- Конечно, - продолжал дедушка более грустным, но самым своим чарующим тоном, - жизнь моя не была безупречной. Я немало порыскал по свету. В моих скитаниях… - Разинув от удивления рот, я взглянул на него: неужели он снова станет рассказывать про зулусов? Но нет, он не стал. - В моих скитаниях, сестра Цецилия, мне не раз приходилось сталкиваться с большим соблазном, которому тем более трудно противостоять, когда у такого чертовски несчастного человека, - ах, простите пожалуйста! - когда у бедного малого нет никого, кто мог бы позаботиться о нем. Любому человеку жизнь покажется бесконечно тягостной, если возле него нет славной любящей женщины. - Он вздохнул. - Чего же удивительного, если сейчас… у такого человека может появиться желание прийти сюда… в поисках душевного покоя?
Сестру Цецилию явно взволновала эта речь. Ее румяные щечки так и пылали, а затуманившиеся слезою глаза с состраданием смотрели на дедушку, жалея его погибшую душу. Сжав руки, она пробормотала:
- Это очень поучительно. Я убеждена, что, если вы действительно хотите покаяться, каноник Рош будет счастлив помочь вам.
Дедушка высморкался, потом с улыбкой сожаленья покачал головой.
- Каноник хороший человек, на редкость хороший… но что-то не очень симпатичный. Нет, вот если б мне разрешили приходить с Робертом на занятия, сесть где-нибудь в уголке и слушать, то, мне кажется…
Тень сомнения пробежала по лицу сестры Цецилии, словно тучка по прозрачной воде пруда. Но, как видно, она больше всего опасалась расхолодить дедушку или обидеть.
- Боюсь, мистер Гау, что ваше присутствие будет отвлекать детей. Но что-нибудь, конечно, можно придумать. Я непременно поговорю с нашей настоятельницей.
Дедушка одарил ее своей самой чарующей улыбкой - да, повторяю, несмотря на его уродливый нос, улыбка у него была неотразимо чарующая. Он встал и пожал руку сестре Цецилии, вернее не пожал, а подержал ее пальцы в своих, точно хотел нагнуться и почтительно поцеловать их. И, хотя он не сделал этого, щечки сестры Цецилии еще долго горели после его ухода, а когда она рассказывала нам историю блудного сына, ее серьезные глаза увлажнились слезой.
Выйдя из монастыря, я увидел дедушку, он прогуливался у ворот, поджидая меня; дедушка был в наипрекраснейшем расположении духа, помахивал палкой и что-то напевал. По пути домой он читал мне лекцию насчет облагораживающего влияния хороших женщин, потом вдруг прерывал сам себя и начинал петь или приговаривал: "Прелесть. Просто прелесть!" Я слушал его не без волнения, ибо последние недели сам переживал большие трудности - о чем речь будет ниже, - и все из-за женщин. Тем не менее я был рад, что сестра Цецилия и строгая тишина опрятной монастырской приемной произвели такое прекрасное впечатление на дедушку.
Он тактично пропустил неделю и затем решил нанести следующий визит, избрав для этого солнечный день, когда, по его словам, "в саду будет особенно хорошо". Он уже представлял себя сидящим рядом со мной на лужайке. Он тщательнее обычного приводил себя в порядок и долго возился перед зеркалом, подстригая бороду, что он иногда делал, когда собирался к миссис Босомли. Всегда неравнодушный к чистому белью, он надел свою лучшую белую рубашку, которую сам выстирал и выгладил. Он даже продел в петлицу пучок незабудок, яркая голубизна которых так подходила к цвету его глаз. Затем он взял меня за руку, приосанился, и мы быстрым шагом направились в монастырь.
Увы! В маленькую приемную к нам вышла не сестра Цецилия, а мать Элизабет-Джозефина, еще более суровая, чем обычно, и не вполне оправившаяся после воспаления желчного пузыря. У дедушки сразу вытянулось лицо, а его приветственная улыбка застыла, словно прихваченная морозом; достопочтенная же настоятельница резким тоном приказала мне идти на лужайку, где мы занимались.
Минуту спустя, уже сидя на поросшем травою склоне, я услышал, как хлопнула входная дверь от толчка сильной руки. А затем сквозь деревья я увидел, как дедушка спустился по ступенькам и пошел по аллее к выходу. Хотя на таком расстоянии я едва ли мог рассмотреть толком, он, по-моему, был смущен и ужасно пришиблен. Когда после краткого, отрывистого наставления достопочтенная мать Элизабет-Джозефина отпустила нас и я вышел к воротам, дедушки там не было. А вечером я заметил, что он вынул из петлицы голубые незабудки.
Бедный дедушка! Меня очень тревожило, что его покаянное настроение так скоро прошло, но праздник тела господня, приходящийся на последний четверг месяца, был не за горами, и я пребывал в том состоянии возбуждения, когда то и дело переходишь от отчаяния к блаженству. Прежде чем я вкушу сладостную благость причастия, мне придется пройти сквозь пытку первой исповеди. Несколько раз уже каноник Рош беседовал с нами на эту тему, и хотя говорил он в сдержанных тонах, я начал смутно понимать, какие страшные ловушки готовит природа ничего не подозревающим детям. Начал я кое-что понимать и в разнице полов. Слово "непорочность" было произнесено нашим пастырем хоть и мягко, но достаточно веско. И тут из тумана передо мной вдруг возникло сознание моего греха. О боже, как я грешен: я совершил самый страшный, непростительный грех. Никогда, никогда не смогу я рассказать об этом канонику.
А придется рассказать. Проклятье, тяготеющее над теми, кто "плохо" исповедался, даже страшнее того, что тяготеет над теми, кто "плохо" причастился. Сердце у меня екнуло: я понял, что мне придется открыться в моем позоре… Ох, какая мука сознавать, что нет избавления!
Наконец роковой день и роковой час настали. Весь потный от страха и стыда, я, спотыкаясь, прошел в темную исповедальню под витражом, изображающим "Спасителя, несущего свой крест", где каноник Рош ждал меня. Ноги у меня подкосились, и я гулко ударился голыми коленями о голые доски. И заплакал.
- Отец, отец, простите меня. Я такой скверный, мне так ужасно стыдно.
- В чем дело, дорогое дитя? - Мягкое поощрение, звучавшее в сдержанно суровом тоне, лишь усилило мое горе. - Ты сказал какое-нибудь дурное слово?
- Нет, отец, хуже, гораздо хуже.
- Что же это, дитя?
И я выпалил:
- Ох, отец, я спал со своей бабушкой.
Почудилось мне это или за таинственной решеткой в самом деле раздался веселый смех? А быть может, это просто был отзвук моих рыданий?
Глава 12
Праздник тела господня наступил; проснувшись утром, я увидел серое небо - такое же серое, как тело, мертвого Иисуса, когда его сняли с креста. Всю ночь я проворочался на соломенном матраце в своем уголке на кухне; лишь временами мне удавалось вздремнуть, и тогда мне снилось, что живой младенец Иисус спит со мной рядом - его хорошенькая головка лежала у меня на подушке, а мягкая щечка прижималась к моей. Я просыпался, от души надеясь, что не согрешил во сне. Потом меня стали мучить сомнения: не повинен ли я в "бесстыдстве", когда раздеваюсь? Не смотрел ли я "нечистым" взглядом на распятие, или на статую мадонны, или еще на что-нибудь? Наложив печать на глаза и уста, бреду я, спотыкаясь, по земле, боясь как бы не впасть в грех. Мне так хочется не просто "хорошо", а "отлично" причаститься, что в подтверждение этого я стал отыскивать знамения и прочие знаки небесного благоволения. Посмотрю, например, на небо и скажу себе: "Если я увижу облако, похожее на лицо святого Иосифа, я замечательно причащусь". И вот я запрокидываю голову и, прищурившись, изо всех сил пытаюсь найти в воздушных туманностях профиль святого, хотя бы его бороду. Или подниму с дороги три камушка - по числу святой троицы - и скажу себе, что если одним из них попаду в угловой фонарь, значит отлично причащусь. Но я тут же отказываюсь от своих попыток из боязни совершить святотатство.
В это утро, однако, на меня нисходит удивительное спокойствие, душа моя полна любви, и втайне я сам дивлюсь тому, что именно мне из всех, кто окружает меня в этом доме и думает сейчас о всяких повседневных мелочах, требуя: один - завтрак, другой - горячей воды, третий - вычищенные сапоги, - только мне одному уготована сладостная и приятная честь вкусить от тела сына господня.
Накануне вечером я тщательно вычистил рот; теперь мне уже не надо ломать голову над тем, как отказаться от завтрака. Неужели дедушка рассказал маме? Она больше не заставляет меня есть. Босиком я поднимаюсь наверх и вижу, что дедушка готовится сопровождать меня в церковь; он очень возбужден - разве может он пропустить такую, как он выражается, "церемонию". Хотя дедушка донельзя обидчив, он не злопамятен и уже простил мать Элизабет-Джозефину за то, что она изгнала его. В монастыре было решено, что я чересчур "большой" для белого костюма - благое решение, ибо даже белые туфли и носки были для меня проблемой, их достал мне мой чудесный дедушка, а как - я и сам не знаю, ибо денег у него, конечно, нет; когда же я спрашиваю его об этом, он лишь пожимает плечами, намекая, что пошел ради меня на большую жертву. Позже был обнаружен залоговый билет… на синюю вазу, стоявшую в гостиной.
А пока я не без гордости надел новые туфли и носки. Мы выходим с дедушкой и очень скоро добираемся до церкви. Высокий алтарь украшен белыми лилиями; они кажутся мне дивно прекрасными; я смотрю на них из первого ряда, где сижу возле Анджело, одетого в белый морской костюмчик, а через проход от нас сидят шесть девочек: одна из них - ну просто противно! - хихикает от волнения под белой вуалью, прикрепленной к венку из искусственных белых цветов. Сразу за нами сидят родственники тех, кто сегодня впервые причащается. Там же и дедушка - он сидит возле мистера и миссис Антонелли, а рядом с ними - дядя и сестра Анджело; всё живо интересует его, и, я надеюсь, он не слишком презрительно относится к тому, что должно произойти, хоть он уже и допустил уйму промахов: забыл преклонить колена и окропить себя святой водой. А все-таки я рад, что он здесь, и я знаю, что ему хочется быть мне полезным; вот я слышу, он нагнулся и поднял перчатку миссис Антонелли… или ее молитвенник.
В ризнице зазвонили в колокольчик, и месса началась. С благоговением слежу я за всем, что происходит, читаю молитвы перед причастием и жду, жду лишь того момента, который сделает эту мессу отличной от всех других, какие были до или будут после нее. Как мало времени осталось до этой минуты! Все внутри у меня дрожит. Но вот и "Domine non sum dignus". Наконец-то, наконец! Я трижды ударяю себя в грудь, потом встаю и вместе с Анджело и остальными, еле передвигая подгибающиеся ноги, подхожу к перилам алтаря. Я чувствую на себе взгляды всего прихода, голова у меня кружится; я вижу каноника Роша в пышных одеяниях, он идет нам навстречу, неся чашу с причастием; я тщетно пытаюсь припомнить, как я должен совершить поклонение кресту, и в надежде, что не осрамлюсь, закрываю глаза, поднимаю голову и, раскрыв дрожащие губы, как учила нас мать-настоятельница, шепчу в душе последнюю молитву, одно только слово "Иисусе".
Вот мне кладут на язык гостию - никак не думал, что она такая большая и жесткая; я ведь ждал чего-то воздушного, необыкновенного. Рот у меня пересох, и мне трудно не только проглотить ее, но даже повернуть; я возвращаюсь на свое место, красный как рак, в висках у меня стучит, я сжимаю их руками и, наконец, проглатываю облатку. И ничего не происходит - я не почувствовал никакой особой благодати, никаких перемен в душе. Разочарование захлестнуло меня. Неужели я "плохо"… Нет, нет, я глушу в себе это страшное предположение, с жаром берусь за молитвенник, читаю благодарственную молитву и немного успокаиваюсь.
Поднимаю голову и вижу Анджело, который мягко улыбается мне, слышу, как позади меня кашляет дедушка, и преисполняюсь уверенностью в себе. Я горжусь тем, что совершил такой важный обряд. И вместе со всем приходом читаю молитвы после мессы.
Когда мы вышли из церкви, на улице светило солнце, монастырские сестры улыбались мне, а потом меня окружили дедушка и Антонелли, стали поздравлять меня, трясти за руку, обнимать. Мой замечательный родственник стал уже ближайшим другом итальянского семейства, которое было от него прямо в восторге, больше того, он их положительно очаровал. Дедушка представил меня мистеру и миссис Антонелли, их взрослой дочери Кларе, а также дяде Анджело - Виталиано, смуглому человеку лет пятидесяти, тихому и скромному, с отрешенным, как у очень глухих людей, лицом. Все улыбались мне, а миссис Антонелли, дебелая черноглазая дама с челкой и крошечными золотыми кольцами в ушах, одетая в зеленое бархатное платье, по-матерински ласково посмотрела на меня и сказала:
- Какой милый приятель у нашего маленького Анджело.
Тут мистер Антонелли, такой же темноволосый, как и его жена, но, правда, с намечающейся лысиной и ниже ее ростом, вдруг ударил кулаком по своей ладони и, обратив на дедушку большие печальные глаза, совсем такие же, как у Анджело, только с мешками под ними, порывисто, и в то же время робко изрек:
- Мистер Гау, я хочу просить вас об одолжении. Наши мальчики уже стали добрыми друзьями… Если вы не побрезгуете… пойдемте к нам завтракать.
Дедушка сразу согласился. Мистер и миссис Антонелли очень обрадовались. И мы пошли: Анджело и я впереди, а дедушка и остальные сзади.
Антонелли жили над своим заведением, выкрашенным в розовые и малиновые тона; над входом висела горделивая вывеска, на которой блестящими золотыми буквами было выведено: "Ливенфордский первоклассный салон мороженого. Антонио Антонелли, единственный владелец". Такое же поистине экзотическое великолепие было и наверху. Пестрые ковры, яркие - желтые с зеленым - занавеси. Повсюду висели цветные картинки из священного писания: Антонелли были очень верующие; по обеим сторонам каминной доски, прикрытой вязаными салфеточками, - две мирские картины: виды Капри и Неаполя, поражающие глаз голубизной мерцающих далей. А рядом - боже правый! - извержение Везувия. С позолоченной консоли на стене мне улыбалась маленькая статуя, разодетая в белое и розовое, точно кукла. Никогда еще не бывал я в доме, где все было бы так не по-нашему и где бы в воздухе носились таинственные запахи. Ноздри мои щекотали ароматы незнакомой мне кухни - пахло фруктами, чем-то острым, кислым, едким, запахом лука и пота, кипящего сала и сырых опилок, а из погреба снизу подымался сладкий запах ванили, которую кладут в мороженое.
Пока миссис Антонелли и Клара, взволнованно переговариваясь, хлопотали, накрывая на стол, Анджело застенчиво взял меня за руку и повел в конец коридора на первом этаже. Здесь он остановился с многообещающим видом у полураскрытой двери, ведущей в комнату, которая, как выяснилось позже, принадлежала его дяде. Сердце мое заколотилось при виде шарманки, прислоненной к стене, настоящей старинной шарманки, на которой перламутром было выведено: "Орган Орфея". Но увидеть то, что за этим последовало, я никак не предполагал.
- Николо, Николо! - тихонько позвал Анджело.
Обезьянка в красном кафтанчике спрыгнула с постели, переваливаясь прошла по полу и вскочила на руки Анджело. Это была маленькая чистенькая обезьянка с грустными глазами и крошечным сморщенным встревоженным личиком. У нее было точно такое выражение, какое много лет спустя я видел на лицах новорожденных: пришибленное, удивленное, взволнованное и в то же время раздраженное. Анджело нежно поглаживал обезьянку и предложил воспользоваться этой чудесной привилегией и мне.
- Погладь его, Роби. Он тебя не укусит. Он ведь знает, что ты мой самый лучший друг. Правда, знаешь, Николо? У него нет блох, ни одной нет. Он принадлежит моему дяде Вита. Вита любит его больше всего на свете. Он говорит, что Николо приносит нам счастье. Когда мы только приехали в Ливенфорд и были очень бедные, мой дядя ходил по улицам с шарманкой и Николо. И много же денег ему давали! Но теперь, когда мы стали богатые - ну почти богатые, - мама не разрешает ему ходить с шарманкой, хоть ему и очень хочется. Мама говорит, что это некрасиво, что нам не пристало заниматься такими делами. И теперь Николо живет у нас - он наш любимец, самый большой любимец. Ему было три года, когда дядя привез его. А сейчас ему всего десять - он еще молодой, это совсем немного для обезьяны.
Тут миссис Антонелли позвала нас. В полном восторге последовал я за Анджело, который, не спуская обезьянки с рук, провел меня в гостиную, где уже все собрались.
- Ах, нет, не надо Николо! - запротестовала миссис Антонелли, когда мы вошли. - Только не сегодня, Анджело, когда у нас такие милые гости.
- Но, мама, - возразил Анджело, - ведь сегодня же день моего первого причастия.
- Ну, ладно, ладно. - Миссис Антонелли косо посмотрела на дядю Виту и, повернувшись к дедушке, сверкнула ослепительной улыбкой. - Это любимец нашего Анджело!
Анджело прочитал молитву, мы все сели за стол, накрытый вышитой скатертью и уставленный множеством блюд, какие никогда не появлялись во время завтрака на столе в "Ломонд Вью". Тут стояли большие тарелки с мясом и рисом, с макаронами под томатным соусом, куриный паштет, заливное из языка, маслины, сардины, анчоусы, ваза с фруктами, огромный мороженый торт, на котором было написано: "Благослови боже нашего Анджело", а вокруг него несколько высоких бутылок вина.
Дедушка, которого посадили между Кларой и миссис Антонелли, был в необычайно приподнятом настроении. Во главе стола сидел сияющий мистер Антонелли. Вид у него был на редкость довольный: очень уж ему льстило наше присутствие.
- Немножко вина, мистер Гау, самую капельку. Вино особое. Из Неаполя. Фраскати.
Были наполнены бокалы, даже бокал смуглого молчаливого улыбающегося дяди Виталиано, который, видимо, занимал несколько подчиненное положение в семье. Тут из-за стола поднялся дедушка и предложил тост:
- За наших малышей. За этот счастливый и святой день в их жизни.
Все выпили, даже мы, дети, - у нас с Анджело было тоже по крошечной рюмочке. Вино было сладкое и приятно согревало.
- Вам нравится фраскати, мистер Гау? - заискивающе спросил, подавшись вперед, мистер Антонелли.
- Очень освежающее вино, - любезно ответил дедушка. И добавил: - Легкое.
- Да, да, очень легкое. Приятное и легкое. Еще бокал, мистер Гау.
- Благодарю вас, мистер Антонелли.
Обезьянка, которой, видно, скучно было сидеть на коленях у Анджело, вдруг потянулась и взяла банан. Я молча уставился на нее, а она очистила плод и принялась есть - совсем как маленький человечек. Анджело с гордостью кивнул и прошептал.
- Обожди, ты еще не такое увидишь.