Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер - Жорж Санд 17 стр.


Покончив с обязанностями поваренка, берриец всерьез приготовился играть роль гостя за пиршественным столом и уселся справа от Ашиля Лефора, который так же, как и адвокат, изо всех сил старался расположить его к себе. Это не представляло особого труда; ибо ни за одним обеденным столом на целом свете не было человека благодушнее, чем добрый Сердцеед. Пьер искал предлога, чтобы как-нибудь удалить его, но это было не так-то просто: вкусная еда, обильно запиваемая вином, которое ему то и дело подливали с обеих сторон, весьма нравилась беррийцу, так что совет отправляться спать вряд ли мог прийтись ему по вкусу. Открыть же присутствующим, что этот развеселившийся гость отнюдь не пылкий новообращенный, каким его здесь считают, было Пьеру теперь затруднительно: берриец находился тут, в сущности, благодаря его поручительству. Ведь Пьер хорошо помнил, как коммивояжер сказал ему на прощание: можете привести с собой кого хотите, если вы ручаетесь за него, как за самого себя. А берриец между тем храбро поддакивал радушным своим амфитрионам . Те всё пытались навести его на разговор о его убеждениях, а он, стараясь угодить им и вместе с тем не показать вида, что ровно ничего не смыслит в том, о чем его спрашивают, изворачивался, как только мог. На все их вопросы он отвечал с той лукавой уклончивостью, которая так свойственна беррийским ремесленникам, и, уцепившись за одно какое-нибудь слово, восторженно, без конца повторял его. Пить он готов был за все и вся. Капитан произнес имя Наполеона.

- Как же, маленький капрал! - немедленно завопил во всю глотку берриец. - Да здравствует император! За его здоровье!

- Он умер, - резко оборвал его Пьер.

- Ах да! В самом деле? Ну так за здоровье его сыночка! За здоровье Наполеона Второго!

Минутой спустя адвокат произнес имя Лафайета.

- Да здравствует Лафайет! - закричал берриец. - Этот-то хоть по крайней мере еще не помер?

А когда с уст коммивояжера слетело слово "республика", берриец принялся орать: "Да здравствует республика!", сопровождая каждый тост новыми возлияниями.

Коммивояжер, которому поначалу Сердцеед очень понравился, стал теперь находить его несколько глуповатым. Он вопросительно взглянул на Пьера. В ответ тот принялся усердно подливать беррийцу вина, и не прошло и пяти минут, как тот уже храпел, навалившись грудью на стол. Тогда Пьер поднял его своими сильными руками и, хоть ноша эта оказалась не столь уж легкой, отнес на чердак и там уложил на постель Коринфца. Избавившись наконец от него таким образом, он вернулся к остальным и приготовился уже без всяких помех принять участие в том разговоре, который шел за столом. Это был оживленный обмен мнениями, своего рода диспут, в котором отдельные точки зрения вызывали довольно горячие споры, вполне, впрочем, дружественные. Казалось, все присутствующие здесь согласны между собой в чем-то одном, самом главном, и хотя прямо никто об этом не говорит, оно-то и является тем, что всех их связывает. Дружеский тон беседы очень понравился Пьеру. Тема разговоров все больше возбуждала его интерес, и вскоре он перестал замечать, что сам является предметом пристального внимания этих чужих людей. А те не считали даже нужным скрывать своего интереса к нему, и коммивояжер, который, по-видимому, взял на себя роль председателя этого импровизированного собрания, стал проявлять его настолько откровенно, что Пьер поразился, как могли возложить столь опасную миссию на такого болтливого молодого человека. Однако легкость, с которой тот выражал свои мысли, невольно пленяла его. Что касается старейшины и Швейцарца, то они слушали его речи, затаив дыхание. Да и сам Пьер постепенно поддался их обаянию и, изменив своей обычной сдержанности, в свою очередь стал задавать коммивояжеру вопросы:

- Вы давеча сказали, сударь, что во Франции существует сильная партия, способная провозгласить республику…

- Я в этом совершенно убежден, - отвечал незнакомец улыбаясь. - Благодаря своим коммерческим делам я исходил всю Францию, имею дело с французами самых различных слоев общества и могу с уверенностью это утверждать. Решительно везде мне приходится встречать убежденных республиканцев. И я не сомневаюсь, что если бы вследствие каких-то неожиданных событий Бурбоны оказались вдруг свергнутыми, победила бы партия ультралибералов.

Бывший капитан с сомнением покачал головой, лекарь улыбнулся - у каждого на этот счет было собственное мнение.

- Вы, господа, я вижу, не согласны со мной! - учтиво обратился к ним коммивояжер. - Ну, а вы что думаете об этом, господин Гюгенен? Как вы полагаете, есть ли в народе другие убеждения, кроме республиканских?

- А какие же, спрашивается, могут быть у него другие убеждения? - ответил Пьер. - Спросите тех, кто вместе со мной представляет здесь народ. Ведь вы думаете точно так же, не правда ли? - добавил он, обращаясь к старейшине и остальным рабочим.

Старейшина только молча приложил руку к сердцу - и это был достаточно красноречивый ответ. Швейцарец, сорвав с себя свой коленкоровый колпак и потрясая им, воскликнул:

- Да я бы собственной головы не пожалел, чтобы такой колпак вновь был поднят над Францией , хоть и не хотелось бы проливать кровь французов, чтобы сделать его красным!

Слесарь немного подумал, затем сухо сказал:

- Та республика многое нам обещала, но своих обещаний не выполнила. Откуда я знаю, что даст нам новая?

А что до крови, - прибавил он, и ярость зазвенела вдруг в его голосе, - пусть, пусть она прольется! Я готов сам выпустить ее из наших врагов, всю до последней капли!

- Браво! - воскликнул коммивояжер. - О да, конечно, проклятие иностранцам! Да погибнут враги Франции. Ну, а вы, мастер Гюгенен, чего хотите вы?

- Я хочу, чтобы все люди жили как братья, - ответил Пьер, - и ничего больше. Ради этого стоит вытерпеть любые муки. Без этого никакая свобода нам не поможет.

- Ну, что я вам говорил? - сказал коммивояжер, обращаясь к друзьям. - Вы сами видите: друг человечества, философ в духе минувшего века…

- Нет, сударь, это не так, - живо отозвался Пьер. - Самым большим приверженцем свободы среди этих философов был, я знаю, Жан-Жак Руссо, а он утверждал, что республика невозможна без рабов .

- Мог ли Руссо утверждать подобные вещи? - воскликнул адвокат. - Нет, он никогда такого не говорил. Не может этого быть!

- Перечитайте "Общественный договор", - сказал Пьер, - вы убедитесь, что я прав.

- Выходит, вы за республику, но не в духе Жан-Жака?

- Как и вы, сударь, я полагаю?

- Следовательно, и не за республику Робеспьера?

- Нет, сударь.

- Ну что ж, значит, вы за республику в духе Лафайета! Браво!

- А мне неизвестны взгляды Лафайета на республику.

- Это взгляды, которых придерживаются люди здравомыслящие, враги анархии, словом - истинные республиканцы. Это будет революция без смертной казни, без репрессий, без эшафотов…

- Словом, революция, от которой мы далеки! - отозвался Пьер. - Ведь заговорщики-то действуют…

Едва он произнес это слово, как все замолчали.

- Какие заговорщики? - спросил коммивояжер с деланным спокойствием. - Здесь, во всяком случае, насколько мне известно, их нет.

- Прошу прощения, сударь, - отвечал Пьер, - один есть. Это я.

- Вы? Может ли это быть? Как? Заговор? Против кого же? Какова его цель? Кто его участники?

- Заговор этот вырос в мечтах моих, я замыслил его, обливаясь слезами. Его цель, неосуществимая, быть может, - переделать все. Хотите вы стать участником моего заговора?

- Можете считать меня своим! - вскричал коммивояжер с напускным воодушевлением. - Да вы, я вижу, за пояс заткнете любого из нас. А мне, ей-богу, нравится в вас этот пафос трибуна и преобразователя, этакое мужество Брута , мрачный фанатизм, непоколебимость, достойные Сен-Жюста и Дантона ! Пью за непризнанных этих героев, славных мучеников свободы!

Никто не присоединился к этому тосту, кроме старого слесаря, который поднял было свой стакан, чтобы чокнуться с коммивояжером, но вдруг поставил его обратно.

- Э, нет, - сказал он, - так дело не пойдет. Ваш-то стакан пуст! А я не любитель чокаться полным против порожнего! Мне это что-то не нравится!

- А ты что ж, разве не станешь пить в их честь? - нерешительно спросил Пьера Швейцарец.

- Нет, не стану, - отвечал тот. - В этих людях и событиях я еще не разобрался как следует, и слишком я маленький человек, чтобы судить о них.

Сидевшие за столом взглянули на Пьера Гюгенена с некоторым удивлением. Врач решил вызвать его на более откровенный разговор.

- Ваша скромность делает вам честь, - сказал он, - но зачем вы так умаляете себя? И у вас, сдается мне, есть свои вполне сложившиеся убеждения. Зачем же вы скрываете их от нас? Разве мы не доверяем друг другу? К тому же ведь мы разговариваем, только и всего. Во Франции сейчас спорят о двух принципах правления - власти абсолютной и конституционной. Вот что занимает и волнует сегодня всех истинных французов. И нет никакой надобности воскрешать в памяти прошлое. Для одних это тягостно, для других небезопасно… Понятия меняют свои наименования. То, что отцы наши называли единой и нераздельной республикой, мы ныне называем конституционной монархией. Примем же это название и станем в ряды защитников Хартии , ибо все равно никакого другого знамени нет.

- Этим вы весьма упрощаете вопрос, - улыбнувшись, сказал Пьер.

- Ну а теперь, когда я поставил его именно таким образом, - продолжал врач, - скажите же нам, за Хартию вы или против нее?

- Я, - сказал Пьер, - за тот принцип, который сформулирован в первых строках конституционной Хартии: все французы равны перед законом. Однако я что-то не вижу, чтобы принцип этот применялся на практике в установлениях, освященных именем Хартии, а потому, пока великие эти слова остаются высеченными на мраморе ваших памятников, но вычеркнутыми из вашей совести, не могу восторгаться конституционным правительством, из кого бы оно там ни состояло. Республика, о которой вы давеча вспомнили, поступала иначе: она стремилась к справедливости и ради осуществления своей цели все средства казались ей дозволенными. Бог свидетель, крови я не жажду, но, по чести говоря, тогдашнее суровое соблюдение буквы закона, когда низвергнутому монарху прямо говорилось: "Примирись с нами либо умри", предпочитаю тому неопределенному порядку, при котором нам только сулят равенство, но не дают его.

- Ну, что я вам говорил! - воскликнул коммивояжер своим всегдашним тоном лицемерно-снисходительного доброжелательства. - Это же монтаньяр чистой воды, якобинец старого закала. Ну что ж! Все это прекрасно - так смело, так благородно! Чего вам еще? Приходится принимать его таким, каков он есть.

- Разумеется, - отозвался на это врач. - Но нельзя ли все же внести в наш разговор большую ясность и объясниться с мастером Пьером начистоту? Он достоин того, чтобы разговаривать с ним без обиняков.

- А я только этого и хочу, - сказал Пьер. - Двери ведь заперты? И среди вас нет никого, кого мне следовало бы остерегаться? Что ж, тогда я прямо и откровенно выскажу вам все то, что думаю. Заговорщики вы, господа, или не заговорщики - это мне безразлично. Но вы высказывали здесь свои убеждения и свои чаяния - почему бы и мне не доставить себе такого удовольствия? Я пришел сюда не для того, чтобы вы задавали мне вопросы, ибо от меня вы ничего нового для себя не узнаете, напротив, вам известно много такого, чего не знаю я. Так вот, позвольте же поговорить и мне. Никто здесь, очевидно, не верит в приверженность Бурбонов к либеральным законам. Совершенно ясно также, что нынешнее правительство ни у кого из присутствующих не вызывает ни доверия, ни симпатии, и если бы это зависело от нас, мы завтра же избрали бы другое. Какое? Вот тут-то мы, простые люди, и становимся в тупик и ждем, что скажете вы. Но в ваших политических программах называются разные имена. Мы ведь читаем иногда газеты и прекрасно видим, что полного согласия между либералами в этом вопросе нет. Я думаю, например, что даже здесь, среди вас, я не найду единомыслия. Если бы спросили господина адвоката, он - я ведь не ошибаюсь? - назвал бы Лафайета. Господин доктор - еще кого-то, чье имя он пока не произносит. Господин капитан высказался бы за короля Римского, о котором дядюшка Швейцарец и слышать не хочет, да и я тоже, пожалуй. Словом, у каждого из вас есть кто-нибудь на примете, и мне, собственно, не важно, кто именно. Не это вовсе хочу я знать…

- А что же вы хотите знать? - спросил доктор немного сухо.

- Мне не важно, кем заменят короля. Я хочу знать, чем заменят Хартию.

- Ах, вот оно что? Он Хартией недоволен! - со смехом воскликнул адвокат.

- Может быть, и так, - несколько лукаво ответил Пьер. - Ну, а если бы это же заявила вам большая часть нации, что бы вы ей ответили?

- Черт возьми, что может быть проще! - бодрым тоном сказал коммивояжер. - Тем, кто недоволен Хартией, мы сказали бы: вносите в нее поправки!

- А если бы мы заявили вам, что считаем ее вообще никуда не годной и хотим другую, новую, что тогда? - вмешался старый слесарь, до сих пор молча слушавший эту перепалку с враждебной настороженностью старого якобинца.

- На это мы ответили бы вам: сочиняйте-ка себе новую, и да здравствует "Марсельеза"! - воскликнул Ашиль Лефор.

- И что же, все вы тут такого мнения? - вскричал старик громовым голосом и, поднявшись во весь рост, мрачным взглядом обвел притихших от изумления гостей. - Если это так, я готов вскрыть себе жилу, дабы кровью своей скрепить наш договор. Если ж нет, - я разобью стакан, из которого пил за вас.

И, засучив рукава, он вытянул вперед свою обнаженную по локоть, испещренную татуировкой правую руку, а левой так стукнул по столу стаканом, что стол пошатнулся. Скорбное, суровое его лицо, глаза, горящие под нависшими седыми бровями, весь его облик, грубоватый и вместе с тем величественный, произвели на адвоката и врача тягостное впечатление. В первую минуту выходка этого престарелого санкюлота вызвала у них презрительную усмешку, которая, однако, застыла на их губах, когда они почувствовали, насколько все это всерьез и как много страстной убежденности в том, что он говорит. Между тем, воодушевленный его примером, встал со своего места и Швейцарец, а за ним Коринфец. За все это время юноша не проронил ни слова, с грустным и сосредоточенным видом вслушиваясь в то, что говорилось вокруг. Теперь он решительно стал рядом со старым якобинцем и, тоже вытянув правую руку, положил ее ладонью на руку слесаря. Губы его побледнели, сердце сжималось от презрения. Он был слишком скромен или слишком самолюбив, чтобы выказывать свои чувства, но смертельное отвращение к этим заговорщикам-белоручкам все больше овладевало им, и каждое их льстивое слово, каждая насмешливая улыбка жгучей болью отзывались в его гордой душе.

Пьер посмотрел на трех пролетариев, стоящих во весь рост против этих тщедушных делателей революции, словно три швейцарца в сцене присяги на Рютли, и улыбнулся, заметив, как растерялись вдруг эти столь снисходительные, столь учтивые господа перед могучей их группой, перед их серьезными лицами. И он почувствовал вдруг, как он их любит - этих братьев своих. И хотя ему одинаково чужды были и политическая одержимость обоих стариков и тайное честолюбие юноши, он мысленно поклялся им в верности, почувствовав всю нерасторжимость уз, связывающих его с ними, со всем этим классом, ибо он знал теперь: высшая справедливость - здесь, на их стороне.

Между тем коммивояжер уже успел опомниться от неожиданности и, как человек, привыкший иметь дело с разными противниками и выслушивать всякого рода возражения, принялся осторожно подтрунивать над старым патриотом.

Назад Дальше