– Смотрите, как наша голудба выглядит на французском языке; я перевел les va-nus – pieds". Понятнее было бы для французов – санкюлоты, но тогда офранцузилась бы сама песня… Впрочем, не о том я хочу сказать, Драгоценное свидетельство дает нам и здесь народная поэзия: Разин не водится с зажиточным казачеством, он держится только голытьбы. По песне можно безошибочно судить, кто собирается вокруг Степана Разина. Мятеж, как всегда, поднимают обездоленные… Итак, вручаю вам мой скромный труд и прошу – не корите за сухость и прозаизмы перевода. Первый это признаю.
Лёве-Веймар бережно спрятал полученную рукопись.
– Как много я могу узнать о России, если мне суждено знать Пушкина! – сказал он растроганно, приложив руку к сердцу.
Вскоре гость с явной неохотой покинул гостеприимных хозяев. Неотложные дела ждали его в городе.
Пушкин проводил гостя до экипажа. Едва коляска тронулась, Александра Сергеевича окружили дети. Должно быть, начиналась долгожданная игра в прятки. Лёве-Веймару показалось, что Пушкин готовится принять в ней участие с полным воодушевлением.
Глава двенадцатая
Первого июля в Петергофе праздновали именины императрицы. Чуть свет сюда потянулись кареты и экипажи из Петербурга. Высшее общество, прервав летнее уединение, спешило для принесения поздравлений их величествам.
По случаю торжества в петергофском парке объявлена иллюминация и фейерверки. Назначен бал-маскарад. В Петергоф стремился попасть в этот день каждый досужий житель столицы, хотя бы и вовсе не причастный к дворцовым сферам. Толпы гуляющих с утра заполнили парк.
Из особо приближенных к монарху лиц в Петергофе пребывал шеф жандармов граф Бенкендорф. На нем лежало верховное наблюдение за охраной порядка. В таких случаях Александр Христофорович был неутомим. Никому не доверяя, он ранним утром сам проверил секретную агентуру, расположенную вокруг дворца и в парке.
Возвращаясь в отведенные ему покои, граф встретил генерала Адлерберга, совершавшего прогулку в одиночестве.
– Ваше сиятельство! – приветствовал его Владимир Федорович.
– Счастлив засвидетельствовать мое совершенное почтение вашему превосходительству! – с живостью откликнулся Бенкендорф. – Наслаждаетесь, как вижу, утренними чарами?
– Истинно наслаждаюсь и размышляю: сама благоухающая Флора принимает участие в предстоящем торжестве.
Они пошли по уединенной парковой дорожке, продолжая разговор. Баловень дворцовой фортуны, генерал Адлерберг словно бы задался целью посвятить шефа жандармов в поэтические тайны природы. Александр Христофорович понял, что собеседник не склонен делиться с ним мыслями по более важным вопросам.
– Прошу великодушно простить меня, ваше превосходительство, священные обязанности службы…
– Понимаю, совершенно понимаю, – благосклонно отвечал Адлерберг. – Увидимся во дворце.
Шеф жандармов ускорил шаги и на ходу думал: "Попробуй раскуси эту бестию! О благорастворении воздухов рассуждает, а куда метит? Коли вошел в такой фавор – непременно будет подкапываться. Но под кого?"
А Владимир Федорович Адлерберг продолжал утреннюю прогулку в добром настроении. Император дарит его все более сердечной дружбой. Можно сказать, открывает душу…
Навстречу генералу попадалось все больше офицеров гвардии, съехавшихся на праздник.
– Мой милый барон! – воскликнул Владимир Федорович. Он дружески протянул руку почтительно вытянувшемуся перед ним кавалергарду и продолжал по-французски: – Мой дорогой барон, должен пожурить вас: совсем-совсем меня забыли!
– Служба его величеству… – отвечал, улыбаясь, барон Жорж Дантес-Геккерен.
– Служба! – Адлерберг недоверчиво покачал головой. – Сам был молод, знаю, – он притворно вздохнул, явно кокетничая совсем еще не изжитой молодостью. – Вакху или Венере служите, проказник, с особым усердием? – Генерал взял собеседника под руку. – Впрочем, освобождаю вас от всяких признаний, но при непременном условии: жду вас у себя по праву старой дружбы.
– Буду счастлив явиться, – Жорж Дантес-Геккерен снова вытянулся перед генералом с нарочитой почтительностью и исчез среди гуляющих.
Во дворце началось представление их величествам придворных особ. Церемониал длился нестерпимо долго. Медленно двигались по залу сановники в раззолоченных мундирах и дамы в придворных туалетах. Среди камергеров высочайшего двора совсем затерялся князь Петр Андреевич Вяземский. Когда вслед за камергерами пошли камер-юнкеры, между ними еще больше затерялся Владимир Федорович Одоевский. Камер-юнкеров было так много, что никто не заметил отсутствия камер-юнкера Пушкина.
Между дам, имевших право приезда ко двору, не оказалось супруги камер-юнкера Пушкина. И это было, конечно, гораздо заметнее. Император долго искал кого-то глазами среди пышного общества, заполнившего дворцовый зал. Но церемониал представления их величествам шел к концу.
Парк давно наполнился публикой, ожидавшей выхода императорской четы. Нетерпеливые взоры были обращены к дворцу. Никто не заметил смущения Софьи Николаевны Карамзиной, дочери покойного историографа. Она действительно попала в неловкое положение – оказалась в петергофском парке без кавалеров. Молодые люди, обещавшие ее сопровождать, не явились или, по свойственному им легкомыслию, к кому-нибудь переметнулись.
Ей, девушке, перешагнувшей за тридцать лет, нередко приходилось испытывать подобное мужское вероломство. Утешением за частые уколы женскому самолюбию могло бы служить разве то, что она была признанным украшением салона Карамзиных, где за скромным чайным столом собирались сановники, дипломаты, поэты и художники – весь петербургский свет и служители муз. Здесь подолгу засиживались за беседой Жуковский, Вяземский, Пушкин. Сюда заезжали гвардейские офицеры, сослуживцы и приятели братьев Карамзиных. Здесь запросто бывали министры его величества. Даже родня всесильного графа Бенкендорфа не чуждалась этой скромной гостиной: ведь сам император сохранял неизменное благоволение к памяти покойного историографа.
И все-таки легкомысленная молодежь не проявляла должного внимания к Софье Николаевне. Вот и сегодня она опять осталась без кавалеров. Ее нисколько не утешало общество Марии Христофоровны Шевич, родной сестры графа Бенкендорфа, с которой Софья Николаевна приехала в Петергоф.
Громогласные крики встретили выход их величеств на дворцовую террасу. Представлявшиеся торжественной процессией проследовали по парку. А Софья Николаевна все еще бродила по аллеям в обществе мадам Шевич. Ее положение стало бы, пожалуй, и совсем затруднительным, если бы вдруг ей навстречу не устремился барон Жорж Дантес-Геккерен.
Софья Николаевна относилась к нему с сердечной приязнью: сердце легко привыкает к тем, кого видишь часто, а Дантес был завсегдатаем дома Карамзиных, особенно в те дни, когда там бывал Пушкин с женой.
Барон оказался в Петергофе ангелом-спасителем для Софьи Николаевны. Он не покинул ее ни днем, ни вечером, когда общество собралось на иллюминацию и костюмированный бал. Барон был почти нежен с ней и до развязности откровенен: он так надеялся, что увидит сегодня Натали…
Софья Николаевна не ревновала. Она была достаточно для этого умна. Она очень хорошо помнила о своих тридцати годах и знала, что Жоржу не больше лет, чем Наташе Пушкиной. Кажется, Наташа даже чуть-чуть, на несколько месяцев, моложе, чем этот самонадеянный повеса.
Может быть, Софье Николаевне даже взгрустнулось на минуту. Впрочем, она сама себе никогда бы в этом не призналась. А Жорж так ее смешил!..
Праздник прошел великолепно.
На следующий день царь, приняв Бенкендорфа, благодарил верного слугу за понесенные труды. Николай Павлович был благосклонен и нетороплив. Отозвался о празднике и вспомнил:
– Да, кстати – подопечный твой, камер-юнкер Пушкин…
– Ваше величество! – Александр Христофорович дерзнул прервать речь венценосца. – Я не раз всеподданнейше умолял снять с меня непосильное бремя.
– Полно, полно! Кому, кроме тебя, могу поручить эту заботу? Так вот: докладывали мне, что камер-юнкер Пушкин не был на представлении придворных чинов, сославшись на семейный траур. Не могу не уважить причины, хотя нимало не верю искренности вольнодумца. Не ему говорить о святости христианских обычаев. Надеюсь, он не причиняет тебе новых хлопот?
– Неисправим, ваше величество! И никогда не примкнет к благомыслящим, – твердо отвечал Бенкендорф. – В тайных своих действиях камер-юнкер Пушкин всегда останется ненавистником всякой власти. Никакие милости вашего величества не вселят отпетому якобинцу должного благоговения даже к священной особе вашего величества.
– Не возьму в толк: о чем говоришь?
– Долгом считаю всеподданнейше доложить… – Бенкендорф, видя благоприятное настроение императора, наконец решился и доложил о письме Пушкина к жене, копия с которого до сих пор лежала у управляющего Третьим отделением без движения и которое он помнил наизусть.
Царь опешил:
– Так и пишет, что я завел в утешение гарем?!
– Из театральных воспитанниц, – с готовностью подтвердил шеф жандармов.
– И подобными мерзостями грязнит воображение собственной жены и матери своих детей! – продолжал, повышая голос, Николай Павлович. – Не постигаю!
– Не замедлю представить, ваше величество, копию с преступного письма… Вашему милостивому вниманию к высоким достоинствам госпожи Пушкиной придан… э… э… иносказательный смысл…
Царь бросил на Бенкендорфа подозрительный взгляд, нахмурился и долго молчал.
– Почему же ты медлил с докладом? – спросил он сурово.
– Считал за долг, ваше величество, дознаться, не продолжает ли камер-юнкер вашего двора, – Александр Христофорович сделал ударение на последних словах, – распространять и далее свои пашквили…
– Пустое! – поспешно перебил император. – Кто поверит низкой клевете? – Растерянность его начинала переходить в явное неудовольствие. – Пустое, граф! Предадим забвению недостойный пасквиль, вполне достойный, впрочем, пера Пушкина.
Круто оборвав беседу, монарх отпустил шефа жандармов, едва удостоив его коротким кивком головы.
– Признаюсь, – вслух сказал Николай Павлович, оставшись один, – признаюсь… – Он повертел в руках карандаш и, сломав его, далеко отбросил обломки. – Так истолковать мои чувства! При чем тут театральный гарем? Этакая низость! – Император по привычке играл роль, как часто делал даже наедине с самим собой. – Так истолковать возвышенные мои чувства к достойной женщине, вполне заслуживающей, впрочем, лучшей участи! Черт знает, на что способен ее муж… Надо взять против него решительные меры осторожности, наистрожайшие меры. А возмутительное письмо предать забвению… разумеется, до времени… Вот тогда и пусть поусердствует верный Бенкендорф!
Граф Бенкендорф, покидая петергофский дворец, встретил генерала Адлерберга.
– Имели счастье быть у его величества? – приветливо осведомился Адлерберг.
– Имел счастье, – коротко ответил Александр Христофорович.
– В добром ли расположении государь?
– В отменном, – еще короче подтвердил всемогущий граф Бенкендорф.
И, глядя на улыбающегося генерала Адлерберга, мысленно продолжил: пусть лучше отсохнет язык, чем он, граф Бенкендорф, когда-нибудь вмешается в шашни его величества с этой Пушкиной! Хватит с него одного камер-юнкера Пушкина… пока не заберет его в преисподнюю сам сатана…
Из Петергофа разъезжались последние любопытные. Когда Софья Николаевна Карамзина вернулась на свою дачу в Царское Село, ей было о чем рассказать мачехе. Рассказывать она была большая мастерица. Слушая падчерицу, почтенная вдова историографа, Екатерина Андреевна, будто сама побывала в Петергофе. А Софья Николаевна то и дело перебивала отчет об увеселениях рассказом о неожиданном кавалере, счастливо посланном ей судьбой:
– Жорж так забавлял меня своей веселостью! А еще больше – комическими вспышками своих чувств к Натали.
Екатерина Андреевна покачала головой:
– Ох, не к добру эти чувства, Соня! Дантес не знает характера Пушкина…
– Но кто же виноват? – Софья Николаевна говорила с несвойственной ей горячностью. – По праву мужа Пушкин закрыл перед Жоржем двери своего дома. Пусть так. А что делать Наташе, если она неминуемо будет встречаться с бароном в свете?
– Ничего я в этой истории давно не разбираю, – Екатерина Андреевна недоуменно развела руками. – Одно вижу: при имени барона Александр Сергеевич становится чернее тучи. Смотреть страшно, когда он, сердешный, заскрипит зубами. Но и мне толком ничего не говорит. – Екатерина Андреевна поднялась с кресла. – А пора бы и Наташе взять меры: она первая перед мужем в ответе!
Глава тринадцатая
Лето 1836 года было обильно грозами и ливнями. Бури сменялись благодатной свежестью и покоем. На невских островах все пышнее становились парковые аллеи. На даче Пушкиных жизнь шла по-прежнему. Только сам Александр Сергеевич часто оставался в городе.
В начале июля вышел второй номер "Современника". На обложке стояло имя поэта. Но никак нельзя было сказать, что свежая книжка пушкинского журнала стала новостью животрепещущей.
Подписчики из образованных, отдыхая от столичной сутолоки в дальних имениях или в окрестностях Петербурга, откладывают чтение до осени. Будет время, чтобы заняться журнальной перебранкой…
Даже в кофейнях на Невском проспекте лежат без спроса свежие газеты. Если же и потребует кто-нибудь журнальную книжку, то, конечно, обратит взор на парижские новинки. Сидит такой посетитель, листает журнал и совершает вслед за счастливцем воображаемое путешествие во Францию. О, Париж!.. А парижанки?.. Да, парижанки… Глянуть бы когда-нибудь хоть одним глазом… И вдруг очнется любознательный путешественник – стоит перед ним давно заказанный стакан чая да вьются над блюдечком с сахаром одуревшие от жары мухи…
Когда пустеет даже Невский проспект, тогда и без календаря можно наверняка сказать – спит в летней истоме Петербург. В ожидании посетителей дремлют, прислонившись к стене, лакеи в кофейнях. Иной спросонок взмахнет салфеткой над столиком – роем поднимутся тогда мухи и опять вернутся на свои места. Даже спорщики, часами просиживающие в кофейнях, и те угомонились. А если и возьмет кто-нибудь скромную книжку "Современника" да заглянет в оглавление – непременно скажет такой посетитель, глядя на приятеля с недоумением:
– Ни стихов, ни прозы Пушкина в пушкинском журнале! Как это понимать?
И приятель, лениво полистав журнал, пожмет плечами: в самом деле, как же это понимать?
– Зато, сказывают, – продолжает, помолчав, завзятый любитель словесности, – напечатаны в журнале любопытные записки кавалерист-девицы Надежды Дуровой… – И опять полистает свежий "Современник". – А! Вот сам Пушкин рекомендует ее читателям.
"Какие причины, – читает посетитель кофейни, пытаясь преодолеть истому, – заставили молодую девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений – и каких еще? Наполеоновских!.."
А больше нет сил читать вслух. И так вспотел.
– Следовательно, – заключает завсегдатай кофеен, не изменявший им даже летом, – надо будет в записки кавалерист-девицы непременно глянуть… – И, отложив журнал, обращается к дремлющему у стены лакею: – А подай-ка нам, братец, "Северную пчелу".
Лакей встрепенется и мигом подаст свежую "Пчелку"… Ныне не то, что зимой: зимой "Пчелы" никогда не дождешься, все номера на руках.
Вторая книжка "Современника" не привлекла особенного внимания. Если же о ней и толковали, то больше всего старались разгадать: почему в журнале ни строки своей не печатает редактор-издатель?
Впрочем, записки Надежды Дуровой читали как увлекательный роман. Замысел Пушкина удался вполне. Накануне двадцатипятилетия победы русского народа над полчищами Наполеона поэт начал печатать воспоминания самих участников Отечественной войны. В запасе у Пушкина имелись воспоминания прославленного партизана Дениса Давыдова. Недавняя страница истории должна была ожить перед читателями "Современника" под пером тех, кто ее творил.
Были напечатаны в "Современнике" и критические статьи Вяземского о новейших произведениях французской литературы, посвященных Наполеону.
Но читатели, минуя эти статьи, тянулись к пространному разбору "Ревизора". Именно эту статью Вяземского следовало бы считать краеугольной в номере. Вокруг "Ревизора" бушевали страсти. Комедия Гоголя размежевала Россию на два лагеря.
Князь Вяземский выступал в защиту Гоголя. Но делал это в Петербурге именно так, как в Москве воевал за Гоголя Шевырев. Оба критика обеляли и пудрили гоголевских героев.
Но пора признаться: не так, пожалуй, невозмутима была летняя тишина в опустелом Петербурге.
Пусть представители избранного общества совершали заграничные путешествия; пусть отдыхали от журнальной свары образованные подписчики, удалившиеся на лоно отечественной природы; пусть в кофейнях жужжали вместо посетителей назойливые мухи. Однако свежая книжка пушкинского журнала попадала и в нетерпеливые руки. Эти руки листали "Современник" с жадностью. Самые усердные почитатели поэта недоумевали: ладно бы вторил Шевыреву князь Вяземский, променявший вольномыслие молодости на камергерский золоченый ключ, но что думает о "Ревизоре" Пушкин?
Ответа в журнале не было.
Любознательные, горячие по молодости лет читатели, заглянув в "Битву при Тивериаде", снова шумели:
– Зачем дались Пушкину эти лжекрестоносцы, хором излагающие елейные мысли елейного автора? Где дух и направление журнала?
Ответа во второй книжке "Современника" опять не было.
А Фаддей Венедиктович Булгарин торжественно трубил: Пушкин – светило, в полдень угасшее.
Какая уж тут летняя истома? Страсти никогда не утихали.
Ненавистники и друзья "Современника" сходились в одном: в пушкинском журнале нет ни стихов, ни прозы Пушкина!
Это было не совсем так. Пушкин поместил во втором номере две своих статьи без подписи: "Российская академия" и "Французская академия".
Во Франции кресло в академии занял известный драматург Скриб. Пушкин напечатал перевод его речи, произнесенной по случаю избрания в "бессмертные".
Комедиограф, отдав дань предшественникам со всей пышностью и блеском французского красноречия, неожиданно восклицал:
"Не думаю, чтобы в самом Мольере можно было найти историю нашей страны. Комедия Мольера говорит ли нам что-нибудь о великих происшествиях века Людовика XIV? Есть ли в ней хоть слово о заблуждениях, слабостях и ошибках великого короля?"
Оратор отрицал далее, что комедия способна полно и верно отразить не только историю, но и нравы общества. После этого под сводами академии прозвучал вопрос:
"Но нравы целого народа, целой эпохи, изящные или грубые, развратные или набожные, кровавые или героические, – кто их нам откроет? Песня! – сам себе ответил Скриб. – Песня не имела никакой выгоды скрывать истину, а появлялась, напротив, именно для того, чтобы высказать ее!"
Пушкин комментировал: