного карпа, пожалуй кило три весом.

Как назло Магды не видать поблизости. Может, удалось бы как-нибудь пустить рыбу в траву, в конский щавель, который рос тут повсюду. Баба подняла бы, и кончено дело. А так еще кто-нибудь заметит, да и заберет себе. Небось не пожалуешься. Ведь краденое, - всякий может побежать, донести - и все пропало.

Назад Дальше