Угли под пеплом - Упит Андрей Мартынович


Андрей Упит
УГЛИ ПОД ПЕПЛОМ

Обе оконные створки распахнуты настежь. За окном куст сирени, весь в синем цвету. Только с одной стороны видна зеленая, когда-то красивая, а теперь облезшая изгородь, а за нею проезжая дорога. Далее зелено-серое ячменное поле имения и лесная излучина.

Солнце пока низко. Дорога до половины еще в тени от дома. Но тень эта все ближе отползает к дому. Все ярче становится пятно поля, и чернота лесной опушки постепенно бледнеет. Уже можно отличить листву высоких деревьев от низкорослой молоди.

Усыпанная щебнем дорожка поскрипывает под ногами прохожих. Над дверью аптеки, в доме, в том конце дорожки, изредка звякает колокольчик. Где-то едут на лошади. Дребезжание повозки все ближе. Это не солдаты. Слышно, что тарахтит всего одна повозка. Телега - если вслушаться. Какой-нибудь мужик едет. Мало их теперь здесь ездит, в самый сев. На станции, верстах в двух отсюда, пыхтит и время от времени коротко и пронзительно свистит паровоз.

Вечерний ветер с запахом фиолетовой сирени легкими порывами вливается в комнату. Фиолетовые сумерки заполняют все помещение. То ли это от наружного освещения. То ли от охапок цветов, которые здесь повсюду наставлены. На книгах и бумагах, на большом, заваленном разными хозяйственными принадлежностями столе, на маленьком круглом столике, стоящем возле постели, на комоде, даже на подоконнике другого окна. Запах сирени не пьянит и не забивает все, он легкий и летучий, совсем как и ее цвет.

Екаб Берг сидит в своем передвижном кресле у открытого окна. Ноги его, по обыкновению, укутаны теплым полосатым пледом. Дни теперь теплые, после обеда так даже жарко - а они зябнут. Все время зябнут, как плотно и тепло их не укутывай.

Екаб Берг не думает об этом. Привык. За двадцать три года ко всему привыкнешь. В руках у него книга, но он не читает. Так и лежит она на коленях. Он оглядывает комнату. На улицу он уже смотрел. Теперь осматривает комнату.

Комната жены для него почти чужая. Больше двух-трех раз в году он в нее не попадает. На стене увеличенная поясная фотография - они спустя неделю после свадьбы. Тогда у него еще были обе ноги… Он всегда избегает на нее смотреть. Но сегодня не смог удержаться. Сегодня надо и на нее посмотреть. Он смотрит на свое бодрое юношеское лицо и сравнивает его с отражением пятидесятилетнего мужчины, которое виднеется в открытой створке окна. Качает головой. Просто не верится. Черты вроде бы те же самые, только морщины на лбу и в уголках рта сделали лицо суше и строже. Изъеденный кусок известняка - вот что напоминает ему источенное годами страданий лицо. Буйные кудри поредели и присмирели. И на висках седина ох как заметна. Это у него-то, у которого отец умер в девяносто лет без единой сединки…

И отвернуться не может. Надо еще поглядеть.

Она, кого он двадцать лет держал привязанной к своей искалеченной жизни… Свежая, как несорванный розовый бутон. Стоит вон, заслонив одно его плечо, серьезная… Но лицо и глаза жизнерадостные, внутренняя счастливая улыбка, которую можно скорее подсознательно уловить, чем почувствовать, как запах от росистого цветка. И перед этим их портретом стоит большая узловатая сиреневая ветка в ее любимой вазе… Он вспоминает - каждый раз, когда его сюда прикатывают, перед портретом стоит ветка цветов… Наверняка припасенная специально для такого случая.

Екаб Берг не может долго смотреть на этот портрет. Чувствует, что это может нарушить его дорогой ценой купленное, величайшим трудом завоеванное душевное равновесие… С усилием он отводит взгляд и дальше оглядывает комнату. Комнату его жены, чужую и непонятную ему. Он живет, работает и спит в переделанном под лабораторию павильоне в углу сада. Здесь он чужой. Здесь у него такое же чувство, какое бывало раньше в приемной какого-нибудь профессора или другого светила.

Невольно он усмехается своим мыслям. Тонкие, стиснутые губы чуть изгибаются в усмешке. А в глазах тот же серый, холодный, болезненный блеск.

Заваленный стол с зеленой лампой. Его подарок - с тех времен. Бронзовый резервуар с рельефными рисунками чистенький, как вымытый. Видимо, эти привычки не проходят и с годами. Мещанские привычки, они самые цепкие. Хотя нет, - обрывает он нить размышлений. Даже и мысленно он не хочет ее обидеть. Ведь и он больше всего любит чистоту. Оглядывает свои руки. Прозрачные, словно восковые. Кое-где обожжены кислотой или едкими химикалиями. Кончики пальцев шершавые. Вдруг приходит неожиданная мысль. Он наклоняется вперед, насколько это удается, и разглядывает свое лицо. И оно с восковой желтизной, какое-то помертвевшее. Нет - в мутном зеркале окна не видны черные точки на лбу, которые так и не удалось вытравить. И белые, хорошо разгладившиеся шрамы вокруг глаз. Это после того несчастного случая, когда его сооружение из колб, трубок и банок разлетелось в мелкие дребезги. Все стены лаборатории были в стеклянной пыли. Зажжешь свет, потолок так и сверкает, точно сплошь утыканный иголками.

Но это уже было давно. А что прошло, на том и останавливаться нечего. Это болезнь, с которой только сам можешь справиться. О, он приучился бороться и закалился в борении со своими внутренними хворями. Точно стеклянную пробирку, воля его держит рассудок в крепких руках. И сливает оттуда навязчивое мысленное содержимое, как ненужную жидкость…

Видимо, все ящики стола опустошили. На педантично разложенные книги и вещи ежедневного обихода свалены груды каких-то бумаг и тетрадей. Никогда он их раньше не видел. Что она там может писать и хранить? А вон конверты, которые вроде бы когда-то видал. Целые груды писем разных размеров и цветов. С кем она переписывалась? В нем просыпается нечто вроде любопытства. Но какое ему дело? Что он, цензор своей жены? Соглядатай в ее жизни… и чувствах? Муж… обрубок человека. Человек в кресле. Человек на колесах, - как он иронически себя называет. Пока жизнь теплится в этих бренных останках, следует быть благодарным и за ту неслыханную милость, которая ему даруется вот уже больше двадцати лет. Благодарным за то, что эта цветуще-красивая, здоровая, полная сил женщина стольким пожертвовала ради него. Разве он может на что-то жаловаться? Разве ему чего-либо недостает? У него всегда чистое белье, подушка за спиной и тепло укутаны ноги. А ведь он видывал таких, которые шаркают по улице остатками своих ног и побираются. Доходное предприятие эти обрубки по сравнению с теми, кому приходится побираться, имея здоровые ноги. Лучший кусок всегда ему первому. Нож для бумаги и карандаш всегда под рукой, когда надо разрезать новую книгу. В лаборатории вся посуда и приборы всегда на своих местах, и всегда до них легко дотянуться… Чьи-то ноги уже походили для него… Конечно, приятно сознавать, что у тебя ноги здоровые и ходить вместо того, кто сам не может двинуться…

Постель с простым, полосатым домотканым одеялом и одной подушкой. Единственная маленькая, тощая подушка в старой наволочке. Та расшитая, что у него за спиной, мягче. А эта специально, конечно же специально, положена на сегодня, когда сюда съезжаются посторонние. И коврика нет у постели, чтобы он поверил, будто раздеваясь по вечерам и вставая по утрам, она босиком ступает на пол. Как будто он не знает, что она холит свои ноги и бережет их от любой простуды. Он же помнит. В нем ведь живы все чувства. Голени зябнут. Но он ясно чувствует холод и в самых кончиках пальцев, ощущает толстую, нечувствительную кожу на подошвах… Насмешка природы эти живые чувства. Именно против этого он боролся все долгие годы. Но оно посильнее всей натренированной воли. Это его судьба.

На столике у кровати его последняя книга. Он видит - страницы разрезаны. Даже карандаш вложен. Чтобы было похоже, будто она только что читала. На столе под бумагами он углядел и обе свои старые брошюры. Там же наверняка и журналы, где напечатаны его статьи и выступления в дискуссиях. Хочет внушить, что она читает научные статьи, что начала интересоваться химией и социологией. Она, которая читала только беллетристику, интересовалась только новейшими сборниками стихов и в газетах прежде всего отыскивала фельетон… Просто зло берет от этого притворства.

Но тут же он спохватывается и берет себя в руки. Прежде всего потому, что привык держать себя в крепкой узде.

И стоит ли в конце концов волноваться, если ей хочется немножко похвастать своим известным мужем? Другие женщины своими мужьями козыряют в гостях, в обществе. На танцевальных вечерах и собраниях. Выводят их показать новые выходные костюмы, умение танцевать и дар речи. А где жене Екаба Берга появиться со своим калекой на колесах? Сиделка при больном. Двадцать лет прикована к этому креслу, еще крепче, чем он сам. Что же удивительного, что она постепенно привыкла козырять своей ролью страдалицы. Что любит поболтать со знакомыми о своем муже, который связан с мировыми светилами. Который переписывается с Хвольсоном, Мечниковым, Тимирязевым, Плехановым, Бергсоном, Пуанкаре и Вальденом… Всем им необходимо похвастать своим мужем. Незамужние стараются перещеголять одна другую туалетами и числом кавалеров. Замужние хвалятся своими мужьями. Муж у них вместо шелкового платья и белых туфель.

Лицо его перекашивается от иронической усмешки. Такое бывает редко, только наедине. Он живет двумя жизнями. Одна с людьми, другая - в своем мире, в своей лаборатории и наедине.

А все же прохладно становится. Он тихо зовет:

- Льена, пожалуйста, зайдите сюда!

В соседней комнате откликаются. И тут же оттуда входит шустрая, здоровая сельская девушка, чисто одетая, в белом фартучке. В руках у нее полотенце. Верно, только что орудовала им. Стоя в дверях, она ждет, что он скажет.

Екаб Берг с минуту смотрит на нее.

- Как вы, Льена, сегодня принарядились. Совсем как на праздник.

По своему обыкновению, она пожимает плечами.

- Ай, да что вы!.. Это же у вас праздник. Гости из столицы… Надо же немного приодеться.

- А я бы все-таки советовал вам этот белый передник снять. А то уж очень вы смахиваете на горничную у какого-нибудь барона. А мы люди простые… Ну, ну, нечего сразу насупливаться. От этого морщины бывают. А вы для этого еще молоды.

- Простые люди… тоже скажете. А профессор из Петербурга? А молодой Берг? Они же ко всяким столичным тонкостям привыкли.

- Прежде всего, дорогая Льена, Арайс еще никакой не профессор, а простой ассистент. Ну, эту разницу, вы, надо думать, не различаете. А что касается моего сына… Словом, для нас они не бог весть какие господа. Не для нашего, а для своего собственного удовольствия приезжают… Где моя жена?

- Да не знаю толком, в кухне, верно. Или в аптеку ушла.

- В аптеку… да, это может быть. Почему бы ей не пойти в аптеку? Зьемелис ее давний знакомый.

- Да. Он уж нам тут помогал со всякой переноской да перестановкой. Наверху-то комнатка совсем пустая. Кушетку туда перенесли из столовой. Вторую кровать у Зьемелиса взяли.

- Многовато, многовато переноски… Но если моей жене так правится… Как видите, я вам ничем помочь не могу. Весьма сознаю свою вину, но ничего не могу сделать… Я хотел вас попросить откатить немного мою колесницу от окна. Что-то мне зябко. То, что у меня еще зовется ногами…

- Сейчас… - Она быстро подтыкает плед поплотнее и берется за спинку кресла. - Куда вам лучше?

- Если можно - туда, между столами. Так, так. Здесь я могу дотянуться до одного и до другого… Сколько тут бумаги навалили.

- Мне было приказано все ящики вытереть. А барыня сама, сказала, обратно уложит.

- Да, да. Благодарю, Льена. Вы можете идти.

- Если вам что надо, вы кликните. Я рядом буду.

Екаб Берг с минуту смотрит на один стол, на другой.

Потом берет со столика свою книгу. От этой слабости он еще не отвык. Приятно видеть свою книгу на чужом столе. "Пути культуры…" - теперь ему самому кажется, что это броское название неуместно. Слишком неопределенно и замаскированно. Почему бы открыто и определенно не сказать, что думаешь?.. Но это старая история. Об этом он не хочет думать.

Он листает свою книгу. Брови с легкой иронией ползут вверх. Все страницы испещрены замечаниями. Подчеркивания и отчеркивания, отсылки на разные места в его собственных и чужих трудах. Помечены страницы из работ тех ученых, которых он упоминает, на которых ссылается или с которыми спорит. Оттуда выписаны целые фразы, рядом с его положениями и выводами.

Так, со вздернутыми бровями, он качает головой. Нет, этого он не представлял. Довольно много нужно усилий для жены химика и социолога, чтобы показать миру, что она интересуется трудами своего мужа. Что и ее доля тут есть… Он отчетливо представляет, как она, встречаясь или прогуливаясь со своими знакомыми, с умным видом рассуждает о химии и социологии… Я… мой муж… Мой муж… я…

Он сердито швыряет книгу обратно на столик.

Ну, а эти бумаги и тетради на большом столе? Никогда он не шарил на женином столе. Какое у него на это право! Никогда не интересовался, что она делает и с кем переписывается. Неужели он должен контролировать ее знакомства и связи? Разве ей и без того не хватает возни с ним? Надоело, просто опостылело. Только из трусости и непростительного эгоизма приковал он этого цветущего, здорового, жаждущего жизни человека к своим немощным останкам, к своему креслу. Об этом он жалеет каждый день - и в то же время испытывает какое-то удовлетворение от этого сожаления. Самообман - надежнейшее прикрытие трусости.

И все же его интересуют эти тетради и пачки писем. Он же может на них взглянуть - как невежественный архивариус, который способен только разбирать заголовки, но для которого содержание, выраженное на чужом языке, недоступно.

Вот эти письма - бережно сложенные, крест-накрест перевязанные ленточкой… А, да это же его собственные, писанные в молодости, когда был еще женихом… В те времена, когда оба были молодые, здоровые и красивые, когда от одного наивного приветствия в глазах появлялись счастливые слезы. Но кто об этом думает в инвалидном кресле и на склоне лет. Только сентиментальное малодушие подступает к сердцу. И какое это имеет значение? Он кладет пачку обратно. Пусть лежит. Когда он со своим креслом и остатками ног отправится туда, где ему уже давно уготовано место, вот и этим она сможет похвастать. Когда всякие рецензенты будут писать некрологи, смотришь, и имя жены упомянут. И чем чаще, тем лучше. Кое-что из этих писем она сможет предложить для газет. Целую неделю его и ее имя будет знать весь народ. И она будет расхаживать с траурной вуалью на шляпке и всем показывать свое скорбное лицо. Не так уж плохо быть скорбящей вдовой знаменитого человека. Это порой привлекает больше, чем самая кокетливая улыбка, эксцентричные наряды и золоченые туфельки…

Прозрачные пальцы, нервно корчась, впиваются в край полосатого пледа.

А вот на этих письмах знакомый почерк. Ах да - это же письма от Арая! Да, да. Ведь друг его молодости и ее друг. Но сколько их! Сотни писем. Ну, конечно, разве мало было пережито ею страданий за эти двадцать лет ухаживания за калекой, за двадцать лет рабства… В этих конвертах дружеские утешения и ответы на ее горькие жалобы и упреки по адресу несправедливой, безжалостной судьбы. Это понятно. Становится легче, если поведать свои мучения понимающему другу и услышать сочувствие и благостное утешение.

На время он даже замирает. Закрыв глаза, чувствует, как холодная дрожь пробегает где-то внутри.

Да, и в журналах его статьи читаны, все в подчеркиваниях и пометках. На что только не способна женщина, вынужденная проводить время взаперти, без радостей и развлечений! Но разве он отказывал ей в этом? Разве сам не уговаривал ее пойти, когда неподалеку давали какое-нибудь представление или увеселение? Но и не препятствовал играть роль добровольной мученицы. Да и как бы он мог? Что он вообще может? Должно быть, это куда интереснее. Поди знай. Что вообще можно знать о женщинах?

Он дотягивается и берет сверху одну из тетрадей.

Недоуменно смотрит. Это же подробнейшее описание его лаборатории. Полка за полкой, прибор за прибором и сосуд за сосудом. Все иноязычные названия приведены без единой ошибки. Все точно в том порядке, как расставлено и как он привык. Ясно видно, что тетрадью часто пользуются. А в конце разные пометки насчет кислот, растворов и приборов, выписанных или которые еще надо выписать, отмечено, что подходит к концу и что скоро надо заказывать. Адреса фирм, каталоги и цены…

Нет, это он отказывается понять. Какой, однако, афронт! Он-то думал, что жена живет своей жизнью, а его жизнью интересуется только ради приличия. Но эта тетрадь… и все прочее… говорит, что она гораздо глубже и интенсивнее жила его работой. Даже кажется, что она, время от времени помогая при опытах, слишком даже хорошо знала устройство лаборатории и ее содержимое.

Неужели с той целью, чтобы после его смерти иметь возможность заявить, что и она принимала участие в этих опытах? Значит, вот как далеко может зайти женское коварство и честолюбие? Ну нет, что-что, а так дурно он о своей жене думать не может. Просто она слишком вжилась в свою роль сиделки и помощницы. Со временем появился вкус к работе, в которой она ничего не понимала. Просто сознательно отдавалась этой ерунде, чтобы заглушить естественное стремление здоровой, цветущей женщины к жизни и наслаждениям. Ведь она же вся во власти мелкобуржуазной морали и старых брачных традиций. Просто нет смелости уступить своим инстинктам, чтобы не лишиться в глазах общества звания честной, способной на самопожертвование и несчастной жены. Вот в чем настоящая причина.

И все же как-то не по себе. Как бывает, когда замечаешь, что убежденность, за которую цепко держался двадцать лет, стоит на песке. Когда, возможно, и никакого оправдания нет подозрениям в адрес многих знакомых и друзей на стороне, вне его дома. Не по себе, как любому, у кого вдруг идет прахом долго вынашиваемый и обстоятельно выполняемый труд.

Он берет маленькую, в серой обложке, книжечку и смотрит на название. О, это он сразу узнает. Книжка городской ссудо-сберегательной кассы. Ее им дали, когда он двадцать лет назад, сразу же после этого несчастья с ногами, получил от своего помощника первый взнос за аптеку и велел положить в сберегательную кассу на имя жены. Весь выкуп за аптеку должен был быть внесен на имя жены, чтобы та была обеспечена на старости, после его смерти. Девять тысяч - этого ей должно хватить. Пока жив, можно обойтись и тем, что есть дома, и небольшими гонорарами, на которые он рассчитывал.

Он знал, что Зьемелис делает свои взносы, - хотя и не так аккуратно, как было предусмотрено соглашением. Двадцать лет. И вот она будет владелицей капитала. Теперь обеспечена и без него. Да, да. Удачно совпало. Как раз вовремя. Да и все-то происходит вовремя.

В этом у него твердая уверенность, тут он фаталист. Он торопливо кладет нераскрытую книжечку обратно на стол. За дверью слышатся шаги Зьемелиса. Даже известно, зачем он идет. Все идет так, как должно идти.

Дальше