При этих странных именах - канцелярский заседатель… Шнюспельпольд… Брандербург - меня охватил глубокий ужас. Я почувствовала, что еще нахожусь в сетях дьявольского старца. Я выскочила из комнаты…
Плачь же, рыдай со мной, моя милая Харитона! Теперь для меня стало ясно, что призрак, который хотел мне подсунуть маг, уже раньше появлялся в Тиргартене в виде черного трусишки, что ему вручил маг голубой бумажник, что… о вы, небесные силы!.. должна ли я ставить границы моей подозрительности? Если бы я в последнюю минуту взглянула на молодого человека, передо мной, пожалуй, оказалась бы только груда пробки… Мой маг обладает всякого рода кабалистическими знаниями Востока, и этот мнимый Теодорос, вероятно, только вырезанный из пробки терафим, обладающий способностью время от времени оживать. Очевидно, что хотя мой маг заманил меня сюда, обещая привести в мои объятия Теодороса, его волшебство не удалось, потому что терафим, найденный мною лежащим ночью в гостинице в самым жалком виде, был похищен вопреки всем принятым магом к тому мерам. Мой талисман сохранил свою силу, и я тотчас узнала черного трусишку и заставила его отдать назад мне самой в мои руки голубой бумажник… Скоро все должно выясниться…"
К этим строкам следует присоединить нижеследующее из заметок барона Ахациуса фон Ф.
"Но где пропадает, - сказала госпожа фон Г., изящная хозяйка еще более изящного чайного вечера, - где пропадает наш милый барон? Это прекрасный молодой человек, умный, отлично образованный, одаренный фантазией и редким умением одеваться. Я очень огорчена, что не вижу его более в нашем кружке".
В это мгновение только что упомянутый барон Теодор фон С. вошел в зал, и тихое "ах!" пробежало по рядам дам. Но тотчас же все заметили резкую перемену во всей внешности барона. Прежде всего бросилась в глаза общая небрежность его костюма, превосходившая всякие границы вероятного. Свой фрак барон застегнул криво, пропустив одну пуговицу, булавка в галстуке сидела пальца на два глубже чем следовало, лорнет же висел по крайней мере на дюйм выше своего настоящего места. Но что было уже совсем непростительно - волосы были расчесаны не по требованию моды и в том направлении, в каком они сами выросли на голове. Дамы посмотрели на барона с изумлением; франты же не удостоили его ни единым словом, ни единым взглядом. Наконец, над ним сжалился граф фон Б. Быстро вывел он барона в соседнюю комнату и обратил его внимание на грубый беспорядок в его одежде, благодаря которому он мог лишиться своего доброго имени, и помог привести все это в надлежащий вид, причем граф фон К. сам с помощью карманного гребня искусно и ловко заменил барону куафера.
Когда барон вновь появился в зале, дамы улыбнулись ему благосклонно, франты пожали ему руку, а все общество просветлело…
Сначала граф К. не знал, что ему делать с бароном, обратив внимание на беспорядок его костюма со свойственной ему деликатностью, чтобы не повергнуть его в отчаяние, к чему барон отнесся равнодушно и оставался нем и глух; теперь все общество не могло понять, что случилось с бароном, потому что он продолжал сидеть отрешенно и безучастно и на все вопросы щедрой на чай и на слова хозяйки давал только уклончивые отрывочные ответы. Большинство гостей недовольно покачивали головами, и только шесть барышень, краснея от стыда, потупили свои взоры, так как каждая из них думала, что барон влюблен в нее и оттого так рассеян и небрежен в одежде. Ах, если бы только эти барышни читали комедию Шекспира "Как вам это понравится" (действие третье, сцена вторая)!
Наступила тишина, какая бывает только в те минуты, когда кто-либо описывает и хвалит лучшие места какого-нибудь нового балета. Как вдруг барон, точно очнувшись от глубокого сна, громко вскричал:
- Насыпать порох в уши и потом зажечь его - да ведь это ужасно, возмутительно, это варварство!
Можно себе представить, с каким изумлением все посмотрели на барона.
- О, скажите нам, - сказала хозяйка дома, - скажите, милейший барон, какая фантазия вас тревожит? Что терзает вашу грудь и смущает вашу душу? Что значат ваши речи? Тут, наверно, скрывается что-нибудь интересное!
Барон настолько очнулся, что понял, какую интересную позу он может принять в данную минуту. Он возвел глаза к небу, положил руку на грудь и сказал с заметным волнением в голосе:
- О высокочтимая, позвольте мне сохранить в моей груди тайну, которую нельзя выразить никакими словами, но лишь смертельным горем!
Все задрожали при этих возвышенных словах, но только профессор Л. саркастически улыбнулся и…"
Но да будет здесь позволено автору по поводу выступления на сцену профессора сказать несколько слов о глубокомысленном устройстве наших чайных вечеров, по крайней мере, тех, которые не отступают от общепринятых правил. Пестрый цветник нарядно одетых барышень и черных или синих молодых людей с ласточкиными хвостами обыкновенно оживляется двумя или тремя поэтами и учеными, и таким образом психическую смесь чайного кружка можно сравнивать с физическими составными элементами самого чая.
Сравнение можно провести следующим образом:
1) чай - прекрасные дамы и барышни, в качестве фундамента и одухотворяющего все общество аромата;
2) кипяток (редко особенно горячий) - юноши с ласточкиными хвостами;
3) сахар - поэты
и 4) ром - ученые (так как они представляют собою то, что употребляют за чаем).
С печеньем, тортами и всем, что обыкновенно за чаем только слегка отведывается, можно сравнить людей, говорящих о последних новостях: о ребенке, который после обеда упал из окна на такой-то или такой-то улице, о последнем пожаре и о полезной деятельности пожарных рукавов, словом, людей, обыкновенно начинающих свою речь словами: "Вы слышали?" - и вскоре затем исчезающих в шестую комнату, чтобы украдкой выкурить сигару.
"…Итак, профессор Л. саркастически улыбнулся и заметил, что барон имел очень свежий вид, несмотря на его смертельное горе, давящее ему грудь.
Барон, не обращая внимание на слова профессора, ответил, что для него крайне приятно, что он встретил сегодня человека, обладающего такими глубокими историческими познаниями, какими обладает профессор.
Затем он жадно принялся его спрашивать, правда ли, что турки насмерть замучивают своих пленных и не является ли такое замучивание явным нарушением международного права.
Профессор сказал, что в Азии международное право применяется плохо, что даже в Константинополе есть очень жестокие люди, которое не признают никакого естественного права. Что же касается дурного обращения с пленными, то война вообще плохо подчиняется каким-либо правовым принципам и что этот вопрос представлялся очень трудным еще старому Гуго Гроциусу в его книге de jure belli et pacis. В этом отношении можно говорить не столько о том, что справедливо, сколько о том, что хорошо и полезно. Убивать беззащитных пленных, конечно, нехорошо, но часто бывает полезно. В новейшее время, впрочем, турки избегают убийств, с удивительным благодушием щадят жизнь пленных, довольствуясь лишь тем, что обрезают им уши. Конечно, бывают случаи, что они не только убивают всех пленных, но при этом проделывают над ними всякие мерзости, какие только способно измыслить варварство. Например, известно, что таким мучениям подвергали греков, когда они впервые восстали, чтобы сбросить тятотевшее над ними иго. Тут профессор принялся, рисуясь богатством своих исторических познаний, говорить, сообщая мельчайшие подробности о тех пытках, какие были употребительны на Востоке. Он начал с простого отсекания носов и ушей, бегло коснулся вырывания и выжигания глаз, перешел к различным способам сажания на кол, упомянул о гуманном Чингисхане, приказывавшем привязывать людей между двух досок и затем распиливать их, и хотел перейти к медленному зажариванию в кипящем масле, как вдруг, к его удивлению, барон Теодор фон С. в два прыжка выбежал за дверь."
В числе присланных бароном Ахациусом бумаг нашлась маленькая записка, на которой рукою барона Теодора фон С. были написаны следующие слова:
"О небесное, прекрасное, милое существо, есть ли такие мучения смерти или даже самого ада, каких бы я, победоносный герой, не мог перенести ради тебя! Нет, ты должна быть моей, хотя бы мне грозила мученическая кончина… О природа, жестокая природа, зачем ты создала таким нежным, чувствительным не только мой дух, но и мое тело, так что я страдаю от малейшего укуса блохи! Зачем, о зачем я не могу видеть, не лишаясь чувств, крови, по крайней мере своей!.."
Второй листок
Этот листок заключает в себе отрывочные заметки о поступках и поведении барона Теодора фон С., написанные кем-то из посещавших его лиц и предназначенные для сообщения Шнюспельпольду. Рука незнакомая и часто трудно разборчивая. По приведению отрывочных заметок во взаимную связь, получается следующее:
"Вечер у г-жи Г., несмотря на то, что сначала общее впечатление было неблагоприятно, имело выгодные последствия для барона. Его окружил особый блеск, и он более чем когда-либо вошел в моду. Он оставался сосредоточенным, рассеянным, говорил бессвязно, вздыхал, смотрел на людей бессмысленно, рискнул однажды небрежно повязать галстук и явиться в общество в светло-сером сюртуке, который он нарочно заказал себе, зная, что ему идет этот покрой и цвет, чтобы иметь вид интересной небрежности. Все нашли барона прекрасным, очаровательным. Каждая женщина, каждый мужчина добивались случая расспросить его с глазу на глаз о его знаменитой тайне, и это делалось отнюдь не из простого любопытства. Некоторые молодые барышни спрашивали об этом в надежде услышать из уст барона объяснение в любви. Другие, не имевшие этой надежды, стремились к барону, зная, что человек, открывающий какую-либо тайну молодой девушке, даже если эта тайна - тщательно скрываемая любовь к другой, вместе с тем отдает ей частицу своего сердца и что доверенная обыкновенно мало-помалу забирает и остальную часть сердца, принадлежащую счастливой избраннице, и занимает ее место. Старые дамы старались проникнуть в тайну барона, чтобы впоследствие играть роль покровительницы, а молодые люди потому, что не могли понять, почему это с бароном, а не с ними случилось нечто необыкновенное, а также потому что они хотели знать, как сделаться такими же интересными в глазах общества, как он… Но очевидно, что сообщить о происшедшем в тот достопамятный день в квартире Шнюспельпольда для барона было невозможно. Барон должен был молчать, потому что ему нечего было говорить; таким образом, он пришел к заключению, что он хранит в себе тайну, составлявшую тайну также и для него самого. Многих людей меланхолического темперамента такая мысль могла бы довести до сумасшествия, но барон очень хорошо с ней освоился и даже позабыл ради этого настоящую неудобосообщаемую тайну, а кстати и Шнюспельпольда, и прекрасную гречанку. В это время и Амалии Симсон, благодаря искусному кокетству, снова удалось привлечь в себе барона. Главным ее занятием было сочинять плохие стихи и класть их на еще более плохую музыку, а затем голосить эти жалкие произведения жестокой музы банкирской дочери. Барон удивлялся ее таланту и превозносил ее до небес, но это не могло долго продолжаться.
Однажды, воротясь поздно ночью после вечера, проведенного в обществе у банкира Натанаэля Симсона, барон, раздеваясь, хотел вынуть из грудного кармана фрака свой кошелек. Вместе с кошельком вывалилась небольшая записочка со следующими словами:
"Несчастный, ослепленный, как мог ты позабыть так легко ту, которая должна быть твоей жизнью, твоим миром, с которой высшие силы сочетали тебя для высшего существования".
Действие этой записки было подобно электрическому удару, который пронзил все его существо. Кто мог написать эти слова, кроме гречанки? Небесное дитя стояло перед его глазами; он лежал в объятиях прекрасной, он чувствовал, как горели на его устах ее поцелуи.
- О, - вскричал он, оживляясь, - она меня любит, я не могу ее бросить! Прочь жалкий обман! Возвратись в свое ничтожество, жалкая банкирская дочь!.. К ней, к ней, божественной, высокой, чистой, к ее ногам должен я броситься и вымолить себе прощение…
Барон хотел сейчас же бежать, но камердинер напомнил ему, что благоразумнее было бы идти спать. Барон схватил его за горло, взглянул на него взглядом, полным презрения, и сказал:
- Предатель, что говоришь ты о сне, когда в груди моей горит целый костер любовного жара?
С этими словами он еще раз поцеловал записку, попавшую неизвестно каким путем в его карман, и продолжал бессвязно и непонятно бормотать, пока камердинер не раздел его окончательно и не уложил в постель, после чего барон погрузился в сладкий сон.
Можно себе представить, с какой поспешностью стремился барон на следующее утро на Фридрихштрассе; по этому случаю он даже оделся самым изящным образом и с тонким вкусом. Когда он взялся за звонок дома, сердце его сильно билось от восторга, но едва ли не сильнее от страха и смущения. "Если бы не требовались эти проклятые доказательства храбрости!" Так думал он все дольше и дольше, стоя перед дверью, в тяжелой борьбе с самим собою, когда, наконец, в припадке отчаянного мужества сильно дернул звонок.
Дверь отворилась; тихо скользнул он по лестнице и стал прислушиваться у хорошо знакомой ему двери. Он услышал следующие слова, произнесенные громким, крикливым голосом:
- Полководец, вооруженный, с мечом в руке пришел и исполнит все, что ты прикажешь. Если же тебя опять обманет малодушный трус, всади ему твой нож в грудь.
Барон быстро отскочил, сбежал с лестницы и убежал как только мог скорее с Фридрихштрассе.
На улице Унтер-ден-Линден собралась толпа людей, смотревших на молодого гусарского офицера, который, казалось, не мог справиться с взбесившейся лошадью. Лошадь скакала и становилась на дыбы, и каждое мгновение угрожала убить всадника. Просто страшно было смотреть. Но офицер сидел, словно приросший, и, наконец, заставил лошадь сделать несколько грациозных скачков и поехал мелкой рысью.
Громкое радостное восклицание: "Ах, какое мужество, какое самообладание! Чудесно!" - раздавшееся из окна первого этажа одного из домов, заставило барона поднять его глаза кверху, и он увидел прехорошенькую девушку, которая, вся раскрасневшись от страха, со слезами на глазах смотрела вслед смелому всаднику.
- В самом деле, - сказал барон ротмистру фон Б., который оказался тут же в толпе, - какое смелый, храбрый ездок! Ведь опасность была громадна!
- Совсем нет, - ответил ротмистр, улыбаясь. - Лейтенант показывал им самые обыкновенные приемы верхового искусства. У него прекрасная умная лошадь, одна из самых смирных, каких я знаю, но она искусно притворяется и прекрасно входит в роль своего хозяина. Вся эта комедия была проделана, чтобы нагнать страху на ту хорошенькую девушку, которая тает от восхищения перед мужественным, храбрым укротителем лошади и, конечно, затем не откажет потанцевать с ним, а быть может, даже и поцеловаться украдкой.
Барон осторожно осведомился, насколько трудно изучить это искусство, и, когда ротмистр уверил его, что, так как барон ездит верхом весьма порядочно, то ему будет легко овладеть этим искусством, сообщил, что в силу некоторых таинственных обстоятельств ему, барону, необходимо явиться перед одной дамой в таком виде, в каком гусарский лейтенант предстал перед той девушкой. Ротмистр, смеясь в душе, предложил обучить этому искусству барона и сказал, что у него есть лошадь, способная понимать такую игру и вполне пригодная для приведения в исполнение плана барон.
Здесь следует заметить, что этот случай дал барону мысль предстать перед гречанкой безопасным образом в роли храбреца. Тогда, думал он, она не будет больше осведомляться о его храбрости, а остальные, связанные с этим химерические планы относительно освобождения жалких греков сами собой предадутся забвения.
Занятия барона были вскоре закончены; он сам проделал на улице удачный опыт в присутствии ротмистра. После этого однажды утром или, точнее сказать, днем, когда улицы были полны народом, барон поехал на Фридрихштрассе…
О небо! Гречанка стояла у окна; Шнюспельпольд был около нее. Барон принялся за свои фокусы; но потому ли, что он в это мгновение растерялся или лошадь не была расположена к такой игре, но только едва он успел опомниться, как уже лежал на мостовой; лошадь же остановилась перед ним, спокойно помахивая головой и смотря на упавшего своими умными глазами. Отовсюду сбежались люди, чтобы поднять лежащего, по-видимому, без чувств барона. Старый, проходивший мимо, полковой хирург протискался сквозь толпу, посмотрел в лицо барону, пощупал у него пульс, убедился, что он вполне здоров, и брякнул ему в лицо:
- Тысячу чертей, милостивый государь! Что за дурака валяете вы здесь? Вы вовсе не в обмороке, вы совершенно здоровы. Садитесь же и ободритесь!
С гневом вырвался барон от окружавших его людей, вскочил на лошадь и поскакал, осыпаемый насмешками собравшегося народа, в сопровождении наглых уличных мальчишек, бежавших с кривляниями рядом с ним…
Таким образом, барону не удалось показать себя перед своей возлюбленной смелым и мужественным, и последнее средство, подсказанное ему отчаянием, притвориться лежащим без чувств, - пропало вследствие несвоевременного вмешательства чересчур прямого, не знающего никакой пощады хирурга."
Этим кончается листок. В заметках барона Ахациуса фон Ф. не нашлось ничего, что бы можно было поставить в связи с изложенным.
Третий листок
На этот раз весьма удобно соединить в один листок четыре, так как все они касаются одного и того же события. Почерк этих листков принадлежит, по-видимому, канцелярскому заседателю Шнюспельпольду.
"В темную дождливую ночь св. Варфоломея барон Теодор фон С. спал так удивительно крепко, что его не могли разбудить ни рев ветра, ни скрип и хлопанье оконных ставней. Но вдруг он принялся во сне потягивать носом, как будто ему слышался какой-то запах. Затем он пробормотал вполне отчетливо: "О дай же мне, моя любовь, этот прекрасный цветок!" - и с этими словами раскрыл глаза.
Его удивление было безгранично, когда он увидел, что комната была ярко освещена, перед глазами же его находился большой букет душистых цветов. Этот букет оказался прикрепленным к сюртуку пожилого господина, которого один недобросовестный писатель описал горбатым, кривоногим и безобразным. Хорошо еще, что означенный писатель приложил к своему сочинению портрет этого человека; так что всякий может убедиться в том, что описание совершенно расходится с истиной.