Но даже в худшие моменты отчаяния он знал, что под этим пластом искренней грусти дремали глубокие слои безмятежной ясности, в которой он найдет когда-нибудь убежище. Как путнику, застигнутому грозой, ведомо, что, несмотря на дождь, солнце сверкает за тучами и что он обладает возможностью достичь местности, не затронутой грозой, так и Гёте в своих терзаниях предчувствовал, что скоро овладеет своим горем и, быть может, вкусит, описывая его, острую и болезненную радость.
* * *
Вечера становились короче и свежее. Сентябрьские розы облетели. Дьявольский друг Гёте, блестящий Мерк, прибыл в Вецлар; Шарлотта была ему представлена. Он нашел ее очаровательной, но предусмотрительно не сказал об этом Гёте. С равнодушной гримасой он дал ему совет уехать, полюбить другую. Доктор, немного разочарованный, подумал, что настало время оторваться от бесполезной и томительной страсти. Ему нравилось по-прежнему жить вблизи Шарлотты, чувствовать во время ночных прогулок прикосновение ее платья, принимать от нее микроскопические доказательства привязанности, скрытые от молчаливой бдительности Кестнера, - художник в нем был утомлен этими монотонными переживаниями. Он извлек из своего пребывания в Вецларе духовные богатства; он собрал коллекцию проникнутых чувством прекрасных пейзажей; жила была исчерпана, жатва собрана, - надо было уезжать.
"Надо ли действительно уезжать? Моя душа колеблется, как флюгер на верхушке колокольни. Мир так прекрасен; счастлив тот, кто может им упиваться не размышляя. Часто я раздражаюсь своей неспособностью к этому и произношу самому себе убедительные речи об искусстве наслаждаться настоящим…"
Но мир его звал, мир бесконечных обещаний. Он не хотел быть чем-нибудь, он хотел стать всем. Ему нужно было творить, строить свой собор. Каков он будет? Это оставалось тайной, было окутано туманом будущего. И этому смутному образу он собирался принести в жертву реальные радости! Он заставил себя назначить день отъезда и, уверенный в своей воле, предался страсти со сладостным исступлением.
Он назначил свидание своим друзьям в саду после обеда; он их поджидал под каштанами террасы. Они придут, сердечные и веселые; они не догадаются, чем этот вечер отличается от всех предыдущих. Но этот вечер будет последним. Властитель событий, доктор Гёте, это постановил, и ничто не могло изменить его решения. Отъезд был мучителен, но было приятно найти в себе силу уехать.
Он унаследовал от своей матери такое острое отвращение ко всякого рода сценам, что не мог вынести мысли о настоящем прощании. Он хотел провести последний вечер со своими друзьями в атмосфере спокойной и меланхоличной радости. Он вкушал заранее патетику этой беседы, когда двое из собеседников, ничего не зная об истинном положении вещей, бессознательно могли больно задеть третьего.
Он предавался этим мыслям, когда услыхал шаги Шарлотты и Кестнера. Он побежал им навстречу и поцеловал руку Лотте. Они дошли до конца грабовой аллеи, образующей в этом месте живописный уголок, потонувший в зелени, и сели в темноте. Сад при бледном свете луны представлял собой такую прекрасную картину, что они оставались долгое время в молчании. Затем Шарлотта сказала:
- Когда я гуляю при свете луны, я всегда думаю о смерти… Я верю, что мы воскреснем… Но, Гёте, встретимся ли мы друг с другом?.. Узнаем ли мы друг друга?.. Что вы думаете об этом?
- Что вы говорите, Шарлотта? - ответил он взволнованно. - Конечно мы встретимся. В этой жизни или в другой, но мы встретимся!..
- Друзья, которых мы потеряли, - продолжала она, - знают ли что-нибудь о нас? Чувствуют ли они все, что мы переживаем, думая о них? Образ моей матери находится всегда перед моими глазами, когда вечером я спокойно сижу среди ее детей, среди моих детей, когда они окружают меня так, как окружали бы ее…
Она долго говорила голосом нежным и печальным, проникнутым настроением этой ночи. Гёте думал, что, может быть, странное предчувствие побудило Шарлотту взять этот меланхолический тон, мало свойственный ее обычной манере. Он чувствовал, как слезы набегают ему на глаза; его охватило волнение, которого он хотел избежать. Несмотря на присутствие Кестнера, он взял руку Шарлотты. Это был последний день. Не все ли равно теперь?
- Надо расходиться по домам, - сказала она мягко, - уже поздно.
Она хотела принять свою руку - он удержал ее силой.
- Условимся, - сказал Кестнер пылко, - условимся, что первый, кто умрет из нас, даст о себе знать оставшимся в живых!
- Мы встретимся, - сказал Гёте, - в том мире или ином, но мы встретимся… Прощайте, Шарлотта. Прощай, Кестнер… Мы встретимся!
- Я думаю, завтра же, - сказала она, улыбаясь.
Она встала и ушла со своим женихом по направлению к дому. Гёте видел еще в течение нескольких секунд ее платье, белевшее в тени лип.
После ухода Кестнера, доктор бродил еще некоторое время по улочке, откуда был виден фасад дома. Он заметил как осветилось окно; это было окно Лотты. Немного позже оно вновь потемнело. Шарлотта спала. Она ничего не знала.
Романист был удовлетворен.
* * *
На следующий день, возвратясь домой, Кестнер нашел письмо Гёте.
"Его уже нет, Кестнер, и когда ты получишь эту записку, его уже не будет. Передай Лотте прилагаемое письмецо. Я был очень спокоен, но вчерашняя беседа меня истерзала. Я ничего не могу вам больше сказать в эту минуту. Останься я подле вас одним мгновением больше - я бы не выдержал. Теперь я один - и завтра я уезжаю!"
"Лотта, я надеюсь вернуться, но Бог знает когда. Лотта, если бы ты знала, что я испытывал, слушая твои речи, зная, что вижу тебя в последний раз!.. Я уехал… Что навело нас на такой разговор? Теперь я один и могу плакать. Я покидаю вас счастливыми и остаюсь в ваших сердцах. Я вас снова увижу, но не завтра, а это все равно что никогда. Скажи моим мальчуганам: он уехал… Я не могу продолжать…"
Днем Кестнер отнес это письмо Лотте. Все дети повторяли печально: "Доктор Гёте уехал".
Лотта была грустна, читая письмо, и слезы появились у нее на глазах. "Хорошо, что он уехал", - сказала она.
Она и Кестнер могли говорить только о нем.
Многие удивлялись внезапному отъезду Гёте, обвиняя его в неучтивости. Кестнер его защищал с большой горячностью.
VI
В то время как друзья растроганно читали и перечитывали его письма, жалели его, представляли себе с тревогой и сочувствием, что он испытывает в своем печальном уединении, - Гёте весело шагал по красивой долине Лана. Он направлялся в Кобленц, где должен был встретиться с Мерком у госпожи Лярош.
Вдали туманная цепь гор и побелевшие верхушки скал, а внизу, в глубине темного ущелья, река, обрамленная ивами, составляли пейзаж, трогавший своей грустью.
Гордость, которую Гёте испытывал, порвав с вецларским наваждением, смягчала печаль еще свежих воспоминаний. Иногда, думая о пережитом им приключении, он говорил себе: "Нельзя ли было сделать из этого элегию?.. Или, быть может, идиллию?" Иногда он спрашивал себя, не было ли его призванием рисовать и писать пейзажи, подобные тому, которым он любовался в этот момент. "Вот что, - подумал он, - я брошу в реку мой прекрасный карманный нож: если я увижу, как он падает в воду, я буду художником; если же ивы заслонят его - я отказываюсь навсегда от живописи".
Он не увидел, как нож погружался в воду, но он уловил всплеск воды - и предсказание показалось ему двусмысленным. Он отложил свое решение.
Он дошел до Эмса, спустился по Рейну на пароходе и прибыл к госпоже Лярош. Его очаровательно приняли. Советник Лярош был светский человек, большой почитатель Вольтера, скептик и циник. Отсюда следует, что жена его была сентиментальна. Она напечатала роман, принимала литераторов и устроила из своего дома наперекор воле мужа, а быть может из протеста против него самого, место свидания для "апостолов сердца".
Гёте особенно заинтересовался черными глазами Максимилианы Лярош, красивой шестнадцатилетней девушки, интеллигентной и не по летам развитой. Он совершал с ней большие прогулки по полям, говорил о Боге и дьяволе, о природе и чувстве, о Руссо и Гольдсмите, - словом, так пышно распускал свой хвост, как будто Лотта никогда и не существовала. Воспоминание о Лотте даже придавало пикантность новой дружбе. "Это очень приятное ощущение, - записывал он, - слышать в своем сердце звучание зарождающейся любви, прежде чем отзвук последнего вздоха угасшей любви исчезнет окончательно в беспредельности. Так, отворачивая свои взоры от заходящего солнца, отрадно видеть луну, поднимающуюся на другой стороне небосклона".
Но надо было спешить обратно во Франкфурт.
* * *
Возвращение в родительский дом после какого-нибудь поражения создает всегда двойственное чувство: с одной стороны, приятно сознавать себя в надежном убежище, а с другой - наступает упадок духа. Птица попробовала летать, но у нее не хватило силы; вернувшись в гнездо, она сохраняет тоску по небесному простору. Ребенок бежит от мира, требовательного и враждебного, он вновь погружается в знакомую среду; здесь он снова находит монотонность слишком знакомых ощущений, нежное рабство семьи.
Того, кто в путешествиях развивает в себе понимание условности людских интересов, удивляет, что он находит своих домашних, занятых все теми же пустыми распрями. Гёте снова услыхал дома те же фразы, которые раздражали его в детстве; его сестра Корнелия жаловалась на отца, мать жаловалась на Корнелию, а советник Гёте, не отличавшийся уступчивым нравом, захотел сейчас же засадить за изучение адвокатских дел своего сына, которому богатая фантазия мешала сосредоточиться на реальном мире.
Гёте, ненавидя печаль и чувствуя себя зараженным ею, решил, что единственным шансом спасения было взяться сейчас же за большую литературную работу. Трудность заключалась в выборе темы. Он думал о Фаусте, о Прометее или о Цезаре. Но после того, как он набросал несколько планов, написал несколько стихов, перемарал их и порвал, он понял, что ничего хорошего у него не выходит; между ним и его работой витал всегда один и тот же образ - образ Шарлотты.
Его губы хранили вкус единственного поцелуя, который он от нее получил; его руки чувствовали прикосновение ее руки, сильной и нежной, а звуки ее голоса, энергичного и веселого, раздавались еще в его ушах. Теперь, когда он был вдали от нее, он ясно понял, что она была для него всем. Как только он садился за свой стол, его душа уносилась в тягостных и бесплодных мечтаниях. Он пытался, как это обыкновенно делается, пересоздать прошлое. Если бы Лотта была свободна… Если бы Кестнер не был так добр, так достоин уважения… Если бы он сам был менее честен… Если бы у него хватило мужества остаться… Или мужества исчезнуть совершенно и уничтожить вместе со своей жизнью все мучавшие его образы…
Он повесил над своей кроватью силуэт Лотты, вырезанный из черной бумаги ярмарочным художником, и смотрел на это изображение с благоговением маньяка. Каждый вечер, прежде чем лечь спать, он целовал его и говорил: "Лотта, позволишь ли ты взять мне одну из твоих булавок?" Часто при наступлении темноты он садился перед портретом и вел вполголоса длинные беседы с потерянной для него подругой. Эти поступки, сперва естественные и непосредственные, превратились через несколько дней в пустые и печальные обряды, но в их исполнении он находил некоторое облегчение своей душевной тревоги. Этот силуэт, скверно сделанный и даже смешной, стал для него алтарем.
Почти каждый день он писал Кестнеру и передавал через него нежные послания Шарлотте. Он сохранял, говоря о своей любви, полушутливый, полутрагический тон, усвоенный им в Вецларе, потому что только таким образом он мог выражать, не оскорбляя Кестнера, волновавшие его чувства.
"Мы говорили, - писал он, - о том, что может происходить за облаками. Это мне неведомо, но зато я знаю, что наш Господь Бог должно быть весьма равнодушное существо, если он мог оставить вам Лотту".
В другой раз: "Я не снился Лотте? Я очень обижен, я хочу, чтобы она видела меня во сне этой же ночью и ничего бы вам об этом не сказала".
Иногда им овладевали досада и гордость: "Я не напишу вам раньше, чем буду иметь возможность объявить Лотте, что меня любит другая, и притом сильно любит".
После некоторых попыток он должен был признать, что не в состоянии взяться за работу на интересовавшие его раньше темы. Писать о Лотте, написать произведение с Лоттой в роли героини - это было единственным, на что он чувствовал себя способным.
Но, несмотря на то, что он обладал многочисленными материалами, - его дневник, его воспоминания, его еще столь яркие ощущения, - он столкнулся с огромными трудностями. Сюжет был слишком скудный: молодой человек приезжает в город, влюбляется в девушку, обрученную с другим, и отступает перед затруднениями. Разве этого достаточно для книги? Почему герой уезжает? Все читательницы порицали бы его за это. Если бы он на самом деле любил, он бы не уехал. В действительности, Гёте уехал, потому что стремление к искусству, воля к творчеству оказались сильнее его любви. Но кто, кроме художника, понял бы это побуждение? Чем больше он об этом думал, тем банальнее и беднее казалась ему эта тема, тем неспособнее он себя чувствовал к ее обработке, тем сильнее становилось его отвращение ко всякой литературной работе.
В середине сентября Кестнер сообщил ему поразительную новость. Молодой Ерузалем, этот красивый меланхоличный юноша, так часто гулявший при лунном свете в голубом фраке и желтом жилете, прозванный в шутку Влюбленным, покончил с собой выстрелом из пистолета.
"Несчастный Ерузалем! - ответил Гёте. - Новость была для меня ужасной, неожиданной… Люди, ничем не наслаждающиеся, потому что они сражены собственным тщеславием и склонны поклоняться кумирам, - вот они-то и виноваты в этом несчастье и в несчастье всех нас. Чтобы черт их побрал, друзья мои! Бедный юноша… Когда я, возвращаясь с прогулки, встречал его при лунном свете, я говорил: "Он влюблен", и Лотта должно быть вспомнит, что я смеялся… Я очень мало беседовал с ним. Уезжая, я взял одну из его книг, которую буду хранить на память о нем до самой смерти".
События чужой жизни всегда вызывали у Гёте искреннее волнение, если они представляли собою возможные, но еще не реализованные эпизоды его собственной биографии. Он отнесся к самоубийству Ерузалема с почти болезненным любопытством. Он чувствовал, что будь он сам немного иным, лишенным некоторых черт своего интеллекта, - он был бы склонен к такому же отчаянию. Но он особенно заинтересовался этим потому, что, узнав о событии, он сразу подумал: "У меня есть развязка". Да, герой его идиллии мог, и даже должен был покончить самоубийством. Смерть - только она вносила элемент трагического величия, недостававшего его приключению.
Он попросил Кестнера узнать все подробности этой истории и сообщить их ему, и Кестнер выполнил это не без таланта.
ФРАНКФУРТ
VII
Собственный вецларский дневник и рассказ о смерти Ерузалема дали Гёте начало и конец для хорошей книги. Обе эти истории были подлинны. Чтобы произвести впечатление, достаточно было естественно все описать. И в этом описании почувствуется самая искренняя и яркая страсть. Роль воображения будет низведена к минимуму. Гёте всегда к этому стремился. Он был спокоен. Ему нравился сюжет. Но все-таки он не мог приняться за работу и продолжал витать в своих мечтах.
Чтобы писать, ему всегда нужна была мгновенная вспышка, при которой, как в блеске молнии, он мог бы внезапно увидеть все произведение целиком, не имея времени рассмотреть детали. На этот раз такой вспышки не было. Его любовь к Лотте? Смерть друга? Но почерпнутые из разных источников, эти два эпизода не укладывались друг с другом. В характере персонажей дневника не было ничего, что предвещало бы драматическую развязку. Лишенная ревности доброта Кестнера, здравая простота Лотты, ее веселость, безмятежный характер и любопытство Гёте - эти черты делали невозможным самоубийство героя. Он тщетно старался себе представить сцены, которые могли происходить между г-жой Герд и Ерузалемом, его размышления перед смертью. Надо было перелепить характеры, сплести другую цепь событий. Но события странно связаны между собой. Как только касаешься одного, вся группа распадается. Тогда невольно думаешь, что существует одна лишь истина, и если ее немного сместить в сторону, даже мягкими и осторожными движениями, то бесконечное количество возможностей начинают осаждать воображение.
Снова Гёте не мог обрести спокойствие. Чудовищное нагромождение проектов и планов обременяло его утомленный мозг. Порою казалось, что он улавливал формы неопределенные и прекрасные, но они тотчас же рассеивались; подобно беременной, измученной своим животом женщине, он тщетно искал положения, в котором обрел бы отдых. Чтобы узнать детали драмы, он совершил путешествие в Вецлар. Он увидел дом, в котором покончил с собой юноша, пистолеты, кресло, кровать. Он провел несколько часов с Шарлоттой. Счастье обрученных, казалось, было полным. Даже память о прежних вечерах как будто исчезла из этой жизни, такой спокойной и размеренной. Гёте почувствовал себя очень несчастным и одиноким. Его любовь проснулась. Сидя на диване Тевтонского дома и глядя на Лотту, кроткую и свежую, он сказал себе: "Ерузалем был прав. И у меня тоже, быть может, хватит силы…" Но Гёте остался Гёте и спокойно вернулся во Франкфурт.