Том 2. Рассказы по понедельникам. Этюды и зарисовки. Прекрасная нивернезка. Тартарен из Тараскона - Альфонс Доде 7 стр.


Таким образом я узнал, что на продаже дома настаивают сыновья и невестки старика, мелкие парижские лавочники. Это они требовали, чтобы он расстался с дорогим ему уголком земли. По каким причинам? Не знаю. Достоверно одно: они находили, что дело чрезмерно затягивается, и с этого дня начали приезжать каждое воскресенье, чтобы изводить несчастного старика, заставить его выполнить свое обещание. С дороги, в великом воскресном безмолвии, когда сама земля отдыхает от того, что всю неделю ее вспахивают и засевают, я отчетливо слышал их разговоры. Лавочники беседовали, спорили между собой, играли в "бочонок", и слово "деньги", произносимое их резкими голосами, отдавалось в ушах тем же металлическим звоном, с каким падали в лунки жестяные кружочки, которые они метали. Вечером все они уезжали. Проводив их немного, старик поспешно возвращался домой и с блаженным видом запирал калитку - впереди у него была неделя передышки. На целых шесть дней в доме снова водворялась тишина. В саду, залитом солнцем, слышался только хруст песка под тяжелыми шагами да шуршание граблей.

Однако старика с каждой неделей все сильнее торопили, все назойливее приставали к нему. Лавочники пускали в ход все средства, привозили внучат, чтобы растрогать его.

- Вот видите, дедушка, когда дом будет продан, вы переедете к нам. Нам будет так хорошо всем вместе!..

Они шушукались во всех углах, сновали по дорожкам сада, вслух занимались подсчетами. Однажды я услыхал, как одна из невесток кричала:

- Лачуга не стоит пяти франков… Она только и годится, что на слом.

Старик все выслушивал молча. О нем говорили, словно он умер, о его домике - словно его уже снесли. Он ходил по саду сгорбленный, со слезами на глазах, по привычке высматривая, не нужно ли где на ходу подрезать ветку, снять плод. Чувствовалось: он в этом уголке земли пустил такие глубокие корни, что не в силах будет оторваться от него. И действительно, что бы ему ни твердили, он все откладывал свой переезд. Летом, когда зрели те кисловатые ягоды, которые отдают свежей зеленью, - вишни, крыжовник, черная и красная смородина, - он говорил себе:.

- Подождем сбора… Потом я сейчас же продам все…

Но после сбора вишни наступал период персиков, затем винограда и, наконец, чудесного темно-коричневого кизила, который собирают чуть не под снегом. После этого наступала зима. Поля вокруг были черны, сад пуст. Ни прохожих, ни покупателей. Лавочники, и те уже не приезжали по воскресеньям. Три долгих месяца покоя, в течение которых нужно было приготовить семена, подрезать фруктовые деревья, а дощечка, никому не нужная, по-прежнему висела у калитки, омываемая дождем, колеблемая ветром.

Наконец дети старика потеряли терпение; они догадались, что он всячески отваживает покупателей, и решились на героическое средство: одна из невесток поселилась у свекра - вертлявая лавочница, с самого утра разряженная в пух и прах. У нее был тот приветливый, лицемерно-кроткий вид, та слащавая любезность, которые свойственны людям, привыкшим угождать покупателям. Казалось, она завладела большой дорогой. Она широко раскрывала калитку, громко разговаривала, улыбалась прохожим, как бы желая сказать:

- Зайдите!.. Взгляните!.. Дом продается!

Старику уже не было покоя. Иногда, пытаясь забыть о ее присутствии, он вскапывал грядки, засевал их, как те смертельно больные люди, которые охотно строят планы, чтобы рассеять свои опасения. Лавочница неотступно следовала за ним и пилила его:

- К чему вам это?.. Что вы для чужих так стараетесь?

Он не отвечал и продолжал работать с поразительным упорством. Запустить свой сад значило бы уже частично потерять его, начать с ним расставаться. Вот почему на дорожках не было ни одной сорной травки, на розовых кустах-ни одной лишней веточки. А между тем покупатели не являлись. То было время войны, и лавочница тщетно распахивала калитку, тщетно расточала улыбки в сторону большой дороги - там проезжали только возы с домашним скарбом, в калитку входила одна только пыль. День ото дня лавочница становилась все более злобной. Неотложные дела требовали ее возвращения в Париж. Я слышал, как она осыпала свекра упреками, устраивала ему сцены, хлопала дверьми. Старик молча горбился и утешал себя тем, что любовался на всходы горошка да разглядывал висевшую все на том же месте дощечку с надписью: "Дом продается".

…В втом году, приехав в деревню, я снова увидел домик, но - увы - дощечки уже не было. На ограде еще висели клочья разорванных, покрывшихся плесенью объявлений о продаже. Конечно, дом продали! На месте ветхой серой калитки стояла новая, свежевыкрашенная в зеленый цвет, с полукруглым верхом, с зарешеченным отверстием, сквозь которое был виден сад. Но не прежний фруктовый сад, а мещанское нагромождение клумб, лужаек, миниатюрных каскадов, и все это отражалось в большом металлическом шаре, качавшемся перед крыльцом. В этом шаре гирляндами ярких садовых цветов изгибались дорожки и причудливо расплывались две громоздкие фигуры: краснолицый, обливающийся потом толстяк, утопавший в садовом кресле, и тучная, задыхавшаяся дама. Потрясая лейкой, она кричала:

- Я уже четырнадцать вылила на бальзамины!

Надстроили этаж, подновили забор, и в этой маленькой, заново отделанной усадьбе, где еще пахло краской, кто-то бешеным темпом барабанил на фортепьяно заигранные кадрили и польки. Танцевальные мотивы, доносившиеся до большой дороги и бросавшие в жар, удушливая июльская пыль, разгул ярких красок, тучная дама - все это хлеставшее через край пошлое веселье заставляло мое сердце сжиматься. Я вспоминал бедного старика, который, бывало, хозяйничал здесь, такой счастливый, такой спокойный. Я мысленно видел его в Париже, его сутулую спину садовника, его соломенную шляпу, видел, как он бродит по полутемной комнате за лавкой, тоскующий, запуганный, задыхающийся от сдерживаемых слез, меж тем как его невестка торжествует за новеньким прилавком, где звенят деньги, вырученные от продажи дома.

ПАПА РИМСКИЙ УМЕР

Перевод А. Поляк

Я провел детство в большом провинциальном городе, пересекаемом рекой, очень оживленной, судоходной рекой, благодаря которой у меня с ранних лет развилась страсть к путешествиям и жизни на воде. В особенности один уголок набережной у мостика Сен - Венсан я и теперь не могу вспомнить без волнения. Я так и вижу дощечку, прибитую к шесту: "Корне, лодки напрокат", уходящую под воду лесенку, скользкую, черную и мокрую, и у нижней ступеньки флотилию лодок, выкрашенных в яркие цвета. Они слегка покачивались, выстроившись в ряд, и, казалось, им придавали еще больше легкости выведенные белой краской на корме красивые названия: "Колибри", "Ласточка".

Вот мимо длинных, сверкающих свежими белилами весел, разложенных по откосу для просушки, идет дядюшка Корне с ведром и кистью; у него обветренное, облупившееся лицо, изборожденное сетью мелких морщин, словно поверхность реки в ветреный день… Ах, этот дядюшка Корне! То был злой гений моего детства, моя болезненная страсть, мой грех, моя нечистая совесть. Сколько я совершил преступлений ради его лодок! Я пропускал уроки в школе, я продавал свои книги - чего бы я только не продал ради одного послеобеденного катания на лодке!

Кинув на дно тетради, сняв куртку, сдвинув на затылок шапочку, так, чтобы речной ветерок ерошил мне волосы, я налегал на весла, насупившись, как старый морской волк. В пределах города я держался середины реки, на ровном расстоянии от обоих берегов, из страха, как бы кто-нибудь, не узнал старого морского волка. Какое блаженство - включиться в это непрестанное движение шлюпок, плотов, барж с лесом, буксирных пароходиков, которые то плыли рядом, то обходили друг друга, разделенные узкой полоской пены! Попадались и более громоздкие суда; когда они поворачивали, перемещалось и множество мелких суденышек.

Но вот рядом со мной раздавался стук пароходных колес, или сверху на меня надвигалась густая тень - то была высокая баржа, груженная яблоками.

- Эй, берегись, комар! - кричал хриплый голос, и я выгребался, весь в поту, захваченный суетой речной жизни, над которой жизнь улиц переливалась с одного берега на другой по пешеходным мостикам и мостам; там проползали омнибусы, их отражения в воде дробились под ударами моих весел… А сильное течение возле устоев мостов, а волны за кормою парохода, а водовороты и, наконец, знаменитая яма смерти! Сами понимаете: нелегко было одолеть все это моим двенадцатилетним рукам, да еще без рулевого.

Иногда мне везло: я встречал "караван". Я быстро прицеплялся к концу длинного ряда барж, тащившихся на буксире, и пока мои весла покоились неподвижно, раскинутые, точно крылья парящей птицы, я отдавался быстрому, бесшумному движению, прорезавшему реку длинными полосами пены, а по обеим сторонам мимо меня проносились деревья и дома набережной. Далеко-далеко впереди слышались монотонные удары винта и собачий лай с одной из барж; над ее низкой трубой вился легкой струйкой дымок. Все это создавало иллюзию настоящего путешествия и жизни на борту.

К сожалению, такие "караваны" попадались редко. Чаще всего приходилось упорно грести на солнцепеке.

О, эти полуденные лучи, отвесно падающие на реку, - я и сейчас еще чувствую их палящий жар! Все горит огнем, нестерпимо сверкает. В этой раскаленной, трепетной атмосфере, разлитой над волнами и колебавшейся при каждом их движении, струйки, стекавшие с моих весел и с мокрой бечевы, приподнимавшейся над водой, вспыхивали серебряным блеском. Я греб с закрытыми глазами. Иногда по количеству затраченных мною сил и по шуму воды под лодкой мне казалось, что я двигаюсь очень быстро, но, подняв голову, я видел перед собой все то же дерево, все ту же стену на берегу реки.

Наконец после огромных усилий я, весь мокрый и красный от жары, выбирался за пределы города. Смех и крики купающихся, стук вальков на мостках, шум на плавучих пристанях замирали вдали. Все реже попадались мосты, река становилась шире. То тут, то там отражались в воде сады предместий и фабричные трубы. На горизонте маячили зеленые островки. В полном изнеможении я причаливал к берегу, среди шуршащих тростников. И там, истомленный солнцем, усталостью и удушливым жаром, поднимавшимся от воды, покрытой желтыми кувшинками, старый морской волк целыми часами унимал кровь, струившуюся у него из носу. Так неизменно кончались все мои путешествия. Но что поделаешь? Я не в силах был отказаться от них.

Обратный путь, возвращение - вот что было ужасно. Напрасно греб я изо всех сил-я всегда являлся домой поздно, гораздо позже, чем кончались уроки в школе. Наступающие сумерки, мерцание газовых рожков в тумане, звуки вечерней зори - все усиливало страх и муки раскаяния. Я завидовал людям, спокойно возвращавшимся к себе домой; я бежал, у меня кружилась голова от воды и от солнца, в ушах гудело, как в морской раковине, и я заранее краснел при мысли о том, как я сейчас буду лгать.

А ведь мне каждый раз приходилось лгать в ответ на грозный вопрос: "Где ты был?" - поджидавший меня за дверью. Больше всего страшил меня допрос, который мне учиняли, когда я приходил домой. Я должен был ответить тут же, стоя на пороге, не, задумываясь, всегда иметь наготове какую-нибудь удивительную историю, рассказать что-нибудь удивительное, ошеломить так, чтобы пресечь дальнейшие расспросы. Таким образом, я выигрывал время, мог войти, перевести дух; чтобы достигнуть этого, я был готов на все. Я выдумывал государственные перевороты, всевозможные бедствия, страшные происшествия: полгорода в огне, железнодорожный мост рухнул в реку… Но однажды я превзошел самого себя. Дело было так.

В тот вечер я вернулся с большим опозданием. Мать давно уже подстерегала меня на верхней площадке лестницы.

- Где ты был? - крикнула она мне.

Трудно поверить, какая дьявольская хитрость может прийти в голову ребенку. Я не знал, что ответить, я ничего не придумал заранее: я слишком торопился… И вдруг у меня явилась безумная мысль. Я знал, что милая моя мама отличается крайней набожностью, что она ревностная католичка, и я выпалил, задыхаясь от волнения:

- Ах, мама!.. Если бы ты знала!..

- Что такое?.. Что еще случилось?

- Папа римский умер!

- Папа умер!.. - повторила бедная мама и, побледнев, прислонилась к стене.

Я быстро прошел в свою комнату, испугавшись и моего успеха и чудовищности моей лжи. И все же у меня хватило мужества держаться этой выдумки до конца. Я помню вечер, овеянный тихой скорбью утраты, - отец был серьезен, мать сражена горем… За столом говорили вполголоса. Я сидел, опустив глаза; среди общей печали о моем проступке совершенно забыли, никто даже не вспомнил о нем.

Каждый старался привести какой-нибудь эпизод, свидетельствовавший о высоких добродетелях усопшего Пия IX. Понемногу беседа перешла на разные события из истории пап. Тетя Роза рассказала о Пии VII; она хорошо помнила, как он проезжал по югу Франции в почтовой карете, окруженной конными жандармами. Вспомнили также пресловутую сцену у императора:Comcdiantef Tragediante!.. Я в сотый раз слушал эту историю, рассказываемую все с теми же интонациями и жестами, это стереотипное семейное предание, переходившее от поколения к поколению, наивное и незатейливое, как монастырская легенда. Но никогда еще оно не казалось мне таким занимательным.

Я слушал, лицемерно вздыхая, с притворным интересом задавая вопросы, и в то же время твердил про себя: "Завтра утром, когда они узнают, что папа жив, они будут так довольны, что ни у кого не хватит духу бранить меня".

Мысли путались, глаза сами собой слипались, и передо мной, как видение, вставали голубые лодочки, скованная тяжелым зноем Сона и снующие во все стороны по ее зеркальной воде длинные лапки водяных пауков, сверкающие, словно алмазы.

СОЧЕЛЬНИК В КВАРТАЛЕ МАРЕ

(Святочный рассказ)

Перевод Н. Касаткиной

Г-н Монарх, владелец завода сельтерской воды в квартале Маре, отужинал в сочельник у друзей на Королевской площади и, напевая, возвращался домой… На колокольне церкви св. Павла пробило два. "Ох, как поздно!"-подумал почтенный заводчик и заспешил. Но панель обледенела, на улицах темень, а главное-этот окаянный старый квартал отстроен в те поры, когда экипажи были редки, и здесь что ни шаг, то закоулок, тупичок или тумба у крыльца для удобства всадников. Как тут пойдешь быстро, когда ноги и без того отяжелели, а в глазах туман от праздничных возлияний?.. Наконец г-н Монарх добрался до дому и остановился перед монументальными лепными воротами, где при свете луны блестит заново вызолоченный щит с подновленным гербом, который он превратил в свою заводскую марку:

ВЛАДЕНИЕ БЫВШЕЕ ДЕ HEMOH МОНАРХ-МЛАДШИЙ

ЗАВОД СЕЛЬТЕРСКОЙ ВОДЫ

Старинный герб рода де Немон сверкал и красовался на фирменных сифонах, на счетах и бланках.

За воротами двор, просторный и светлый; днем, когда ворота распахнуты, от него даже светлее на улице. В глубине двора старинное здание: пышно разукрашенный почерневший фасад, балкончики с выгнутыми коваными решетками, другие - с каменными пилястрами, огромные, высокие окна с фронтонами, с карнизами, выступающими над верхними этажами, как множество мелких крыш под одной крышей, и, наконец, на коньке, посреди черепиц, круглые слуховые окна, кокетливо обрамленные лепными гирляндами наподобие зеркал. Добавьте к этому большое каменное крыльцо, источенное и замшелое от дождей, за стены цепляются чахлые побеги дикого винограда, такие же черные и скрученные, как бечевка, которая болтается наверху, на чердачном блоке, а в целом - картина величавого и скорбного обветшания… Это и есть старинное родовое жилище Немонов.

При дневном свете вид у дома совсем другой. Надписи: "Касса, склад, вход в мастерские"-сверкают золотыми буквами на старых стенах, оживляют, молодят их. Железнодорожные фуры сотрясают ворота. На крыльцо выбегают конторщики с пером за ухом, чтобы принять товар. Двор завален ящиками, корзинами, соломой, мешковиной. Сразу видно, что здесь помещается завод… Но в торжественной тишине ночи, когда свет зимней луны отбрасывает и переплетает тени среди гущи причудливых кровель, тогда древний немоновский дворец вновь обретает барственный вид. Решетки чернеют, точно кружевные, парадный двор становится больше, наполовину заколоченные окна неравномерно освещают старую лестницу, и местами на ней так и рисуются уголки собора с пустынными нишами, а глухие переходы напоминают алтари.

В эту ночь г-ну Монарху его дом представляется особенно величественным. Звук собственных шагов на безлюдном дворе нагоняет жуть. Лестница кажется огромной, и подняться по ней ему прямо невмоготу. Должно быть, из-за праздничного ужина… Добравшись до второго этажа, он останавливается, чтобы перевести дух, и подходит к окну. Вот что значит жить в историческом здании! Г-н Монарх отнюдь не поэт, и все же при виде великолепного аристократического двора, по которому луна раскинула покров голубого света, при виде старого жилища вельмож, которое словно спит под надвинутым на крыши снежным колпаком, ему лезут в голову дикие мысли:

"А что если возвратятся Немоны?..".

В эту минуту раздается звонок. Ворота распахиваются с такой быстротой и силой, что гаснет фонарь, и некоторое время внизу, у входа, слышатся шум и топот. Там спорят, торопясь протиснуться вперед. Вот появляются лакеи, тучи лакеев, зеркальные стекла карет сверкают при свете луны, портшезы покачиваются между двумя факелами, разгоревшимися на сквозном ветру. Двор вмиг наполняется. Но у крыльца суета стихает. Люди выходят из карет, раскланиваются и поднимаются по лестнице, беседуя, и явно чувствуют себя здесь как дома. С крыльца доносится шелест шелка и бряцание шпаг. Волосы у всех белые, плотные и тусклые от пудры. Голоса у всех слабенькие, тонкие и чуть надтреснутые, беззвучные смешки, неслышная поступь. Видно, что это старые, очень старые люди. Глаза тусклые, драгоценные камни погасшие, старинные тканые шелка с блеклыми переливами мягко поблескивают от вспышки факелов. И над всем сборищем носится облачко пудры; оно поднимается из замысловатых, заложенных в букли куафюр при каждом поклоне, которому придают чопорность шпаги и фижмы… Вскоре весь дом уже как будто заполнили призраки, зажженные факелы мелькают в окнах, поднимаются по витой лестнице вплоть до слуховых окошек, которым тоже перепадает искра жизни и праздника. Весь немоновский дворец загорается огнями, как будто яркий луч заката зажег стекла его окон.

Назад Дальше