Liotchik. Летчик, то есть тот, кто летает. "Летчик" - слово передавалось из уст в уста по всей комнате. Летчик. Меня окружили. Прикасались к моим значкам. Многие ли из них видели вблизи или в небе самолет? Вероятно, никто.
- Выпьем, - сказал Олег.
Бокалы скорее подходили для вина, но в России их использовали не по назначению. Водку налили до самых краев. Первый тост произнесли за Семенова, я выпил залпом, как и все остальные. Второй был за бронированный поезд. А третий за летчика.
- Минуту, - произнес Олег, когда я готовился уже выпить. - Минуту.
Вы и я - мы выпьем за то, чтобы говорить друг другу ты.
Он обвил мою шею рукой, в которой держал бокал, я сделал то же самое, мы скрестили руки, наши головы почти соприкасались, мы залпом выпили водку. Олег разбил свой бокал о стол. Я спросил:
- Зачем?
- Чтобы никто, кроме нас, не смог из них больше выпить.
Я нашел это великолепным. Со всего размаху, от всего сердца я вдребезги разбил свой фужер.
- Настоящий летчик, черт возьми! - закричали мои товарищи по столу.
Я был среди своих. И начался праздник. Какое угощение! Денщики с внешностью разбойников, но великолепно одетые так и рассыпались в обращениях "ваше благородие", подносили нам то и дело на тарелках золоченого серебра копченую рыбу и черную икру, пирожки с капустой, семгой, мясом. Вино текло рекой. Здесь было вино с Кавказа, токайское и из Рейнской области, даже из Шампани. Я спросил у Олега, откуда взялись все эти бутылки. Он кивнул в сторону платформы.
- Оттуда, с винного склада. Атамана предупредили о прибытии партии. У него свои люди на таможне. Атаман отправил нас захватить груз. С пулеметами, на всякий случай.
У него был красивый смех. Налил мне сверкающего золотистого вина, должно быть, из Реймса или Эпернея, и воскликнул:
- За твое здоровье, мой дорогой летчик, ты это заслужил! Может, одна бутылка здесь предназначалась для тебя.
Праздник продолжался. Кто-то играл на аккордеоне. Никто его не слушал. Все пили, кричали, ругались. Но его это не волновало. Он играл для себя. Я был почти пьян. Я еще не привык, не научился пить, это пришло ко мне позже. Иногда мне казалось, но лишь на одно мгновение, что там, по дороге в депо, в той теплушке, звуки нашей разгульной вечеринки доносились и до умирающей женщины, поедаемой вшами. Алкоголь терял свою силу. Время шло. Аромат соусов и специй, табачный дым, запах вина одурманивали все сильнее. Жирные руки, тяжелые ботинки, сверкающие клинки оскверняли, портили, кромсали бесценные ковры и парчу. По-прежнему продолжали пить, зарождалось смятение.
Какой инстинкт их вел? Он никогда не оставлял их, я так думаю. Вдруг - ни единого звука, ни звона посуды, ни ноты аккордеона, ни слова. И все, словно их подбросила внутренняя пружина, одним движением встали, выпрямились, вытянулись, словно копья, подбородок высоко поднят, каблуки соединены, руки по швам.
На пороге возник человек, такой огромный, что его тело занимало весь проем, очень высокий, так что ему пришлось пригнуть голову, чтобы пройти. Двадцать голосов слились в единый крик:
- Здравия желаем, Ваше Высокопревосходительство!
Мужчина не ответил ни словом, ни жестом. Он вошел, сел в первое предложенное ему кресло, пробормотав:
- Как хорошо.
С формальностями было покончено. Все потекло своим чередом, как было до его прихода. Олег шепнул мне на ухо:
- Это полковник Майруз. Бывший каторжник. Он командует бронированным поездом. Один из лучших в армии Семенова. Он не ведает ни страха, ни жалости. Идем, я представлю тебя.
Только потом я разглядел это одутловатое восковое лицо, квадратную с проседью бороду, жесткую, со спутанными, как колючки, волосами, и его глаза непонятного цвета с желтыми кровяными прожилками. В первое время я видел только его нос, бесформенный нос с вырванными ноздрями. Два темных шрама соединялись в одну линию, на месте которой когда-то была плоть, и теперь взору представал обнаженный хрящ.
Это могло быть только следствием сифилиса или следом от зазубренного лезвия ножа или бритвы. Однако, сам не знаю почему, я подумал о каленых щипцах палача - так на русской каторге отмечали особо опасных каторжников.
Командир поезда провел большим пальцем руки, очень длинным, по шраму, но ни слова не произнес.
- Сядь напротив меня, и пусть тебе принесут все, что ты пожелаешь! - приказал он мне.
У него был ярко выраженный сибирский говор, говорил он с трудом, словно давно был болен бронхиальной астмой. Ему подали искусно сделанный кубок, он наполнил его наполовину водкой и шампанским. Он пил медленно эту смесь, тяжело вздыхая после каждого глотка, расстегнул воротник своего мундира, откинулся в кресле и прогремел:
- Француз, да к тому же летчик. Кого только не встретишь во Владивостоке. Ну и как же ты оказался среди нас?
Я рассказал, что меня сюда привел Олег, сам бы я сюда дорогу не нашел.
- Дорогу… Да-да, дорогу.
Полковник закрыл глаза. Но не для того, чтобы спать. Из горла раздался звук, какой-то странный звук, похожий на хруст. Судя по движению его губ, так он смеялся.
- Да-да. Дорога!
И он рассказал, как расставил вехи на дороге, что вела к атаману. Это случилось в прошлом году, в разгар зимы, в местности, известной своими жгучими морозами. Семенов тогда не имел ни достаточного количества людей, ни оружия, чтобы удержать хоть сколько-нибудь значимый город. Он часто менял месторасположение ставки. Люди, мечтавшие оказаться у него в подчинении, прилагали немало усилий, чтобы его разыскать. Тогда полковнику пришла в голову одна мысль, замечательная мысль. Он выбирал подозрительную деревню. Красные? Нет. Ни красные, ни белые. Просто жадные мужики, излишне дорожившие своими свиньями, коровами да перинами. Он привязывал их нагишом с вытянутой рукой к сваям, ждал, пока они замерзнут. Когда на улице минус пятьдесят или шестьдесят, это не занимало много времени. После чего они уходили с добычей. Руки замерзших трупов указывали направление к лагерю Семенова. Если лагерь переезжал, то всегда можно было найти другие деревни, да и в столбах недостатка не было.
Полковник открыл глаза, погладил огромным пальцем погоны, гораздо более длинные, широкие и позолоченные, чем того требовали правила. Атаман вручил их ему в качестве награды.
- Хорошее время, Ваше Высокоблагородие, - сказал Олег.
Все повторили его слова.
- Хорошее, - ответил полковник.
В его глазах, пристально смотрящих на меня, задвигались ниточки крови и желчи. Теперь ставка Семенова находилась в Чите. Большой город, где слишком много было иностранных миссий. Там следовало производить хорошее впечатление. Надо было сдерживать себя, быть благоразумными. Я был само благоразумие.
- Пусть ваши матери достанутся на обед свиньям! - произнес полковник, чеканя каждый слог, и вышел из комнаты.
- Ничего страшного, - сказал Олег. - Он скоро вернется. Он не может спать, задыхается. Пятнадцать лет провел он на соляных рудниках, прежде чем бежал. Понимаешь?
Полковник вернулся. С гитарой. Сел на свое место, настроил инструмент и запел. Вокруг него воцарилось молчание, как штиль на море, никакого волнения. И дело было не в дисциплине, почтительности или услужливости.
Нельзя было ни делать что-то, ни говорить, ни думать о чем бы то ни было. Надо было слушать. Можно было только слушать.
Дело было не в его голосе. Голос был хороший, да и только. А дело было в том, как голос его раскрывал глубину и силу мелодии. Он так точно передавал музыку, так глубоко проникал в нее, образовывал такую с ней гармонию, что звук инструмента и звук голоса сливались в единое целое - уже невозможно было отделить одно от другого. И, конечно, слова. Слова сами пришли к сибирским каторжникам. Наивные, искренние, мощные, вечные. Как просторы, морозы, леса, мучения, которые им пришлось пережить.
Изуродованное лицо бывшего каторжника почти соприкасалось с гитарой, словно он обращался к ней с просьбой помочь ему отыскать и произнести слова, простые, но очень нужные. Он вкладывал в это столько веры, что каждое его слово обретало первородную силу, данную ему при рождении.
Вечные песни о вечном. О слезах и кутежах. О бунтах и жалобах. О кандалах и побегах. Тысячи людей распевали эти песни в течение многих веков на золотых и соляных рудниках. Да и он сам, полковник армии Семенова, хозяин бронированного поезда, пел их тысячи раз. И всегда под рукой у него была эта гитара, простенькая, старая, чиненая-перечиненная, - единственный абсолютно невинный предмет в этой обстановке.
Как, должно быть, он ее любил, его единственную надежду и его спасение. Сколько в нем терпения, нежности, чтобы приучить, приручить семь струн к своим рукам душегуба. Время и сила мало что значили здесь.
Гитара была единственным его компаньоном - людей он ненавидел. Не было у него и собеседников - красиво говорить он не умел. Он любил власть, именно гитара давала ему власть над самыми грубыми, жестокими и бесстрашными людьми, власть большую, чем могли дать его кулаки.
Теперь вместо каторжников он подчинял себе казаков. В разгар грабежей, загулов и убийств они гораздо меньше были подвластны ему, чем когда он пел. А он нуждался в том, чтобы они его слушали. Ничего другого не было в его жизни. На каторге гитара была его свободой, его тенью, его мечтой. Теперь он был абсолютно свободен. Но не знал, что ему с этой свободой делать. И тогда снова на помощь пришли старинные песни. Границы времени и его значение исчезли.
Вдруг тихую тягучую песню с берегов Байкала прервала разорвавшаяся струна, издав пронзительный неприятный звук.
- Ты устала, милая моя… Ну хорошо… На сегодня хватит, - сказал полковник, поднимаясь со своего места.
Я сидел напротив него, я был первым, на кого упал его взгляд. Он прикрыл глаза. Мысленно он был среди тех, с кем делил тяготы каторги. На какое-то мгновение он задумался, кто я. А потом он увидел, что я находился полностью во власти его песен. Даже я, я стал одним из его людей. Я был в его власти. Его глаза с желтыми кровяными прожилками смотрели на меня с теплотой.
Завязалась борьба - перевернутые столы, удары кулаков, ругань, угрозы. Офицеры хотели выпить. Много. Прямо сейчас. Потопить песни в водке.
- Уходи, маленький летчик, - обратился ко мне с нежностью человек без ноздрей. - Не жди. Так будет лучше.
Он приказал двум казакам меня проводить. Чтобы показать мне дорогу, да и просто на всякий случай. Не все семеновцы еще вернулись.
На морозе я пришел в себя. И от алкоголя. И от песен. От раздирающего меня желания, что водка и песни пробудили в самых глубинах моей души, желания следовать за полковником и его бесшабашными компаньонами во всех их похождениях. Мне хотелось, чтобы вдруг раздался гудок локомотива, чтобы бронированный поезд загремел колесами и тронулся в путь. Сейчас же, под порывами ледяного ветра, я все видел в ином свете. И вот это и есть великое приключение? Этот дьявольский дозор ходил по замкнутому кругу. Это еще хуже, чем каторга. Здесь не было никакой надежды на побег. Принуждение к грабежам, разгулу и бесчинствам. Безграничная власть, чтобы ничего не делать. Возможно, что сопровождавшие меня бандиты с патронташами на груди не догадывались об этом. Каждый из тех, с кем я недавно расстался, смутно осознавал, что гонялись они скорее за своей смертью, чем за смертью других людей.
На вокзал мы пришли, когда уже почти занимался день сибирской зимы. Я не успел ни переодеться, ни умыться. Милан, должно быть, ждал меня добрых полчаса в заранее оговоренном месте. Это было очень важно. Он должен был сообщить мне о новом задании. Очередном в моей миссии.
Моей первой задачей было найти транспорт. Благодаря Милану мне удалось это сделать. Взятка, которую мы дали одному из начальников товарного поезда, позволила нам заполучить один вагон. Теперь мне предстояло его загрузить.
Милан встретил меня, поприветствовал, как обычно, и как друга, и как подчиненного. Ничего в нем, даже его глаза, не намекало на мое опоздание или мой внешний вид. Через плечо у него висела сумка с деньгами для наших дел.
Мы направились к довольно отдаленному складу. В двух-трех километрах. Снег, рельсы, шпалы. Рельсы, шпалы, снег. По дороге чешский сержант объяснил мне суть дела. Несколько раз. Просто и лаконично. После прошлой ночи только такое объяснение мне и было нужно. Сначала охранник: небольшая взятка; потом кладовщик - взятка покрупнее; наконец, комендант - самая большая сумма.
- А в противном случае? - спросил я.
- В противном случае, - ответил Милан, - нам придется ждать товар не один месяц. Перепродадут?
Нет. Слишком рискованно. Просто потеряют, а концов не найти.
Почти перед самым складом Милан вытащил из сумки-сейфа три конверта. На каждом конверте была написана сумма взятки. Их я должен был вручить сам. Делать нечего. Я был офицером, официальным представителем, французом, гарантом безнаказанности.
Все прошло очень хорошо и очень быстро. Обычная рутина.
- А теперь, - произнес Милан, - начнется настоящая работа.
Мы пересекли весь склад. В другом конце, в самом углу, валялись коробки и мешки, которые с таким нетерпением ожидала в Омске французская миссия. Проверка. Отметка в списке. Порядок. Вдруг открылась тяжелая дверь, и я оказался лицом к лицу с китайцами.
Тьма-тьмущая китайцев в лохмотьях, головы и ноги обмотаны тряпками. Сколько их было? Невозможно сосчитать. На глаз - больше сотни. Они кричали, ругались, стонали, толкались и дрались, как собаки, обезумевшие от голода. Те, кто добрался до меня, были схвачены, отброшены назад.
От натиска сумасшедших, от этих разинутых ртов, протянутых скрученных рук я попытался скрыться в глубине склада. Как вдруг трое мужчин прошли сквозь бушующую толпу нищих и встали к ним лицом. Трое китайцев, высокие, широкоплечие, одетые в добротную теплую одежду, с дубинами в руках. Они били по рукам, по плечам, по головам. Через несколько минут не осталось ни одного нищего. В освобожденном пространстве, медленно и важно вышагивая, появился другой китаец.
На нем была длинная тога с поднятым воротником, сшитая из темного плотного шелка, простеганного хлопком. Из-под меховой шапки с наушниками была видна длинная, до пояса, блестящая коса. Круглое плоское лицо было смазано толстым слоем жира. Руки спрятаны в пройме рукавов. Он встал перед толпой, склонившейся в почтении перед ним и хранившей полное молчание. Не успел он и рта раскрыть, как негодующая толпа отступила назад.
Ее место заняла другая группа китайцев. В таких же лохмотьях, изможденные, как и предыдущие, но более благоразумные, молчаливые, обученные ходить строем, по трое в каждом ряду.
- Их шестьдесят, - сказал Милан. - Они принадлежат Фангу, тому, что самый толстый, разодетый в шелка. Он нанимает их на год, платит мизерные деньги, а потом перепродает по одному подороже. Мы вынуждены прибегать к помощи этих торговцев кули. Они умеют выбирать самых здоровых и ловких, чей мозг еще не уничтожен голодом и усталостью. Иначе беспорядок, потерянное время, плохо закрепленный груз, да к тому же вскрытый, надорванные спины, сломанные ключицы и раздавленные пальцы ног. А эти - посмотрите на них.
Кули уже выстроились по цепочке. Коробки, тюки и сумки передавались из рук в руки. Когда груз был распределен, все они повязали лоб кожаной лентой. С двух сторон в этой ленте имелись отверстия, сквозь которые были пропущены веревки с вплетенными в них железными нитями. На уровне пояса к веревкам крепился маленький челнок из очень прочной ткани толщиной с палец.
Как только челноки наполнялись, кули начинали движение, согнувшись пополам, вытянув голову, чтобы компенсировать вес, тянувший ее назад. Они переходили на мелкий шаг, прерывистый, механический, они превращались во вьючных животных.
Вереница продолжала свое движение, как это было во времена Навуходоносора, фараонов и строительства Великой Китайской стены. Но уже под небом Владивостока, по обледеневшим путям, мимо локомотивов, которые время от времени резко выпускали пар.
Так продолжалось целый день. От склада до нашего вагона было больше километра. Путь был нелегким. Ноша - просто неподъемная. Дорога туда - с грузом, мелким шагом, медленно. Назад - налегке, быстро. Милан, Фанг и я, мы ждали кули у товарного вагона. Издалека мы наблюдали, как движется вереница сгорбленных китайцев-носильщиков. Только освободившись от груза, присев на корточки, чтобы перевести дыхание, они вновь обретали человеческое лицо.
Какие у них были лица! Худые настолько, что выступали кости, мертвенно бледные губы, безжизненные запавшие глубоко, очень глубоко, в глазницы глаза. Пот, несмотря на холод, выступал на впалых щеках, неприкрытой шее, там, где лохмотья обнажали тощее тело. Вот так и сидели они с раскрытым ртом, облепленным замерзшими соплями, а Фанг в это время (он говорил немного по-русски и умел писать цифры) отмечал товар по списку. Потом я проверял и ставил подпись.
Хотя работа была не так чтобы очень важной, но требовала моего присутствия. Я оставался на месте до последнего, хотя уже темнело. Нужно было еще заплатить. Об этой неприятной обязанности Милан сказал мне заранее. Я разозлился. Почему я, а не Фанг? Как объяснил мне Милан, Фанг знать ничего не хотел. Деньги должен был заплатить я. Иначе могли бы подумать, что Фанг, наименее заинтересованное лицо, взимал десятину с бедных носильщиков.
Я удивился. Как? Фанг! К чему такая щепетильность? Милан расхохотался:
- Щепетильный, он?! Это все игра, обман, надувательство. Как только мы отвернемся, он заберет у кули все до последней копейки, а затем получит свою официальную умеренную плату, честно заработанную. Он знает, что мы это знаем. И что с того? Главное - сохранить лицо.
И мне пришлось вытаскивать из сумки, которую держал Милан, класть липкие купюры, выцветшие, потрепанные настолько, что они светились на свету, а также монеты со стершейся чеканкой каждому кули в ладони, опухшие от грязи и гноя. А вагон не был наполнен и на десятую часть.
Возвращаясь к месту нашего расквартирования, я думал только об одном: спать. Я упал на кровать так, как был, - со всем, что осталось на мне и во мне после ночи у семеновцев и целого дня, проведенного с кули. Спать. И больше ничего. Спать.
Но уснуть у меня не получалось. Усталость… Полковник без ноздрей… Песни, усталость, носильщики - вьючные животные… Вши больных тифом… Усталость… Песни… Я боролся с собой около часа. Безрезультатно. Я спрыгнул с кровати. Больше не было сил.
Я знал, куда мне отправиться.
Люби меня грешной
"Аквариум" - это клуб, ночной клуб Владивостока. Конечно, можно было найти немало мест, чтобы выпить, пока оставались желающие выпить. Вертепы в порту, кабаки недалеко от борделей, тоскливые таверны, опасные для здоровья страдающих от бессонницы, но не располагающих большими средствами. Однако наряду с ними существовало единственное настоящее ночное заведение: "Аквариум".
Естественно, я о нем слышал. Этот клуб знали все иностранные офицеры. Меня же захватили вылазки с Миланом, а это было очень утомительно. Прежде всего, я хотел полностью посвятить себя выполнению порученного мне задания, трудного и не совсем привычного для меня. До этого момента об "Аквариуме" я даже не думал. Но одна ночь все изменила.
Забота о здоровье, чувство долга - в самой страшной дыре! Все за борт! Два зловещих поезда и невыносимые кули. Свет, шум, спиртное, музыка - вот мое спасение…